Читайте также: |
|
Когда доктор Лартимон, уверенный, что его стетоскоп не ошибся, еще за три месяца предупредил нас о том, что ожидается двойня, то скажу откровенно: удар нелегко было вынести, снова возобновился концерт жалоб, четверо маленьких ребят — ну не ужасная ли перспектива на ближайшие годы! Бретодо, этот последний в своем роде, муж, в способностях которого сомневались, оказался плодовитым кроликом, как Эрик. Мадам Гимарш с грустью сообщила, как изменилось настроение тетушки Мозе, старуха дала понять, что состояние невозможно дробить на бесчисленное количество детворы. Сия забота меня мало волновала. Нет, все-таки тревожила: ведь с ростом материального бремени гордость сникает и человек хватается за самую ничтожную надежду. Я не представлял себе, как же мне справиться со всеми трудностями в ближайшее время. В нашем тихом городе не было особых перспектив для роста преступлений и всякого судебного крючкотворства, которые могли бы увеличить мой бюджет. Один лишь дядя Тио, которому горько было видеть, до какой степени я пал духом, попытался, хоть и грубовато, приободрить меня.
— А ты чего хотел? Женился — получай семью! Заполучил родственников от своей жены, а затем еще тех, кого она начала производить. Нечего жаловаться: теперь имеешь право на сорокапроцентную скидку на железных дорогах!
И когда я, отец, страдающий от изобилия детей и от укоров совести, раздираемый боязнью и сомнениями, с беспокойством говорю Тио, что опасаюсь холодного отношения к близнецам, он громко смеется:
— Да что ты, друг! Бабы всегда вопят, когда родится второй. Но стоит новым бесенятам появиться на свет, мамаши ликуют. У отцов сердце ноет под бумажником, который тощает. У матерей сердце радуется под налившейся грудью. Увидишь сам!..
И я увидел.
В день первого посещения роженицы я встретил в палате все племя Гимаршей. И в каком оно было экстазе! Чтоб успокоить все эти рты, жаждущие немедленно присосаться поцелуем к близнецам, не хватило бы и десяти младенцев. Разве не желанны они, мои девочки? Погодите, погодите! Не желаешь зачастую того, чего у тебя нет. Но едва заполучил, желаешь сберечь. Все уже забылось, в том числе и тьма предстоящих забот, огромных расходов, бессонных ночей, бесконечных неприятностей. Меня даже поздравили. И сгоряча я нашел совершенно естественным шепот Габриэль, с завистью склонившейся над близнецами.
— Это глупо! Но ужасно хочется завести и себе таких.
На моем письменном столе счет «Водопроводной компании». Я не удивлен, что надо заплатить много денег. Шум воды, текущей по трубам, у нас не смолкает, он разносится по всему дому, когда кран открыт, и заканчивается гидравлическим ударом, когда кран закрывается, — таков лейтмотив; нет нужды прислушиваться, где это раздается — близко или далеко, громко или приглушенно, все время я замечаю этот плеск воды в кастрюле, в тазу, в уборной, в биде, в ванне, в баке и в раковине на кухне. В доме людей много; я знаю, в какие часы, в какие дни недели больше пользуются водой. Расход ее свидетельствует обо всем: о напряжении домашних работ, их бесконечном многообразии, о часе пик, о редких паузах; о том, сколько нас здесь, ибо расход этому пропорционален; даже о нашем возрасте: у детворы небольшая поверхность тела, но как же она пачкается, как часто приходится их мыть, и это начисляет на счетчик куда больше кубометров, чем наше собственное омовение.
В семье любовь не является мерой повседневных нужд. Она, скажем, нимб: маленькое солнце с затмениями (в лучшем случае), а в других случаях — колечко дыма, да и то не очень круглое. Что касается денег, то они непрерывно и конкретно воплощают приток и утечку средств, требующихся для семейной жизни. Деньги истребляются нещадно. Верный показатель тут — вода. Будничный и вместе с тем поэтичный. Вода, которая освежает, фильтрует, ошпаривает кипятком, растворяет, капает, разводит, замачивает, обдает, охлаждает, кропит, хлюпает, вымачивает, моет, полощет, орошает. Вода, которая бежит по невидимым свинцовым трубам, как электрический ток по проводам, и вдруг вырывается из крана чистейшей струей, предназначенной для тысячи нечистых надобностей, а вскоре, уже грязная от соприкосновения с нами, возвращается под землю через сточные трубы. Помои от мытья посуды, стирки, вода после варки пищи, напитки, вода, отдающая хлором в кране, но она может стать и минеральной водой «Эвиан» в стаканчике ребенка; вода в туалетной комнате, омывающая нас сверху донизу — и лицо, и все тело. Вода в больших и малых количествах — пролитая лужица, которую подтирают половой тряпкой, и та вода, что требуется для приготовления соков, соусов, липовых отваров, травяных настоев, варки сиропов, хранящихся в стеклянных банках, — всюду вода. Ее спускают в уборной, ее освящают в церкви, ею брызгают белье для глажки, ее вводят в состав жавелевой воды, в раствор перекиси водорода для промывания царапин и ран. И снова капли воды — они в слюне, брызнувшей из уст болтушки, они же в слезах, льющихся в часы тяжкой грусти и мелких огорчений.
