Читайте также:
|
|
Любая творческая манера из ничего не возникает. В ее основе всегда — принцип! Пусть еще не разгаданный, не сформулированный, но действующий. Придет время, и ты дашь ему имя.
Гуманизация обучения определяет сегодня стратегию урока, литературы — в первую очередь. Но что конкретно стоит за этим? Товарищеские и даже дружеские, а не просто деловые, учебные отношения с учеником? Безусловно. Желание помочь его родителям, а не только требовать от них помощи? И это. Наполнить урок индивидуальными подходами, положив в основу личностный фактор? Несомненно. Дать школьнику право на свой путь и свой темп развития? Да. Не подрезать ему крылья негативной отметкой и даже вовсе устранить ее? Резонно. Создать такую структуру урока, где не просто учатся, но и общаются и тем самым увеличивают желание учиться, ибо в нем стимул к общению? Еще бы! Использовать методическую инициативу ученика в выборе проблем, тематики уроков, сочинений, диспутов? Конечно. Я мог бы и дальше высвечивать грани того способа обучения, которое называю гуманистическим и которому посвятил несколько своих книг, множество статей, сотни открытых уроков. Но гуманизация для меня еще и отбор самих знаний. Литература дает эту счастливейшую возможность. В художественном шедевре любая (!) страница уникальна. Безмерно важна, нужна, и интересна. Но... Есть такие, которые, быть может, в замысле книги особой роли не играют, зато определяют судьбу, нравственный облик ученика. Такие вот судьбоносные странички, не изолированные от книги, литературы, с некоторых пор выдвигаю на самый передний план урока. Так родился и оформился принцип гуманизации знаний (в сокращении ПГЗ). Знание — сила, но только если в нем прорастает человек, состоявшийся и защищенный не только самим знанием, но и знанием самого себя. И книга здесь должна содействовать, а не уводить и
свои технологические лабиринты, выполняя будто бы учебную, а на самом деле отвлекающую роль. Учебная роль художественной книги — нравственно (!) помочь школьнику средствами искусства. Отбор знаний — это поиск болевой точки, той, где книга и жизнь пересекаются. Она потому и болевая, что к ней нельзя остаться безучастным, равнодушным. Нужна реакция, ибо затронут нерв.
Принцип гуманизации знаний — вовсе не попытка снизойти до уровня ученика и работать на уровне его интересов. Учитывать эти интересы на каждом этапе и в каждом аспекте урока, решая основную учебную задачу, — вот секрет гуманизации, одинаково затрагивающей, с одной стороны, потребности ученика, с другой — насущные проблемы образования. Человек во всем! — так бы я определил свой принцип. В учителе, способном многое осознать и преломить через свое духовное «я»; в ученике, для которого учеба — фундамент самообразования (сам себя образую!); в писателе, чья судьба — источник глубоких, поучительных раздумий; в литературном герое, где за эволюциями, портретами, коллизиями — мучительные искания самого человека. Этот принцип можно истолковать еще и как Принцип Главной Закладки, которая, разрушая барьеры между книгой и жизнью, дает ученику, не костыли мертвых знаний, а надежную опору. Что вообще может быть важнее человека, начинающего жить, и жизни, которая распахивается перед ним, и — нашего внимания к тому и другому. Школа! Помоги мне! — с такой мыслью идут ребята ко мне на урок. И я помогаю им, осваивая книгу — на жизненной основе! Когда стали учителем? — спросили однажды. Когда понял: нет способа помощи равного уроку. И это так. Не шутку считаю себя учителем-ремонтником, ибо приходится латать прорехи семейного и школьного воспитания, прорехи, которые пока ни числом, ни размером не уменьшаются. Не сделать свой урок воспитательным, прикладным — значит, к прорехам добавить еще одну и вовсе оголить человека. «Поэт вылизывал чахоткины плевки шершавым языком плаката» — цитируем Маяковского и умиляемся: надо же! вот это отношение к искусству! к жизни! А ведь книга в чем-то тот же плакат: неотложной! кричащей! помощи.
