Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вопрос о способности к науке, литературе и искусству 1 страница

Народные средства против еврейского засилия | Еврейское засилье в новейшее время | Вопрос о способности к науке, литературе и искусству 3 страница | Вопрос о способности к науке, литературе и искусству 4 страница | Негодность в политическом и социальном отношениях | Народные средства против еврейского засилья |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

1. Для слоев образованного общества еврейский вопрос существует в еще более содержательном смысле, чем для народных масс. Последние более всего затронуты материально, ростовщичеством и в сфере заработка; но духовной их стороны еврейство не касается. Инстинкты их еще довольно натуральны, и никакое лжепросвещение в высшем роде не заводит их на ложный путь. Кроме того, у народных масс еще мало, случаев портить свои нравы утонченною литературою. Потому, только в исключительных случаях, как, напр., в Германии, а теперь и во Франции, при посредстве руководимой жидами и ожидовленной так называемой социал-демократии, иудейские взгляды и иудейские манеры находят себе литературный канал к отдельным народным группам. Иначе обстоит дело с более образованными слоями общества, которым иудейская пресса и литература нередко портит здравый смысл, и они не замечают этого. Образованное общество имеет, следовательно, двоякого рода причины остерегаться иудейских происков. Во-первых, подобно народным массам, ему наносится вред в деловых отношениях, притом, вред самого отменного сорта; во-вторых, оно подвергается еще дурным литературным влияниям, и вообще, порче в области духа. Куда испорченность и без того уже успела проникнуть, там то иудеи, по изложенному в первой главе принципу, и будут, вить себе гнезда. Образованное общество всего легче расположить к себе ссылками на его беспристрастие в религиозном отношении и на общую равноправность человечества. Сверх того, в современную переходную эпоху его легко подкупить всякими позитивными воззрениями, а опустошающими и пресыщающими представлениями оно до такой степени лишено всякой твердости убеждений и умственной устойчивости, что уже едва замечает, какую моральную гниль и духовное извращение, пышно разросшиеся в ожидовленной литературе, ему преподносят, а напротив, все это легко, как вещь самопонятную, воспринимает. Следовательно, здесь всего нужнее не просто нравственно оздоровляющее и эстетическое воздействие, которое указывало бы дверь всей этой отвратительной и негармоничной жидовщине. Но прежде чем перейти к этим безобразиям в изящной литературе, мы должны бросить якорь еще глубже и пристальнее всмотреться в самую науку, чтобы разглядеть, как относятся к ней иудеи и как прилагали они и в ней известную свою склонность сворачивать в сторону с прямого пути.

 

Обозревая историю иудейского племени как целое, мы тотчас найдем, что в своем национальном существовании не обнаружило оно решительно никаких склонностей к науке в настоящем смысле слова. Что делал этот народец в Палестине целые тысячелетия, вплоть до христианской эры и до падения своего государства? Он служил самому себе или, - что по его мнению одно и то же, - служил Господу Богу, да пускал от себя отводки, которые питались соками почвы других народов; но ни у себя не взрастил он никакой науки в истинном смысле слова, и не проявил никакой склонности к возделыванью науки, созданной где-либо в другом месте. Укажите хоть одну научную истину, которая родилась бы среди иудейского племени! Ни математики, ни естествознания, ни логики, ни научного понимания общечеловеческих норм гражданской жизни, даже никакой философии! Не было ничего, кроме культа теократии эгоистичнейшей из всех религий! Все ограничивалось одним своим бессердечным существом! Весь интерес сосредоточивался на одном предмете, на самом иудейском племени, которое любуется на себя в своем Боге и ищет только своей выгоды, чтобы повсеместно распространить свою живучую породу! Евреи только и смогли выдумать себе Господа Бога, по образу отношений между господином и рабом, и в этом образе их жизнь и развернулась. Они изобрели, как указано было еще в моем "Курсе философии" (1875), рабскую форму религии. Вот и все, что они дали, и завидовать этому не приходится. Из какого зерна эта религия возникла, указано в предыдущей главе. Но религия эгоизма и несвобода неподвижного авторитета всего менее благоприятны науке; напротив того, они ей враждебны. Они несовместимы с правдою ни в природе, ни в человеческой жизни. Несовместимы они и с беспристрастным пониманием вещей и с гармоническою формою лучшей человечности. Гуманность, в более глубоком смысле слова, им чужда, но она-то и есть корень науки. Иное видим мы у греков и, - приводя сюда относящееся из области современных народов, - иное находим и у различных народов германского племени и у им родственных! Всемирная история показывает здесь иные силы и, сообразно этому, иные плоды. Здесь действовали и действуют стремления высшего рода. Здесь есть идеалы. Здесь находим чистую и непосредственную радость исследования и знания. Здесь человеческий дух стремится познать основы природы и самого себя, а не так, как иудеи - разделаться с тем и с другою, заставив их играть роль раба пред Господом Богом и поглотить их эгоистическою религиею.

