Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вопрос о способности к науке, литературе и искусству 3 страница

Народные средства против еврейского засилия | Еврейское засилье в новейшее время | Отражение характера в религии и в морали | Вопрос о способности к науке, литературе и искусству 1 страница | Негодность в политическом и социальном отношениях | Народные средства против еврейского засилья |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

 

6. Есть средство, которое дозволяет и в текущей литературе схватить руками ее зависимость от иудейства, не заботясь об единичных бездарностях в туче этих мелких писак. Стоит только обратиться к рекламе, посредством которой иудеи стремятся во что бы то ни стало взвинтить своего Лессинга и представить его каким-то божеством, и для этого пытаясь всякими хитростями, по крайней мере, удесятерить славу, которой он достоин. Систематические усилия иудейской прессы и иудейской литературы пустить в обращение в публике эту невероятную сверхоценку Лессинга приняли недавно прямо какую-то омерзительную форму. Иудейские газетные скрибы стараются автора той плоской иудейской пьесы, которая носит заглавие "Натан Мудрый", вознести выше даже величайших писателей и поэтов, объявляя его величайшим немецким писателем, так что всякое слово против него должно считаться оскорблением величества. Косвенно они заявляют, что ставят его выше Шиллера, и таково было уже мнение Бёрне; они считают его даже сверхчеловеком, и монументальное воплощение этого сверхчеловека заявляет претензию на совершенно особое, превосходящее все остальное, место. В то время как остальные стоят внизу, как люди, он должен, как некий Бог восседать над ними на троне. Об этом трубили различные иудейские газеты по случаю столетия смерти Лессинга: такова была иудейская скромность. Как иудеи хотят смотреть на Лессинга, конечно, это их личное дело. Хотят они посадить его рядом со своим Иеговой, или одного его сделать своим новым Богом, - нас, немцев, и нашей литературы это не касается. К этому культу у них есть серьезные основания; ибо их Лессинг - во всех отношениях, ихний, и даже, по крови, больше ихний, нежели наш.

 

Уже самое имя Лессинг свидетельствует о том, что в нем мы имеем дело с иудейским характером. Имя это, сколько мне известно, встречается только у лиц, иудейское происхождение которых достаточно явственно. Что касается родословного древа самого писателя Лессинга, то обстоятельство, что в нем встречаются и священники, ничуть не говорит против наличности иудейской крови. В прежние времена крещение евреев было дело обыкновенное, а пасторы иудейского происхождения, и даже предпочтение, каковое в этом сословии оказывают крещеному иудейству, - явление и в новейшее время не представляющее редкости. Но примесь иудейской крови можно распознать и по духовным качествам субъекта, по меньшей мере, так же хорошо, как и по телесным признаками и по племенным особенностям. Превосходным примером этого служит сам Лессинг. Его писательские манеры и его духовные аллюры - иудейские. Его литературные произведения, и формою и с содержанием всюду свидетельствуют о его принадлежности к иудейству. Даже то, что можно бы было назвать его главными произведениями, есть просто обрывки, и свойственную иудеям отрывчатость обнаруживают и в стиле и в изложении. Лаокоон и так называемая драматургия страдают отсутствием надлежащей композиции, и представляют собою просто отрывки, в свою очередь состоящие из сшитых нитками лоскутьев. Даже в пределах этих отдельных лоскутьев, благодаря этой манере вставлять одни предложения в другие, благодаря этому нагромождению предложений, возникает стиль неестественный, часто решительнейшим образом нарушающий соразмерное сочетание мыслей. Но еще ярче дает о себе знать эта иудейски-неизящная манера и эта печать иудейской полемики там, где Лессинг выступает не как художественный критик, а, - как в Антигёце, - пускается в область богословских перебранок. Здесь иудей чувствует себя в родной сфере и здесь он еще лучше чем где-либо проявляет свою сварливость и огрызливость, или, говоря попросту, наглость свойственного ему способа выражения.