Да, ПГЗ — это «кусковой», «выборочный», «страничный» подход к книге, но при этом не разрушается целое. Наоборот, фрагменты дают стимул
двигаться к нему: читать и перечитывать книгу. Как репейник, она должна зацепить нас за рукав. Только такая книга, которая зацепила, нужна и прочитывается. Страшусь словесников-мефистофелей, с эдаким дьявольским огоньком в глазах, будто бы все-все про книгу знающих. Но за умными, учеными фразами — ни единого движения души. Пожалуй, на какое-то время они способны повести за собой доверчивых фаустов. Но каждый ли окажется на уровне гетевского? Не загасит ли дьявольский огонек духовного света? Еще и поэтому отыскиваю болевую точку, чтобы вместе с книгой она была и в душе человека, рождая духовность, а с нею — и читателя. Без внутренней боли нет и потребности в книге!
Между прочим (коль уж речь о Гете), не интеллект, а душу потребовал на откуп мудрый, дальновидный дьявол. Интеллект пусть Фауст оставит себе: все равно он ничто — без души! Не от такого ли «интеллекта» многие наши беды, в частности школьные: перегрузка, падение интереса к знаниям, ослабление воспитательного процесса... Даем ли вообще расти «корням» в юном человеке? Не слишком ли «удобряем» готовенькой, к тому же избыточной информацией? Если все сверху, что взять из земли? Вот и не развивается корневая система. Стебель высокий— устойчивости никакой. Не то что бури, урагана — обычного ветерка не выдюжит. ПГЗ дает ученику возможность добывать все необходимые ему «соки» непосредственно из почвы, т. е. из книги, которая учит жить — интенсификацией души.
Двумя основными тенденциями реализую свой принцип. Как уже сказано, отбором знаний и — особой тематикой уроков, соответствующей характеру и особенностям гуманистического знания. В том и другом случае имеем дело с решительной ломкой отживших традиций и даже — с революцией урока.
Сцена военного совета в Филях («Война и мир»). Без нее трудно представить роман, как и самого Кутузова (вопреки совету!), принявшего решение оставить Москву. А реакция шестилетней Малаши на слова и поведение «дедушки»? Да и схватка Кутузова с Бенигсеном в панораме разворачивающихся событий тоже весьма любопытна. Как и обстановка деревенской избы, где происходит совет, поставивший на карту судьбу России...
Были времена, когда кропотливо и долго разбирал эту сцену, акцентируя ее ключевую роль в с южетно-композиционном рисунке
толстовской эпопеи, а фразой: «Да, будут они конину жрать!» - раскрывал метафологическую основу народного мышления Кутузова, стратегию его идеи. Нравственные аспекты были столь же весомы, как и познавательные. Какой моральный груз брал на свои плечи Кутузов, отдавая Москву? Коротким экскурсом в последующие главы диагностировали самочувствие фельдмаршала. Когда стало известно, что французы отступают, он заплакал. То были слезы не только победы, но и душевного облегчения. Невыплаканная слеза, оказывается, наполняла Кутузова с той минуты, когда опустели дома и улицы Москвы и столицу охватил пожар. Тот пожар был и в его душе.
Я и по сей день, может, не изменил бы своему вчерашнему уроку, если бы (по причине обычной дальнозоркости!) не стал отодвигать от себя книгу: раз, другой... Из-за широкого формата вдруг прямо перед собой увидел — его, ученика! Увидел и понял, что есть в романе страницы поважнее сугубо исторических. И тогда, не изменяя патриотическим чувствам и учебной программе, из деревенской избы перебрался... в дом Ростовых в тот критический момент, когда, подчинившись воле Кутузова, они, как и все, покидали Москву. Решил познакомить ребят с другим «советом», где решающей фигурой был уже не Кутузов, а Наташа, а в роли Бенигсена выступила ее маменька. На военный совет, прямо скажем, девочек не очень затянешь; на семейный — пошли как одна. Правда, по-своему он тоже военный, исторический, ибо в подтексте та же тревога за Москву, но и за семью тоже, которую, как и Россию, надо спасать. Значит, кое-чем пожертвовать. Итак, мы в доме Ростовых.