 

Когда иудеи образовали государство, у них была книжная ученость теократии, но не было никакой науки. Они ничего не усвоили себе и из науки иных народов. Талмуд и содержащиеся в нем слабые попытки присвоить себе чужую мудрость, свидетельствуют также о таком бессилии. Итак, иудеям недостает не только силы творчества, но и способности к восприятию научных творений других народов. Во времена рассеяния их между другими народами, там, где их что-либо побуждало к восприятию иного духа и действительной науки, дело это у них никогда не шло на лад. Говорилось, что в новые, в собственном смысле слова научные столетия, у них не было случая показать, каковы их задатки. Но эта защита со стороны иудеев и их друзей, если взвесить, положение дела, ведут совсем в другую сторону. Разве в течении целого ряда столетий среди иудеев не было достаточного числа врачей, и разве не было у них при этом случая содействовать расширению естествознания, если бы только были у них достаточные для этого способности? Но разве, - припоминая только развитые науки со времен Коперника, Кеплера, Галилея, Гюйгенса и т. д. разве был хоть один иудей, которому мы были бы обязаны, в эти знаменательные века, хотя бы одним открытием в области естествознания Что касается истинной и серьезной науки ради науки, то здесь иудеи поныне ровно ничего не смыслят. Когда они занимаются наукою внешним образом, то они лишь торгуют, насколько можно хорошо, мыслями других, и все их занятия наукою имеют если и не прямо деловую цель, но зато всегда имеют характер гешефта. Каковы они - врачи и адвокаты, таковы же они и учителя и профессора математики и других отраслей учености, в которых запасы усвояемого знания накоплены другими народами и истинными гениями. Среди иудеев мы не знаем ни единого гения, но, как крайние и исключительные случаи, иногда встречаем талантливость, которая способна, разве, на то, чтобы торговле чужими идеями придать фальшивую окраску собственного творчества. Но мы хотим прежде всего оценить способности иудеев не там, где они оказались всего менее одаренными. Прежде всего мы поведем речь не о науке в настоящем смысле слова, а о том гермафродите, который еще одною ногою опирается на религию, а другою, с виду, хочет стать на научный пьедестал, - я разумею то "ни то, ни сё", которое обыкновенно называют философией.

 

 

2. Единственный из иудеев, пользующейся в истории философии некоторым уважением, и благодаря некоторым, чертам своего характера, кажется, заслуживающий упоминания, это - отвергнутый иудеями Спиноза. Именно я, в моей "Критической Истории Философии", представил его и его сочинения в возможно благоприятном свете, выдвинув на первое место его настроение. Также всегда будут высоко ценить его старания обуздать племенную склонность к стяжанию и к сладострастию, и еще более будут ценить прямоту, с которою он сознается, что не мог освободить себя от всяческих похотей. Итак, он был мудрецом, какого в благоприятнейшем случае только и могло породить иудейство. Но действительная мудрость его состояла не в том, что им предпринято было как иудеем, а в том, что предпринял он, несмотря на то, что был иудей, и вопреки племенным склонностям. Это был отшельник, и своею независимостью, с которою он охранял свои философские умозрения от посягательств синагоги и церкви, пожертвовав ради этого всеми житейскими утехами, он в известной мере расчистил путь свободному мышлению. Но это не должно вводить нас в обман касательно внутреннего основного характера его произведений, каковой, строго говоря, не очень далеко уклоняется от главного предмета иудейского духа. То, что называют философией Спинозы, в сущности, просто есть религия, и даже религия с специально иудейскою окраскою. Одно из главных его произведений, изданное им еще при жизни, носит заглавие "Теологико-политического Трактата", и содержание его в сильной степени отражает черты иудейской теократии. Но второе главное произведение, которое, спокойствия ради, он издал не сам, а завещал издать после своей смерти, и которое названо им "Этикой" - показывает еще яснее, что для иудея религия - все, и что то, что он называл моралью, было просто одним из способов обрести некоторого рода душевное спокойствие погружением со своим Я во всепоглощающую и всепожирающую мысль о Боге. То обстоятельство, что Спиноза заимствует у своих предшественников по философии технические выражения, которые у него, как напр., выражение субстанция, заступают место Господа Бога его племени, - обстоятельство это не должно вводить нас в обман касательно ядра этого способа воззрения. Даже, когда он при случае говорит Бог или Природа, это не делает его способа представления человечески-благороднее. Он и природу представляет себе также в иудейском свете; и природа и человек вполне расплываются у него в единой субстанции, т. е. в том монократическом чем-то, которое, вместе с тем, всюду во всех вещах должно быть Мыслящим и телесно Протяженным. Едва ли что сильнее этих представлений Спинозы о мире и о бытии доказывает, как прочно укоренился в иудее религиозный способ представления его племени. Даже там, где по примеру более могучих и более благородных мыслителей других народов, каков напр. Джиордано Бруно, пытается Спиноза оформить нечто вроде Пантеизма, у него получается просто единосущие иудейского Иеговы, которое стремится подчинить себе все вещи и наложить на них печать их подчинения.