 

Итак, что касается формы и внешних сторон писательства, Лессинг всюду является настоящим иудеем. Это тотчас указывает, каково и сокровеннейшее ядро, и оно вполне соответствует иудейской скорлупе. Реклама, ничуть не стесняясь, хотела сделать из автора Эмилии Галотти и Натана - действительного поэта, хотя даже сами хвалители твердо стояли на том, что пьесы Лессинга совсем холодны. Для трагедии Лессингу совсем не хватало страсти или, лучше сказать, душевных сил. Но и в плоском и тусклом роде безразличной драмы, как в Натане, если оставить в стороне тенденцию прославления еврейства, оставался он вял и холоден. Его комедия "Минна фонт-Баригельм" есть нечто насквозь искусственное и потому прямо скучное, так что вообще свойственной евреям склонности к шутовству здесь вовсе не заметно. Вообще, пьесы Лессинга даже отдаленнейшим образом нельзя назвать продуктами творческого искусства, это - просто плоды тощей ходульности. Но и при таких условиях, несмотря на скучный вымученный арранжемент, они, все-таки, могли бы иметь какое-нибудь содержание и дать хоть какое-нибудь свидетельство, что автор способен был к правильному наблюдению человеческих аффектов. Но и этого нет. Так, на примере Эмилии Галотти, которая к истинной Виргинии относится как противоестественная карикатура, видно, что отсутствие всякой души было у Лессинга так велико, что ему неизвестна была любовь в более благородной человеческой форме даже и по внешности. У него она не идет выше грубой чувственности, да и то на иудейский лад. Не дорос он и до Гетевского Вертера: иначе, не сказал бы он, что греческий или римский юнец сумел бы иначе выпутаться из беды. Такое суждение направлено не только против частного случая Гете - Вертера, случая, который можно оставить в покое и по другим основаниям, оно направлено и против всякой смерти, в которой проявляется сила любви и ее утраты. Бойкий еврейский птенец, конечно, мог бы выразиться в таком роде и таким образом выпутаться из беды, если бы только, с своими более грубыми инстинктами, которые не знают более благородной и способной на жертвы любви, вообще мог бы попасть в такое положение. Но шекспировские Ромео смотрят на утраченную любовь не по жидовски и несклонны погрести ее в каком попало сладострастии. Но Лессинг смотрел на любовь с точки зрения низменной жидовской чувственности. Чувства не иудейских народов, особенно немцев, были ему чужды. Сверх того, понятие о женщине было у него крайне низменно и пошло, но оно, во всяком случае, не удивительно и обычно тому, кто искал развлечений и общества в игорных притонах, и в азартных играх с высокими ставками в буквальном смысле слова потел как в бане. Его Минна фон-Барнгельм, как бы ни была искусственно разукрашена мнимым благородством по понятиям Лессинга, оказывается, в противоположность своей субретке, "сладострастною и набожною", и в самом деле, сочетание этих свойств - совершенно в иудейском вкусе.

 