...«Что это, мой друг, я слышу вещи опять снимают?» — спрашивает графиня мужа. Обратим внимании е на малоприметное «опять», из-за которого в графской семье чуть не вспыхнула ссора. «Вещи» — все, что осталось у хлебосольных, гостеприимных Ростовых, ныне почти разоренных. Велико и понятно желание уложить на подводы ковры, хрусталь... И хотя подвод, в общем, не мало, но всего уместить невозможно. Потому и «снимают»: по нескольку раз. И вот «опять». Добрейший граф несколько подвод отдает под раненых, что находятся во дворе Ростовых. «Ведь это все дело наживное, а каково им оставаться, подумай»,— робко оправдывается он перед женой. Да, вещи — наживное, но не для графа, бесхозяйственного, расточительного. Графиня тоже права: на подводах не
просто вещи, а «детское состояние» — судьба Наташи, Веры, Сони. «На раненых есть правительство», — упрекает она мужа. Жестоко, не правда ли? Ведь то, что Ростовы в числе последних уезжают из Москвы и даже не очень торопятся, этим они обязаны раненым, накануне сдержавшим натиск врага. Ох уж это «детское»! Скольких возвышает оно, а скольких заставляет изменить лучшему в себе. «Посмотри: вон напротив, у Лопухиных, еще третьего дня все дочиста вывезли. Вот как люди делают. Одни мы дураки», — звучит гневный голос матери. (Ребята заулыбались, когда я спросил, не приходилось ли им слышать нечто подобное в своих семьях?) Значит, кто вывез «дочиста»— люди, а кто чем-то пожертвовал — дураки. С позиций защиты «детского» иногда даже и умные, добрые так рассуждают. Обидно за графиню Ростову, вдруг пожелавшую стать Лопухиной. Как все-таки поразительно меняются ценности, когда под угрозой наши вещи. В «люди» неожиданно попадает и Берг, который в суматохе ловко приобрел шифоньерочку и надеется благополучно вывезти ее. Формула та же: за всех отвечает правительство, в том числе и за него, а он только за себя и за свое. Не важно в конце концов, чьей будет Москва; важно, чьей будет шифонь-ерочка.
Повинуясь тому, что «напротив», а более всего жене, граф велит «опять» грузить вещи. В эту нелегкую для Ростовых минуту и раскрывается характер Наташи: такого состояния, на котором кровь, ей не надо. Да и маменьке тоже. Это ведь не она, нет, это Лопухина распорядилась... «Мерзость» и «гадость» то, что делают сейчас Ростовы. Такими словами вперемежку с ласковыми, извинительными («маменька», «голубушка») надеется она образумить самого дорогого ей человека. Уже не только раненых, но и маму надо спасать. «Маменька, это нельзя; посмотрите, что на дворе!.. Они остаются!..» — не говорит, а кричит Наташа, возмущаясь, что мама оказалась в числе тех, для кого фарфор, хрусталь, ковры дороже людей. Подумаем над загадочным «они». Словечко-то толстовское. Скажи его не Наташа, а сам автор, наверняка, был бы курсив. Кто они? Ну, понятно, раненые: уже этого достаточно, чтобы их не оставить. А еще? Заговорили ребята: «Солдаты, защитники Москвы!»; «Русские, родные!»; «Люди! В таком положении Наташа, наверное, и французов бы не оставила»; «Братья, породненные тем «мирским», кото рое, по Толстому, бессильна разрушить даже война!». Конечно потому ли, всем сердцем ненавидя ее, Толстой