 

Я не могу здесь входить в исследование собственно моральных камней преткновения, на которые наткнулся спекулятивный корабль Спинозы, ибо компас иудейской морали был здесь плохим путеводителем. По этому вопросу я отсылаю к указанным моим более подробным исследованиям, здесь же, для примера, могу напомнить, что Спиноза с отвращением говорил о сострадании. Аффект сострадания, как ощущение дóлжно вырвать с корнем и заменить разумом. Это чудовищное жестокосердие, против которого выступал еще Христос как против одного из основных качеств иудеев.[8] Философ далеко отстает здесь от основателя религии, хотя оба были отпрысками одного и того же племени и боролись против тех же свойств. Мораль Спинозы, поскольку она имеет в виду лишь личное удовлетворение отшельника, не только носит на себе черты более грубого эгоизма, но и весь характер ее отличается, правда более тонким, эгоизмом. Она ничего не знает о взаимности в отношениях человека к человеку, и не хочет принимать в расчет, что, ведь, есть и другие. Ей довольно одного Я, и в ней не найдем мы никаких следов благородного сочувствия человека к человеку или тех бескорыстных побуждений, которых центр тяжести лежал бы в существовании другого. Страсти, теория которых является у Спинозы главным предметом, отрицаются только эгоистически, а именно лишь постольку, поскольку они докучают моему Я и вызывают беспокойство. Похотям он желает уступать постольку, поскольку это дозволяет здоровье. О других при этом он вовсе не думает. Как его понимание права, так и его миропредставление носят на себе черты просто на просто культа силы. Последнему вполне отвечает и полное отсутствие идеала у Спинозы. Во всех вещах и формах он видит только действующую причинность и силу, но никакого более благородного типа, следуя которому они образуются. Даже совершенство и радость суть у него просто выражения, обозначающие лишь большую степень действительности и силы, а также означают повышенное чувство силы. Кто же не разглядит во всем этом, если только он надлежащим образом изучил расу, кто не увидит здесь отражения, как в зеркале, исконного и все в новых формах выступающего иудейского культа силы и ненасытного алкания могущества! Венцом здания является, кроме того, извращение Спинозою понятия о моральном благе. Мы желаем чего-либо, думает он, не потому, что оно хорошо, но мы называем его хорошим потому что желаем его. Таким образом, благо само по себе обращено в нуль, и мерою всего сделана воля. И, в самом деле иудеи так и поступают, даже никогда не читавши Спинозы. Что им подходит и чего они хотят, то у них и хорошо; что им не подходит и чего они не хотят, то считается у них злом. Пригодность для иудеев, - вот что ныне прямо служит у них критерием хорошего и дурного, и философ 17-го столетия упомянутое общее положение, отвечающее этому отношению, почерпнул из глубин эгоистической натуры своего племени, у которого больше похотей и алчности, нежели совести.