С недостатком душевных сил всюду соединялся у него недостаток расчленяющего понимания фактических душевных процессов. Этим объясняется, что Лессинг оставался неплодотворен не только в попытках практического применения искусства, но ему совершенно не повезло и в теории искусства. Оба недостатка шли у него рука об руку, хотя всегда пытались высоко ставить его как художественного критика, даже там, где поэту тотчас нужно было дать отставку. Истина же - в том, что то, что называется лессинговским учением о драме и что выдавалось за пролагающее новые пути произведение, есть просто рабская передача положений из поэтики Аристотеля, который, как выражается сам Лессинг, был для него столь же непогрешим, как и эвклидовы аксиомы. Опираясь в главном содержании всей так называемой драматургии на аристотелевское определение трагедии, он даст изложение сомнительное, но несомненно деревянное и дрянное, и это отменным образом характеризует свойственное иудейству преклонение пред авторитетом, которое обнаружил и этот театральный литератор, о котором кричали как о реформаторе искусства. В главном деле у него никаких своих мыслей не было, и он просто держался средней мерки, до какой Аристотелю угодно было низвести все, не исключая и трагических героев. Но подробное рассмотрение этого низведения было бы уклонением от рассмотрения Лессинга, который был здесь простым подражателем. Указанное неправильное суждение Аристотеля о трагических героях было не его виною; но он повинен в том, что, педантически следуя этому ложному образцу как авторитету, по образу и подобию его составлял и свою драматургию. И эта с самого начала ложная идея отомстила за себя. Эмилия Галотти должна была быть, таким образом, героинею по трагической мерке Аристотеля, однако не удалась и в этом смысле, что очень много значит; ибо деревянные герои, выкроенные по аристотелевскому шаблону, уже и без того суть посредственности, которые не должны быть свободными от греха и не должны быть совершенствами, но также не должны быть и носителями тяжкой вины. Все должно идти золотою серединою, по аристотелевски, и не вдаваться в крайности; а по понятиям Лессинга, и аристотелевское трагическое сострадание не должно было переходить этой средней мерки. Истинные поэты ни в древности, ни в новое время, не могли ничего создать в смысле этих шаблонов посредственности, и естественная правда жизни могла осуществлять трагические конфликты только в носителях полномерных сил и страстей. Но я не намерен распространяться дальше об этих вещах; ибо если следовать за Лессингом во всех частностях, то придется тотчас же оставить почву непосредственной правды и природы и следовать за ним шаг за шагом по сухому полю антикварной лжеучености и авторитарных пререканий о чужих и часто прямо пустых мнениях. Но это решительно не входит в рамки предлежащего труда, и на этом же основании мы должны оставить в стороне и Лаокоона, который удался ничуть не лучше драматургии. Но нельзя умолчать, по крайней мере, о той антиморальной черте, что Лессинг делает законом истолкования художественных произведений не внутреннюю правду, а впечатление на публику. Поэтому, наприм., он требует, чтобы Агамемнон, присутствующий при жертвоприношении своей дочери Ифигении, был представлен художником с закрытым лицом, чтобы публика не видела отвратительно искаженных черт его лица. Но всякий, кому этого рода вещи понятны, найдет совершенно естественным, что Агамемнон сам должен закрыть себе лицо, чтобы не видеть тех ужасов, при которых он должен присутствовать, а может быть также, чтобы не испытывать на себе ненавистных взоров. Но Лессинг, находящий самопонятными даже противоречие природе и сознательное искажение правды, когда речь идет об "удовольствии" публики, не поймет этого. "Удовольствие" вообще есть благородное слово, которое он находит уместным даже по отношению к трагическому. Такое употребление слов, воистину, отвечает духу иудейской речи, и то обстоятельство, что это есть неуклюжее заимствование из французского, с совсем иным строем, языка, не должно служить извинением даже и иудею, если он хочет выражаться немецким или, даже, эстетически-немецким языком.

 

О том, что из Лессинга всего больше приходится по душе иудеям, много говорить не приходится. Статья против гамбургского пастора Гёца и Натан - пьесы весьма низкого уровня. Они должны были служить делу просвещения, а на самом деле это - присяга на верность обобщенной иудейской религии. Под видом пропаганды терпимости они служат делу ожидовления образа мыслей. Отсюда ясно, что имя Гёца сделалось для иудеев паролем, к которому они прибегают, когда что-либо им неприятно. Но я никогда не мог высоко оценить разницы между Гёцем и Лессингом. Напротив того, мне тотчас же стало достаточно ясно, что вся разница состоит в том, что с одной стороны пасторальний Гёц, а с другой стороны иудейский Гёц теологически сходились в том, что ради высшего духовного образования никто ими не мог интересоваться, а в настоящее время и для среднего они никакого значения не имеют.

 