дорожит именно такими минутами, открывающими в человеке братское, вселенское. Репликой безымянного солдата: «Нынче не разбирают... Всем народом навалиться хотят, одно слово — Москва», — он выразил и душевное состояние Наташи. Слово-то одно, а скольких сблизило! Рядом князь и простой мужик, солдат и ополченец, совсем еще юный Петя Ростов и бывалый Денисов. Толстому, мыслителю и художнику, философу-миротворцу, нескончаемо дорого до простоты великое «нынче», по существу ставшее темой романа. Представилась возможность приоткрыть тайну другого «мира» — в душах людей, показать более важную для русских победу: нравственную. Неужели маменька не понимает, что в этом они могли оказаться Николенька, Петя — ее сыновья? Чуть позже о смертельно раненном князе узнают все Ростовы, а сердцем, интуицией уже сейчас Наташа предчувствует это. Если бы их подводы, до отказа груженные вещами, встретились бы (так оно и было) с осторожно движущейся коляской, в которой в беспамятстве лежал раненый Болконский, как бы посмотрели Ростовы в глаза друг другу? Не просьба и не призыв, а предупреждение о несмываемо позорном, чего вовеки не простит Совесть, звучит в Наташином «нельзя». В нем слышим голос и самого автора, угадываем его отношение к вещам. Особенно в словах: «... ну что нам-то, что мы увезем...» По-разному можно истолковать многомерное «нам-то». Тут и Наташа, Соня, Петя — дети Ростовых; и сами родители: разве «наживным» жили и живут они? Ведь нет же. Потому и тянулись к ним люди, ибо в этой семье царила атмосфера доброты, душевности. Вот он главный капитал Ростовых! Друг к другу тянулись и сами Ростовы, что отнюдь не во всякой семье бывает. Оставить раненых и взять пожитки — останутся ли сами они Ростовыми? Сможет ли Наташа, как сейчас, обожать своего брата Петю, что-то прощать ограниченной Соне, называть маму «голубушкой», чтить безмерно доброго отца? Пусть хорошенько подумает мама, что увозить на подводах?! Каким богатством вообще живет человек? Не позволить иногда себе делать «как люди» — это остаться среди них человеком. Конечно, юная Наташа не могла так рассуждать. Но чувствами, эмоциями она высказала именно это. Заставила нас подумать: в каждой матери живет тревога за «детское». Но в каждом ли отце — такое же мудрое отношение к «наживному», как у графа? В Толстом, к примеру, оно было, если сырой осенней ночью он вдруг тайком
ушел из дома. Но вернемся к Ростовым. Совсем не так легко, хоть и щедро, пожертвовал вещами и подводами добрейший граф. После слов Наташи («Маменька, это нельзя...») вместе с отцовской гордостью за свою теперь как никогда любимую дочь к нему приходит и желанное облегчение: граф плачет «счастливыми слезами». Да, такие слезы — счастье! Но не сейчас, когда в Москву вот-вот войдут французы, а позже поймет он это, и еще теснее сомкнётся в его судьбе свое, личное — с историческим, народным. Наташа-то вдруг оказалась намного практичнее «практичной» Сони. Да, графиня уступила, сдалась, но успокоилась ли в ней «мама»? Из наживного, «детского» значит, взять надо самое-самое нужное. И на это отпущены буквально считанные часы. Но чего не сделаешь для мамы, когда ее любишь, а теперь уже и не просто как маму, но и как человека!
Наконец все угомонилось, затихло в доме Ростовых, как это бывает перед дорогой. «Подводы с ранеными одна за другой съезжали со двора»,— пишет Толстой. Тронулись в путь на четырех экипажах и хозяева, материально еще больше разоренные, но — обогатившиеся духовно. Не «правительство», а они отвечали за раненых в тот грозный час. Не останутся в долгу и раненые: вскоре Ростовы опять вернутся в свой московский дом...