 

Если говорить о Спинозе, как об иудее, то нужно прежде всего охарактеризовать это растворение его философии в унаследованной религии, и заказать тип сопринадлежной морали. Этим мы дадим все, что есть у Спинозы. Но в этой главе главный вопрос есть вопрос о науке в истинном смысле слова, следовательно о том чего у Спинозы нет. В самом деле, стоит отметить, что с этой стороны попытка его не удачна. Он должен был предъявить чисто-научную последовательность, и он обратился к математике, которой древний угловатый остов должен был заменить ему отсутствие настоящей логики. Эта некрасивая мертвая манера изложения, эти рубрики в математическом роде, неосновательные по форме и несоответствующие материалу, служат полновесным свидетельством отсутствия не только более глубоких логических способностей, но и эстетического чутья. Все это труд по этике делает уже по внешности непривлекатеельным. Но довольно об этом; ближайшее исследование этого неудачного предприятия и соответственных оснований здесь неуместно. Важнее здесь более осязательный факт. В то время как другие философы, как напр. Декарт, дали кое-что положительное в науке в собственном смысле слова, и именно в математике, Спиноза оказался в этом отношении совершенно не плодотворным. И здесь соответствует он своему племени, которому истинная наука не только оставалась вещью чуждою и неинтересною, но для внутреннего склада их души - и отталкивающею. Еще и ныне иудей не хочет знать никакой, в истинном смысле слова, философии. С него довольно, его религии, даже когда он мнит себя просвещенным и свободомыслящим. И Спиноза представляет из этого правила исключение лишь наполовину. В нем с религией скрещивалось философское возбуждение, идущее извне; он, как и все 17-ое столетие, находился под сильным влиянием Бруно и Декарта, не говоря уже о Гоббесе, сочинения которого действовали возбуждающим образом на его, никакой критики не выдерживающее, признающее в политике одну грубую силу, мышление. Это скрещение разнородных элементов могло породить лишь нечто ублюдочное. Раз не мирится с формою философа хоть какое-нибудь истинное настроение, или хотя бы попытка к таковому, то чистая теория будет лишь, наполовину - схоластическою и некрасивою карикатурою, и, как таковая, будет возбуждать негодование. Таким-то образом Спиноза, благодаря простоте и независимости своей жизни, и благодаря своему, хотя и неудачному, стремлению к самодовлеющему мышлению, несмотря на дрянную иудейскую окраску своей морали и понимания права, все-таки имеет хотя кое-какие притязания считаться одним из философов настроения. Сила была для него правом, международные договоры обязательны, пока они полезны, но личное его поведение в некоторых направлениях было лучше этих фальшивых и дрянных положений. По крайней мере, он боролся с евреем, который сидел в нем. Он пытался вытолкать его, как и сам был вытолкан своими единоплеменниками По крайней мере, он пытался вступить во владение хотя частью наследства, завещанного Джиордано Бруно, но дело это почти не удалось ему. Но лучшего из всего, чего ему удалось достигнуть, достиг он не потому, а вопреки тому, что был иудеем. Чувствуешь почти меланхоличное настроение, когда сравниваешь эти стремления и жизнь аскета с этою вогнанною в рамки религии ненаучностью, каковой он подпал.

 