Если проследить характер Лессинга, в его ли частных делах, в отношении ли образа мыслей запечатлевшегося в его произведениях, то найдем, что и здесь его симпатии жидовству подтверждаются в различнейших направлениях. Здесь достаточно указать на один пример. Лессинг тайно достал себе от секретаря Вольтера экземпляр предварительных оттисков одной еще необнародованной важной рукописи, отправился с ним путешествовать, и Вольтер, узнав об этом, чтобы получить рукопись обратно, должен был прибегнуть к своего рода полицейским мерам. При этом секретарь потерял место. Человек более приличных правил никогда не поступил бы как Лессинг, над которым, кроме того, тяготеет подозрение, что это Вольтеровское произведение добыл он себе ранее его опубликования ради литературных позаимствований. Иудеи этот проступок Лессинга называют "маленькою небрежностью" и, нисколько не стесняясь, выдают его за величайший характер или за величайшего человека, и даже говорят о нем как о "святом Лессинге". Фридрих же Великий, которому уже давно надоедали с представлениями о назначении Лессинга библиотекарем, имел полное право отклонить домогательства. Со своим суждением о характере и о других качествах Лессинга он был лучшим представителем своего народа, чем позднейшие, неспособные к суждению, историки литературы, которые позволяли иудеям водить себя за нос или даже учить себя. Заслуги Лессинга суть лишь услуги жидам; в строгом смысле слова, как поэт и как художественный критик, он не имеет никакого значения. Таким образом, остаются только иудейские тенденции. Итак, постройка Натана никак не может считаться актом художества, а просто есть иудейская демонстрация.

 

Немножко таланта, да притом еще в жидовском роде, далеко не составляет настоящей литературной величины. Сверх того, этот скромный талант истощился, главным образом, в заострении стиля, перенимая это у французов и, особенно, у Вольтера. Если он зато ругал французскую эстетику, то на это имел такое же право, как и на заимствования этих заострений стиля; ибо этой неестественности французы у себя уже дали отпор, а именно, он дан был сильным именно в этой односторонности гением Руссо. Лессинг, с своим Аристотелем, который для него был так же непогрешим как Эвклид, и с своею вялою манерою, без всякого понимания более идеальной жизни; не был таким мужем, который мог бы самостоятельно стать выше односторонностей и заблуждений французского вкуса. Он усвоил себе только то, что уже успело прорваться наружу у англичан и отчасти и у немцев, сам же мог только, портя все это, филологизировать и антикваризировать. Да и вся то его слава, если не говорить о похвалах, переходящих всякую меру, на девять десятых зиждется на фальшивой иудейской рекламе. Остальная же десятая доля не дает иудеям никого права требовать от немецкой нации какого-нибудь особого уважения.

 

Я остановился здесь на Лессинге несколько дольше и посвятил ему несколько страниц, хотя его мнимая поэзия, его неискусная критика искусства, его теологические пререкания, его заступничество за иудеев и, наконец, его дрянной иудейский характер, - все это составляет предмет особого небольшого моего труда (Сверхоценка Лессинга и его заступничество за иудеев, 1881). Но данный мною сжатый очерк уместен здесь потому, что сверхоценка Лессинга иудеями составляет ближайший и популярнейший пример действий бесстыднейшей иудейской рекламы, и что Лессинг, вместе с Бёрне и Гейне, образуют группу литературных имен, которую кратко можно назвать иудейскою группою, и держать в почтительном отдалении от действительно творческих и истинно оригинальных величин, каковы Вольтер, Руссо, Бюргер, Байрон, а пожалуй с прибавкою также Гёте, Шиллера и Шелли. Если бы ежедневная пресса не находилась вся в руках иудеев, то и нельзя было бы пред лицом народов искажать истину с таким пустозвонством, устранять всякое натуральное суждение и его место всюду заменять предвзятым иудейским мнением. Там, где все это могло бы без всякого стеснения развиваться дальше и дальше, там смущенные этим бедствием народы должны бы были примириться с мыслью, что гений их должен погибнуть в этих низинах иудейской пошлости и, в конце концов, найти себе могилу под этою тиною иудейской лжи.

 