Как в искусстве, у каждого урока — сверхзадача. В чем она? Идти к ребятам не только с темой, но и жгучей проблемой. Когда тема и проблема пересекаются, как горизонталь с вертикалью, урок обретает свою учебную и нравственную емкость.
Вещизм, своекорыстие, жадность, нравственная глухота — все то, что называем метким жаргонным словечком «жлобство», ныне представляет немалую опасность. Толстовская проблема «лишнего» сейчас как никогда актуальна. «Лишним» может оказаться и «нужное», если оно не принято совестью. Оценим мир своих вещей и способы их приобретения с толстовских позиций — и станут очевидными для. некоторых серьезные нравственные потери. Нет, я не задал вопроса: как бы поступила сегодняшняя Наташа, окажись она на месте толстовской. Такие аналогии недостойны ни урока, ни уважительного отношения к школьнику. Пусть этот вопрос в тайне от всех задаст себе сама Наташа, а Лев Толстой и учитель поспособствуют этому. Урок о двух Наташах стал уроком думающего сердца. Н е школяру, а человеку открывалась книга и изучалась не для предмета, а чтоб лопухиными и бергами не стать, не погрязнуть в своих и чужих вещах, забыв о людях…
Судь6оносная страничка требует обжигающей формулировки, лишь тогда она поманит в книгу и, будучи выбранной, не останется выхваченным лоскутком — заставит, непременно заставит и книгу прочитать. Знания, от которых зависит наша нравственная судьба, нельзя упаковывать в традиционные безликие формулировки. Нужна тема, созвучная идее, непременно броская, интригующая, как в газете. «Что грузить на подводы?» (по роману «Война и мир»). Или: «Как среди «людей» остаться человеком» Можно и по-другому: «Это мерзость! Это гадость!» Разные формулировки — это и разные акценты, аспекты одной и той же темы, а иногда и обновление всей темы. В параллельных классах один и тот же урок можно варьировать особенностями формулировки. Упускать такую возможность нельзя еще и по другой причине. Ребята из параллельных классов обычно обмениваются друг с другом впечатлениями об уроке. И тут не просто тревога за себя как за учителя, которому неохотно прощают повторы, но и желание увеличить информацию от уроков, которую обсуждают ребята на переменах, по пути домой. Формулировка, таким образом, еще и угол зрения на жизнь и «дела человеческие», отраженные в книге, а не новая этикетка к старой проблеме.
«Дорогой, многоуважаемый шкаф!» (по пьесе «Вишневый сад»). Тема урока, притом открытого, на котором присутствовали знатоки литературы, методисты, учителя... Лица мгновенно засветились пониманием тех «возможностей», какие таила в себе тема. Шкаф (шкапик) — одно из действующих, пусть неодушевленных, лиц комедии. По возрасту еще старше, чем Фирс: сто лет! Безусловно, важно, что это книжный (!) шкаф,котоорый «поддерживал...». Но, думаю, важно и качество шкафа, иначе, по Чехову, какой смысл акцентировать его «юбилей»? Вдвое старше Гаева, шкаф по-своему говорит об истинном долголетии того, кто сделал его, и о никчемности Леонида Андреевича, кроме «смеха» ничего не способного оставить после себя. Да, вместе со старым домом, возможно, будет сломан и шкаф, который господа не сумели защитить, хотя и называют «дорогим», «многоуважаемым». Тем не менее шкафу дано пережить и эпоху лопахиных. Его «молчаливый призыв» (не воспринятый Гаевым), думаю, обращен к очень важной стороне человеческого бытия: дела не должны умирать раньше нас! Между прочим,
хороший обычай — выжигать дату и ставить свое имя на вещи, которую сделал. Этим как бы даешь лицо — и себе, и вещи, одухотворяешь ее датой рождения. Не станем отгадывать, почему именно нижний ящик открыл Гаев, и сделал это сам, а не Фирс, который даже «брючки» надевает барину. Подумаем лучше, есть ли книги в книжном шкафу, или для Гаева он интересен поисками того, чем можно «отпраздновать»? Чехов ни единым штрихом не проясняет, есть ли хоть одна книга в шкафу. Единственный в пьесе, кто появляется с книгой, — это Лопахин, но из того ли она шкафа? Суть, однако, не в этом. Не столько перед книжным, сколько перед столетним (!) шкафом нужна речь того, над кем занесен лопахинский «топор».