Увлечение Спинозою принадлежит к исключительным явлениям в жизни поколений 19-го столетия, именно в Германии в области университетской философии. Учащееся юношество тем труднее расстается с этим, привитым ему предрассудком, что иудейская реклама не дремлет, чтобы с привычною ей наглостью некогда отвергнутым соплеменником воспользоваться ради вящего прославления и возвеличения избранного народа. Вот уже целое столетие как восход еврейства и ведомая им, не очень скромная, пропаганда всего еврейского достигли того, что Спиноза более и более выдвигался на первый план. Отсутствие критического дара у философствующих профессоров, каковы Шеллинг и Гегель, сделало свое дело. Как ни заслуживает Спиноза, чтобы та порция настроения, представителем которого он был, была засчитана ему вдвойне, и чтобы, соответственно этому, ему отведено было в истории философии место между философами настроения, однако, схоластические глоссы о нем профессоров касаются, наоборот, лишь его религиозной и схоластической сторон. И современные иудеи ищут у него только своей религии, но она должна быть с философскою окраскою. После всего того, что было пущено в обращение о Спинозе иудеями и немецкими университетами, в последние десятилетия никому, кто еще не вполне эмансипировался от влияния обоих этих элементов, нельзя было для исторической оценки этого иудейского философа найти правильную мерку. Но эта трудность вполне устранится, раз придадут большее значение отречению Спинозы от своего племени, и, напротив того, совершенно откажутся искать у него философию, которая стояла бы выше религии. Затем, никогда не следует забывать, что его произведения совершенно ненаучны, что, напротив того, он дал несомненные свидетельства того, что для своей философии он не в состоянии был сделать какое-либо употребление из существовавших точных наук. Что за честь для народов и, в частности, для немецкого народа в том, что вместо того, чтобы Спинозе за все, что имеется у него хорошего и дурного, было воздано по заслугам, решающий голос оставлять за современным иудейством, с его масштабом и с его отменным наглым славословием? Извергнутого ими из своей общины Спинозу они хотят теперь обобрать; мы же просто убеждаемся в том, что иудеи ни в религиозном, ни в моральном отношении, не могут отрешиться от самих себя и от своих свойств, и об истинной науке не имеют никакого понятия даже там, где это было бы всего нужнее. Стать в личной жизни монахом, видеть главную цель в философском самоудовлетворении, не обращать никакого внимания на других, а потому и на пропаганду своих мыслей или, самое большее, видеть в ней средство для личного, - в отдалении от всех, - удовлетворения своего я, - этот тончайший и высший эгоизм, но потому-то и являющий собою лишь более заостренное самолюбие, - вот что было ядром и сутью того, что называют и что называем и мы спинозовским отречением от мира. Итак, резигнация была, но лишь ради того, чтобы низшего сорта эгоизм заменить высшим, но никак не ради того, чтоб стремиться к блаженству, в сознании хоть чем-либо содействовать счастью человечества.

 

 

3. Таким образом, на этом лучшем образчике из всего, что предъявили нам иудеи в новые столетия, - на Спинозе, которого они сначала вытолкали, а потом выбрали себе щитом, за которым хотят укрыться, видим мы каков тот дух, который может обнаружить иудей в благоприятнейшем случае. Там и сям Спиноза стоял выше своего народа и проявлял черты философского спокойствия. Но в главном деле, он так глубоко увяз в религиозном и ненаучном способе мышления и чувствованья, что в последнее время им больше занимаются богословы, чем настоящие философы. Это совершенно ясно сказалось на празднике столетия, поставленном на сцену в 1877 году. В два столетия, протекших с его смерти, протестантские профессора богословия и одного с ними уровня профессора философии германских университетов довольно преуспели в так называемом либерализме, чтобы проникнуться сочувствием иудейскому элементу и начать ковыряться в том, что и в 17-м веке уже было отсталостью. Культивировать Спинозу - у этих людишек значит быть свободомыслящим. Но это - вещь невозможная, даже если бы она была и выше простого кокетничанья. То, что есть у Спинозы хорошего, этим людям совсем не на руку. Остается только подпевать в иудейском хоре. В последних поколениях это было в моде; но этот упадок народного сознания и, в частности, немецкого национального чувства, уже уступил место некоторой гордости, хотя на первых порах и в ложном направлении. В делах ощущения и чувства у народов не мало причин твердо держаться своего лучшего образа мыслей и настроения. То, что не есть в собственном смысле слова наука, а есть просто литература, все это получает свою окраску от свойств племени. Большая часть философии относится именно сюда; ибо раз она хочет быть истинною философиею, она должна быть выражением человеческого в его благороднейшей форме. Но подобная определенная форма, не есть общечеловеческий скелет, - при котором было бы достаточно минимума человеческого, хотя бы оно было как угодно, близко к обезьяньему. Даже и зоолог не мог бы таким образом сохранить своих рубрик. Быть вообще человеком, - это крайне недостаточно и граничит с образом существования животного. Итак, для нас важны человеческий род, раса, национальность, а в конце концов, индивидуальность. Это обнаруживается и в литературе; ибо лучшая человечность воплощается в ней только благодаря национальному и индивидуальному гению. Тип литературного творчества может проявлять общечеловеческие формы не иначе как в специфической, даже индивидуальной определенности. Раз этого нет, то и нет, в истинном смысле слова, произведения, а будет плоское и мелкое, шаблонное изделие, бледное и безжизненное.