С тех пор как упомянутый мой труд о Лессинге, в который я включил черты моей эстетической системы, начал прокладывать себе путь и вследствие этого - несмотря на то, что вся, как либеральная, так и угодническая, как революционная, так и реакционная пресса и литература находится в обладании у евреев - когда, не смотря на это, все-таки начали выступать симптомы начинавшегося пренебрежения к Лессингу, тогда иудеи, со своею глупою отвагою, чтоб не сказать - со своею глупою наглостью, приняли иную тактику, которой я не успел еще оборвать. Чтобы меру своего апофеоза и канонизации пополнить еще кое-чем, они стали этого жидовствующего Лессинга выдавать за немецкого патриота. Таковым он должен был явиться нам в своей "Минне фон-Барнгельм", т. е. в том комедийном упражнении, о котором я в своем труде 1881 г. не счел приличным и упомянуть, ибо я решительно не могу измерять людей иначе, как меркою относительной их значительности, малой примеси дрянности, но не меркою решительного их ничтожества. На деле, пьеса показывает, что позволяет делать с собою публика иудейским литераторам, если ей можно преподнести, будто в лице героя пьесы, майора фон-Телльгейма, патриотически прославляется немецкий характер. Публика эта, очевидно, должна позабыть, что герой комедии, во всяком случае, должен быть героем для забавы зрителей, чтобы не сказать, для осмеяния. Таков он и есть на деле, поскольку вообще Лессинг мог еще состряпать нечто такое, что, - не говорю, походит, но должно бы было походить на комику. Осторожно вводится нечто такое, что иудеи представляют себе под именем немецкого Михеля, и это и дает ему случай позабавиться. Итак, раз в какой-либо лессинговской фигуре есть хоть чуточку немецкого характера, то это непременно будет карикатура, введенная ради того, чтобы над нею поиздеваться. Даже и на Фридриха Великого на заднем плане бросает Лессинг, - притом так, что не понять этого нельзя, - двусмысленный свет, и для более тонкого знатока несомненные задние мысли автора пьесы совершенно прозрачны. Враждебность по отношению к Вольтеру и Фридриху, которые не были друзьями иудеев, у Лессинга, как полуиудея и друга жидовства, понятна сама собою; только нужно было, там, где речь шла о теме в рамках патриотической военной истории, - нужно было, помня о Фридрихе и зная чувства публики, враждебность эту как-нибудь прикрыть, так чтобы злые чувства автора выступали не слишком явственно. Для театрального литератора важно было, чтобы пьеса была пригодна к постановке на сцену, и наверное в намерение его не входило, чтобы более проницательное исследование, не смотря на все утайки, могло бы прямо указать, каков был тут злой умысел. Так как здесь в большие подробности по поводу этой комедии входить я не могу, то удовольствуюсь немногими намеками и указаниями для распознания той вредной современной иудейской комедии, которая заключается в том; чтобы в эпоху шовинистских веяний представить Лессинга даже немецким патриотом, притом на основании комедийки, которою он пытался, действуя исподтишка и сзади, нанести несколько ударов немцам.

 

 

7. Об искусстве вообще я еще до сих пор, не сказал ни слова; ибо по поводу Лессинга мы могли познакомиться только с особенным искусством жидов по части рекламирования. Также мне неизвестно, чтобы о настоящем искусстве у жидов можно было говорить иначе, как в чисто отрицательном смысле. Изящное искусство и иудейство суть противоположности, друг друга исключающие. Уже обыкновенный иудей, со своими манерами, является предметом народной комики. Я предоставляю другим нарисовать угловатость внешней фигуры иудея; потому что предъявление здесь пластических свидетельств не мое дело. Об этих телесных свойствах я напоминаю только ради того, чтобы показать, что им соответствуют и духовные. Иудей, это - отрицание всякой художественности, как сам по себе со своим телом и манерами внешних движений, так и во всем, что он делает, говорит, пишет и думает. Он неизящен во всех отношениях. Но из этих недостатков он смело сделал видимость добродетели. Он не может делать себе никаких изображений - это правда. Он не должен делать себе никаких изображений, - это его исконный религиозный догмат. Таким образом, эта племенная неспособность к искусству отражается уже в религиозных основных законах. Художественная фантазия чужда была истории избранного народа уже на почве Палестины. Сами иудеи хотят этот недостаток в себе художественного развития оправдать тою религиозною заповедью, которою воспрещается изображение Господа Бога, всего, что есть на небесах, т. е., говоря языком лучших народностей, всего идеального. Но здесь, со своим врожденным остроумием, смешивают они причину с действием. Врожденное им отсутствие фантазии есть причина их отвращения ко всяким ясным наглядным образам, а потому служит также основанием изобретенного ими религиозного законодательства. Они чувствуют, что как только пускаются в область искусства, так начинают спотыкаться и стукаться головою. Когда у них является желание воплотить идеал, они не идут дальше золотого тельца, а чтобы эту грубую фантазию, которая ищет только золота, как-нибудь скрыть, они скорее согласны обрезать у себя даже последние остатки фантазии, и посредством религиозного запрета благоразумно заглушить единственные свои художественные задатки, которыми они, по-видимому, обладают, именно задатки к воплощению золотого тельца ради поклонения ему. Но и эта художественная наклонность была лишь воспоминанием о Египте, была простым подражанием, и возникла не на почве собственного духа или, лучше сказать, собственной плоти. Обычного в настоящее время метафорического смысла этого поклонения золотому тельцу мы касаемся лишь мимоходом; ибо тот культ, который был, так сказать, эхом египетской школы, не имел ничего общего с жаждою золота в смысле алчности к деньгам. Обычная ныне фраза о пляске, вокруг золотого тельца, по отношению к тем стародавним событиям является не чем иным, как грубым недоразумением. Жажда богатства, непосредственно и позитивно не имеет никакого отношения к искусству, но имеет к нему отношение посредственное и отрицательное; ибо она заглушает всякое художественное чувство, где к нему имелись задатки. Но в случае иудейства этих задатков заглушать не приходится, так как вообще о них не может быть и речи.