В таком примерно ключе шел урок, вбирая в себя детали многих страниц. Гаев, как известно, произносит еще одну речь (о декадентах!) в каком-то ресторане перед половым, за что и упрекает его Раневская. Кстати, она слышит обе его речи: какая из них представляется ей, родовитой дворянке, более достойной?
Гуманизация знаний через их отбор по принципу болевой точки и острой формулировки радикально перестраивает урок литературы. Назову, не комментируя, еще несколько тем, рожденных ПГЗ:
Два затмения («Слово о полку Игореве»).
«Зачем мне прямо не сказали?» («Горе от ума»).
Как легко стать мерзавцем! («Мертвые души»).
Что такое характер? («Гроза»).
Две истории любви («Отцы и дети»).
Как изобретать себя («Что делать?»).
Диалог с долгожителем («Премудрый пескарь»).
Что открывается с высоты яснополянского холмика?
(О жизни и исканиях Льва Толстого).
Сохранить "себя целым или отдать целиком? («Старуха Изергиль»).
Им было что терять! («Мать»). Обида! («Как закалялась сталь»).
Прильнула, прислонилась, выскочила... («Поднятая целина»).
Что вытирает наши слезы («Разгром»).
«Как невнимательно мы живем!» (Арбузов «Жестокие игры»).
Телефонное убийство (Алексин «Безумная Евдокия»).
Подобная тематика — целая система гуманкстических знаний, рожденных нравственным потенциалом книги и реализуемых уроком.
Спросят: имеет ли ПГЗ какое-либо отношение к преподаванию точных дисциплин? Или это привилегия гумани-ыриых наук? Имеет.
Попристальнее вглядитесь в уроки естественного цикла. Знания здесь, как правило, оторваны от людей, которое их дали миру, значит, и от людей, которые получают их, — от ребят. А ведь за таблицей Менделеева — не бестелесный идеал, в котором давно умерла живая мысль, и не холодная абстракция, подарившая миру открытие, а реальная, временами очень даже горькая, человеческая судьба. Не увязать ли «судьбу», хотя бы в основных, ключевых моментах, с таблицей? Вот вам и новое отношение к таблице — не школярское, а человечье. К таблице и к тому, кто открыл один из фундаментальнейших законов природы. Точно так же и с математикой, физикой. Постигая законы Ньютона, мы должны приблизиться и к самому Ньютону, а не только к знаниям, которые он оставил в готовом виде. Никакие структуры, схемы и т. д. в полном объеме не донесут знания до широкой массы ребят, если за формулами не увидим образы живых, полнокровных людей. Мало дать в учебниках их портреты с коротенькой биографией. Сегодня они, как люди, просятся к нам на урок, чтобы спасти для нас то сокровенное, что наполняло их жизнь высоким смыслом. Вот и заполним одну из клеток таблицы Менделеева не элементом, нет (чля этого надо быть Менделеевым!), а какой-нибудь обжигающей подробностью о самом Менделееве. Это и значит выписать образ, приблизить знание к Человеку, которым его дал, интенсифицировать учебную работу в сфере точных наук средствами ПГЗ.
Но принцип, как бы ни был он заманчив сам по себе и каких бы высоких результатов ни сулил, нуждается в способах реализации. Двумя синхронно работающими методами, которые органично связываю третьим (!), воплощаю этот принцип в живую ткань урока.
Дата добавления: 2015-08-26; просмотров: 47 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВНАЯ ЗАКЛАДКА | | | ПО ЗАКОНАМ ИСКУССТВА |