 

Если иметь в виду вышеуказанное положение вещей, то легко видеть, как нужно понимать то, что в 19-м столетии иудейский элемент играл в немецкую литературу. Достаточно назвать имена Гейне н Бёрне, и мы будем иметь, относительно, лучшее или, говоря осторожнее, наименее дрянное из всего того, что в немецкой литературе в 19-м столетии стояло впереди и оказывало наибольшее влияние на элементы, выдававшие себя свободными. Оба писателя сначала были иудеями и по религии; оба окрестились, Бёрне - тайно, а цель этой перемены веры тем и другим хорошо известна. Нужно было найти место; Гейне думал таким образом получить профессуру; но оба обсчитались и трудились понапрасну. Впрочем, все это - вещи второстепенные; но они бросают яркий свет на живучесть у обоих писателей племенных свойств характера, которые в конце их литературного поприща выступили у них и в факте возвращения к иудейской вере. Бёрне под конец отличался в сильной степени религиозностью, а у Гейне прямо всплыл на верх древний Бог его племени. Гейне не в шутку, а совершенно серьезно, - насколько вообще может быть речь о серьезности у этой бессодержательной натуры, - под конец в своих писаниях прямо высказывался, что ему нужна помощь Божия; что библия есть лучшая книга, и что к ней обратился он, убедившись, что эллинизм и философия - ни к чему. Такова была хилость Гейне, и телесная и духовная. Говоря о библии, он разумел ветхий завет, и, следовательно, думал о помощи Бога своих отцов. Гейне не был религиозен в смысле ортодоксальности или синагоги; но под старость в нем воскрес иудей так, как это возможно для лица образованного. Все лучшее, во что когда-то верил и что чувствовал писатель и поэт, теперь отпало, как простой привесок.

 

По таланту, Гейне выше Бёрне. Но последний хоть сколько-нибудь серьезен, первый же решительно всюду вплетает свое шутовство. Даже в лучшей своей лирике он вертится и кувыркается как фигляр. Переход от высокого тона к самому пошлому - обыкновенная его манера, постоянные скачки в выражении чувств, либо намеренное гаерство. Всего более сродно ему пошловатое и грязноватое. Все остальное ему чуждо, и во все это он пытается карабкаться с трудом. Когда он хочет быть серьезным, он долго не выдерживает тона, и непроизвольно спускается в комику, и большею частию - в комику самого пошлого сорта. За исключением какой-нибудь пары стишков, даже во всей его Книге песен, следовательно в том, за что иудейская реклама выдала ему патент на славу поэта, - даже во всем этом нет ничего, что можно бы было читать без примеси некоторого неприятного ощущения, что все это - карикатура на лирику. Но лирика и есть единственный род поэзии, свойственный иудейскому племени. И в Книге Книг находим псалмословие и немножко лирики пророчеств; но иудей абсолютно не способен ни к драме, ни к эпосу в истинном смысле слова. И в самом деле, откуда же у рабов Господних явятся образы свободных героев? Впрочем, это - лишь мимоходом. Гейне переделывал романтику в лирику, и затем, низводя великие образцы, как, например, британского поэта Байрона, до своего уровня, обкрадывал их. Даже там, где он выдавал себя прозаистом, как, напр., в "Путевых картинах", он дает лишь пошловатое подражание тому высокому взмаху, какой приняла поэзия Байрона в "Гарольде", давая образы природы и людей. И так называемая мировая скорбь у Гейне - краденая. Первоначальные и благородные черты пессимистического настроения нужно искать у британского гения, а рядом с ним также юмор и шутку, которые, в сравнении с ординарными остротами иудейского писателя, являют более благородные формы. Нет надобности обращаться к позднейшим стихотворениям и письмам Гейне, каковы "Романцеро" и другие, чтобы на деле убедиться, на сколько отвратительна и нездорова примесь этих, всюду напиханных, элементов его фантазии. Всего этого довольно в его ранних и лучших произведениях, в его "Путевых картинах" и в "Книге песен". Кроме того, проза его жидковата, а по мыслям и по форме - нечто бессвязное и отрывистое. Обрывчатость изложения и это отсутствие связности в стиле и в компоновке, - качества, свойственные всем иудейским писателям, проявляющиеся даже и в ветхозаветных повествованиях, - эта бессвязность, переходящая нередко просто в сбор каких-то обрывков, - и у Гейне налицо. Черты этой бессвязности, составляющие неотъемлемую принадлежность иудейской письменности, тем характерные, что как в прозе, так и в стихах, он старался писать натуральным и народным немецким языком, и даже с кое-каким видимым успехом.