 

Что касается специальной отрасли искусства, искусства, лишенного видимой формы, а именно, музыки, то и здесь задатки иудейства оказываются крайне неважными. Чуточка лирики у иудеев, а о ней при наличности псалмов и подобного, во всяком случае, может быть речь, - эта чуточка лирики, можно бы было думать, должна бы была сочетаться с чуточкою музыки. Но, очевидно, и в этом пункте синайская муза, не смотря на гром и молнию, и на всякий иной шум, никакой чести во всемирной истории и до самых последних дней не заслужила. Во-первых, я пока вовсе не желаю упоминать мнений тех, которые, как композитор Рихард Вагнер, немного антипатичный иудейству, сперва от него терпели и уже давно выступили на арену против жидовства. Скорее, нужно на первом месте вспомнить о том, как иудей Генрих Гейне потешался над "великим Беренмейером", и следовательно, не скрывал своего презрения к тому самому Мейерберу, на которого Рихард Вагнер указывал как на современное главное доказательство неспособности иудеев к музыкальному творчеству. Впрочем, уже в синагогах и на богослужении можно наблюдать это врожденное отсутствие изящества. Всякое сборище иудеев, подобно тому как и всякая иудейская школа, тотчас же обнаруживает, своим языком и манерами, врожденный талант ко всяческой нехудожественности. Все это довольно далеко от истинно-человеческого языка и от истинно-человеческих нравов. Здесь господствует какое-то отвратительное выкрикиванье и отталкивающие движения. Если уже Вагнеровское сочинение об иудейской музыке указывало на эти сплошь неэстетические аллюры и иудейскую музыку считало нехудожественною, то это что-нибудь да значит. Это значило много, ибо г-н Вагнер, который сам любил шумиху в музыке, не находил достаточно строгим никакое порицание трескотни синайской музы. Всякий раз как иудейская пресса выступала против байрейтского Орфея, то сокровеннейшими мотивами у нее были не столько формальные качества его музыки, сколько верное чутье, что ее немецко-национальные материалы были совсем не на руку всеобщему ожидовлению духа. Пресса эта придиралась к реакционерно-романтическому, даже к редкостному строю Вагнеровского текста, и вообще ко всей совокупности сопринадлежного образа мыслей; но евреев еще решительнее возбуждало бы все, что носило бы национально-немецкую окраску, но вместе с тем было бы совершенно свободно от всяких реакционно-романтических прикрас и смешной чудовищности. В самом деле, позднее разногласие между Вагнером и жидами становилось все слабее. Эмансипация от иудеев, которую он сам противополагал эмансипации иудеев, до самого конца во всем его деле шла у него не совсем ладно. Лире байрейтского Орфея сопутствовал целый хвост богатых евреев, которые не скупились на щедрые подачки для инсценировки музыки будущего, как известно, весьма пышной и дорогой. Так как обойтись без этой свиты ему было невозможно, и звон настоящего, издаваемый иудейским золотом, был неизбежно связан постановкою музыки будущего, то антииудейские диссонансы раздавались в его музыке все менее и менее слышными аккордами, совершенно заглушались звоном иудейского металла. Собственный его журнал, Байрейтские Листки, в конце семидесятых годов говорил о иудеях весьма тихо, и наконец дошел до того, что хотя посвящал им большое число страниц, но, однако, избегая слова "иудеи". Далее слышалось уже, что те от "чуждого элемента", которые примкнули бы к г-ну Вагнеру, поднялись бы в высшие сферы духа, и что таким образом всякое различие стушевалось бы. Участвовавшие своими вкладами в Байрейтской орфике люди иудейского племени этим самым искупали свои иудейские качества. Это - нечто большее простого отпущения грехов. Таким образом, Вагнер, посредством вагнеровских ферейнов и видимости патронатства, оказался мастером по части искупления иудеев от самих себя, чего не достиг даже сам Христос. И даже г-н Вагнер, который разыгрывал роль реформатора вообще, при этом еще обложил иудеев данью. На деле же, истина была в том, что г-н Вагнер не мог сам избавиться от жидов. Но у него нельзя оспаривать заслуги, что он, как писатель самостоятельный, уже с ранних пор принялся за еврейский вопрос и начал писать как о кое каких свойствах иудеев, связанных с искусством, так и о тайных литературных гонениях иудеев. У художника, особенно у такого, которого даже Шопенгауэр, в делах серьезной фантазии не слишком взыскательный, объявил фантазером, - у такого художника недостатки суждения о политических и о социальных вопросах - вещь понятная. Заметим кстати, что предыдущая характеристика всего вагнеровского отношения к иудеям была сказана прямо в глаза этому г-ну, а отныне, по его смерти, истина ее как по отношению к Вагнеру, так и по отношению к иудеям, чем дальше, тем будет становиться очевиднее. С духовными точками зрения, или даже с чисто художественными, если бы даже они были нормальны и в порядке, в иудейском вопросе не добьешься и нельзя бы было добиться ничего последовательного и в практическом смысле серьезного, и потому неудивительно, что из этих трений г-на Вагнера с жидами не вышло ничего путного. Лично же этот композитор и, как он полагал о себе, поэт, за свое, относительно говоря, формально-деликатное отношение к своим иудеям удостоился только неблагодарности и маленького эпилога в виде лакейской сатиры. Именно, один из его жидов, польский жид или, лучше, полу-поляк, по имени Нитцше, сбежал от него и наделал ему, особенно когда его уже не было в живых, пакостей, в подобающей евреям трусливой форме, и к этому акту уволившегося лакея немножко набрался храбрости, или, выражаясь приличнее, хватил для храбрости из моей критики Вагнеровского образа действия, которой суждения он усвоил. Такая то, сбежавшая от своего господина челядь, работавшая на этой иудейской мельнице, кроме того, страшно кичилась, разыгрывая из себя господ, что очень смахивало на те лакейские балы, на которых различные экземпляры лакейской породы величают друг друга титулами и чинами своих господ и то и дело отпускают друг другу комплименты. Есть там такие превосходительства, т. е. лакея превосходительств, которые величают друг друга превосходительствами, и старый Вагнер, наверное, посмеялся бы, если бы ему пришлось дожить до постановки этих иудейских пьес со всем их блеском. Конечно, при этом он, может быть, немножко согласился бы, что музыкальная трескотня, которой он был таким поклонником, в трубных звуках всемирно-иудейской рекламы в честь бежавшего от него, своего господина, вылилась некоторым образом в пародию собственных его заблуждений. Художественная передача всего отталкивающего и беспутного, во всяком случае, Иудеям иногда удается; жаль только, что карикатурное искусство этого рода служит доказательством лишь того, что они были и остаются представителями всего, что прямо противоположно изящному искусству. Их вокальная музыка, выражающаяся уже в известном поющем тоне, в котором они отводят себе душу, выпуская из глубины горла свое гортанное карканье, - мы разумеем их поющую манеру речи, или, говоря точнее, их мяуканье, - свидетельствует об их нехудожественности, точно так же как и их шутовская мимика, которою они непроизвольно украшают врожденное им практическое комедиантство и лицемерие. В притворстве и в лицемерии и во всякого рода масках ради дурных целей были они уже с самых первых дней своей истории искусниками, и остались таковыми и доныне; но в искусстве, даже в самом широком смысле слова, речь идет вовсе не о таких художествах, каковые суть не иное что как вкоренившееся криводушие, а виртуозности в этом роде, хотя и довольно неуклюжей, у евреев нигде и никоим образом оспаривать нельзя.