 

По его словам, он ощущал "тончайшие чувства", а именно, чувства воспринятой им романтики. Сверх того, на первых порах он немножко попробовал дрянной философии, а именно, Гегелевской, обнаружив и здесь свойственную иудейскому племени несамостоятельность и недальновидность, которая всегда видит лишь ближайшее, то, что сейчас в ходу и пользуется немножко внешним эфемерным успехом. Этот ограниченный горизонт культа всяких авторитетиков есть свойство прямо иудейское, и отнюдь не доказывает большего ума, хотя о себе и страшно высокого мнения, тогда как на деле просто гоняется за тем, что в данное время суетливо выскакивает на первый план. Но всякие такие восхваляемые прелести быстро исчезают с рынка, а в конце концов провалился и Гейне со всем, во что он таким образом пускался. Даже и "темная паутина, окутывающая наш мозг, и портящая нам любовь и радость", не была сметена поддельным эллинизмом. Религиозные фантомы, как уже было упомянуто, снова всплыли под старость у хилого и хворого Гейне. Литературная ссора с Бёрне в особой статье против последнего была делом совершенно пустым. У Гейне нет в руках знамени богов новой эпохи, за которых, как он хвастался, ему нужно было ратоборствовать с ретроградным в религиозном отношении Бёрне. Знамя Гейне было, скорее, развалившимся фитилем. Оно было сшито из всякого тряпья, которое иудейский автор натаскал себе из самых разнообразных жилищ других, частью еще живущих, частью - мертвых, народов. В этих пестрых обносках он и парадировал; но никогда и нигде он не мог выкрасть ничего, цельного и незатасканного. Ему не посчастливилось стащить ни единого сколько-нибудь приличного костюма у других народов; в удел его иудейской музе доставались все только обноски и лохмотья.

 

Чистый прозаик Бёрне принадлежит той полудрянной области, к которой относятся политика и театральная критика. Но кое-какою известностью пользуется Бёрне только благодаря политической оппозиции, какую он делал в своих парижских письмах, примыкая к июльской революции. Эти парижские письма, так сказать, его главное произведение. Это - его единственное сочинение, на которое еще есть требование в более широких кружках, и хотя оно сплошь состоит из каких-то отрывков по беллетристической критике и т. п., все-таки отличается, по крайней мере, тою связностью, какую простым письмам сообщает историческое событие, около которого они вертятся. Но он болтает в них и о чем угодно, и, воистину, это вовсе не художественное произведение. Их стиль, по выражению даже Гейне, трясется мелкою рысью. Немножко цинической грубоватости - вот и все, что в политической оппозиции Бёрне иногда еще на своем месте. Но самая эта оппозиция, как и всякая иудейская оппозиция, вытекала из иудейской ненависти и из стремления к эмансипации. Как я заметил уже в первой главе, иудеи пользовались некоторое время популярностью в образованном обществе только благодаря своему мнимому политическому свободомыслию. Этому положению дела, главным образом, и содействовала писательская деятельность Бёрне. Гейне был слишком непостоянен и бессодержателен, и с своим клоунством раскидался во все стороны, так что в своей политической оппозиции не мог держаться определенного курса. Примыкая к событиям эпохи во Франции, он был либерален, а иногда даже с революционною окраскою. Но, в сущности, беллетрист и фигляр в нем берет перевес, а его шуточки и кривлянья обращаются иногда против радикализма. Напротив того, вышеочерченная натура Бёрне отличалась и кое-какою убедительностью, и немножко - последовательностью. Но под конец он страшно грешил религиозностью. В этом сказывался иудей, который в Бёрне сидел еще глубже чем в Гейне, и Бёрне был, так сказать, вдвойне иудей. О римском поэте эпохи начала разложения империи, о Горацие, Бёрне выразился, что он умел "с грацией быть рабом". Если бы Бёрне прожил еще одно поколение у нас, немцев, то он увидал бы и убедился бы, что иудеи всегда готовы быть рабами без всякой грации; ибо либеральная окраска и их неэстетическая сущность, наверное, не отличались хоть какою-нибудь грацией.


Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Отражение характера в религии и в морали| Вопрос о способности к науке, литературе и искусству 2 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)