 

Что же касается вышеупомянутой, мнимо-реформаторской роли искусства, то, во всяком случае, искусства и беллетристическая литература могли бы кое в чем помочь разжидовлению и более свободной формовке народного существа в лучшем роде, если бы только они не были даже и ныне так хилы и зависимы; в особенности же, зависимы от жидовства. Напротив того, наука в собственном смысле слова, в силу своих более прочных качеств, есть нечто более путное; но и она принижена, и не только потому, что она так и этак служила бы на пользу иудейства, а вообще благодаря лжеученому и рабьему отношению своих оплачиваемых ремесленников и комедиантов, которые, из тщеславия, играют в ней кое-какую роль. Таким образом, выродилось даже естествознание, и даже в своих отвлеченнейших и точнейших областях, как в математике, обратилось в какую то бездарно-наглую жидовскую девку. Поэтому, разделка с иудеями должна прежде еще сделать решительные успехи на почве социальной и политической, прежде чем можно будет смело двинуть вперед силы второго и третьего порядка, именно ученость, изящную литературу и искусства. Всего менее способен на это народец остряков, который, особенно теперь, больше умеет заимствовать себе форму и содержание от других, нежели создавать и оформливать. Он не только не может образовать материала, но, сам он есть мягкий материал, на котором можно печатать что угодно. Его функция начинается тогда, когда дело где-нибудь в ином месте уже покончено, и уже известно, за кем следовать. Потому то социалитарная и политическая сторона иудейского вопроса на практике прежде всего решает дело. Это уже и потому так, что иудейство исключительно имеет в виду материальные интересы. Это грубое и низменное материальное направление еврейства служит также и главным основанием неспособности иудеев проявить себя творчески в науке и в искусствах. Им от природы отказано в той свободной и бескорыстной деятельности духа, которая одна только и ведет к чистой истине и красоте. Величайшие исследователи и величайшие художественные натуры были такими только потому, что их образ мыслей был выше пошлых интересов, и даже эта возвышенность в большинстве случаев, простиралась до равнодушие к тому, что обыкновенно называют житейским счастьем. Иудей же, уже в силу своих племенных задатков, представляет нечто прямо противоположное. У него нет никаких высших научных и художественных способностей; а если бы они у него и были, то в силу своего низменного материализма он не развивал бы их творчески; ибо для этого нужна в своем роде бескорыстная энергия, которой у него совсем нет, и даже не понятна ему и в других. Потому то к остальным иудейским свойствам нужно прибавить еще отсутствие творческих сил в науке, в литературе и в искусстве. Немножко таланта, который, однако, далеко не то, что творческий гений, - вот и все, что в виде исключения можно еще встретить у некоторых иудеев. Но почти всегда и этот талант прежде всего есть талант присвоения и гандлеванья духовными завоеваниями других. Иудей, по большей части, эксплуатирует чужое духовное добро так же как и добро материальное. Как в сфере материальных благ он не склонен к творческой работе, так и в сфере духовных благ он неспособен ни к чему неподдельному и позитивному. Это факт всемирно-исторический, и данным до сих пор обзором хорошо освещается. Но сюда присоединяется еще худшая дрянность, социальная и политическая негодность их, которая, не допуская более тонкого духовного общения с иудеями, вносит еще одну неприятность, состоящую в том, что народы не могут приходить в общение с ними на равных правах и в меру равноправной взаимности, не нанося этим себе вреда.


Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 46 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Вопрос о способности к науке, литературе и искусству 2 страница| Вопрос о способности к науке, литературе и искусству 4 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)