Я шучу. Хотя шутить не над чем. Эта вода, что течет и течет и набирает кубометры, эта вода так необходима женщинам, и ее так обильно использует Мариэтт. Она лучше меня знает, во что это выливается и сколько утоплено времени и труда в этой воде, раз ее потребление возросло втрое…
Все мелкие проблемы вроде «вопроса о прислуге» не привлекали внимания наших отцов, господ рассеянных, солидных и склонных брать на себя лишь «высшую ответственность»… От них в назидание сыновьям, хорошо помнящим их царствование (ныне оно нам кажется менее нестерпимым, когда мы уже стали их преемниками), остались (и хранятся их старейшими подданными) прелестные семейные фотографии: на них мы видим спокойного, серьезного главу семьи, в сюртуке, застегнутом на все пуговицы, — господина, облик которого подтверждает, что он поглощен великими задачами. Этот господин, несомненно натура сильная, склонился к супруге, которая на одну восьмую ниже его и на четверть моложе (надо проявлять благоразумие: красота исчезает раньше, чем мощь), причем супруга, по описаниям очевидцев, отличалась отменными качествами женского пола: чистотой, мягкостью, преданностью, благочестием, любезностью и, чтоб не позабыть, скромным изяществом; умела сохранять и достоинство, и непринужденность, и обладала той стрекозиной легкостью, которая в соединении с трудолюбием муравья создала ей славу радушной хозяйки, блистающей вежливостью, восхитительно и совсем недорого одевающейся, да еще репутацию прекрасной матери, у которой необыкновенно воспитанные чистенькие детки — они не позабудут поздороваться с гостем, даже за малюсенькую конфетку скажут: «Мерси, мадам» — и по первому знаку мамочки бесшумно и безропотно исчезнут из комнаты и тут же бросятся готовить уроки.
Вы вправе посмеяться над этим.
Для наших жен, конечно, помещают более современные картинки в иллюстрированных журналах; около любимого мужа, хорошего добытчика, подходящего возлюбленного, молодца с широкими плечами, настоящего семьянина, цветет молодая мать, нежная королева, абсолютно независимая среди своих таких же независимых детей, она знает, что ей повезло, как принцессе Паоле, обладающей наследниками, которых так не хватает королеве Фабиоле. Молодая мать, само собой разумеется, здорова и красива, у нее есть все, чтоб отстоять свою личность; она женщина культурная, ибо читает все подряд; хорошая хозяйка, так как много знает и может, нажав пальчиком кнопку, делать все без посторонней помощи и совсем не уставая, поскольку приводит в действие целую армию механизмов, делающих белье белым, волосы сухими, превращающих бульон в суп-пюре, заставляющих паркет блестеть, аккуратно режущих баранье жаркое на части, мелющих кофе и выдающих хорошо отфильтрованную информацию.
На этот раз вы едва улыбаетесь. Разве такая программа суперавтоматов, которые сделают женщину счастливой, не распространяется «массовой информацией», феями рекламы? Хотя я робко над ними издевался, но и сам мечтаю об их волшебной палочке и охотно (?) сложил бы с себя остаток полномочий главы семьи, только чтоб полюбоваться таким хозяйством в своем доме; я удивлен, удручен и даже виню себя в том, что не мог, не сумел создать для жены своей такие вот условия, которые позволили бы ей предстать передо мной совсем в ином виде.
Теперь все стало совсем просто: уже нет мадам Бретодо или почти что нет. Мариэтт едва выкраивает час в день, чтобы вывести детей погулять. Своим туалетом пренебрегает настолько, что легко можно ошибиться и принять ее за гувернантку из хорошего дома. За исключением нескольких поспешных вылазок в универмаги, Мариэтт стала такой же невидимкой, как и добрая половина женского населения в Анже. Одной из женщин, наглухо замкнутых в пределах поля интенсивного семейного тяготения, которое остается для всех них жизненным пространством, находится в прямой зависимости от числа имеющихся у них детей и в обратной зависимости от квадрата расстояния. Я и сам редко вижу ее. Время от времени я пробую воскресить в своей памяти прежнюю Мариэтт, хорошо причесанную, со вкусом одетую женщину, которая хотела мне нравиться, спокойную, прямо созданную для меня. Теперь между нами всегда ее передник, вокруг — всякая хозяйственная утварь. Руки ее превратились в инструменты для работы, глаза заменяют контрольные сигналы. Мариэтт — прежде всего прислуга в своем доме, прислуга, занятая постоянно, но считающаяся привилегированной, потому что у нее есть помощница, которая приходит на четыре часа в день и оплачивается согласно профсоюзному тарифу. Сама же Мариэтт трудится не меньше двенадцати часов в сутки, и притом бесплатно. Ну конечно, часть забот она препоручает вольтажу 220.
— Все эти механические штуки, — сказала ей тетушка Мозе, — упростили наши домашние дела.
— Да, — ответила Мариэтт, — если бы существовала машина для одевания и раздевания детей, машина для стряпни, для покупок на рынке и еще несколько машин в том же духе, да еще бы иметь на спине электронный глаз для присмотра за ребятами, было бы совсем неплохо.
— Ну, ты бы заскучала! — воскликнула тетя.
Это выражение у нас дома привилось. Если случается, что Мариэтт присядет на секунду, чтоб перевести дух, она тут же соскочит со стула и скажет:
— За дело! Хватит скучать. Порезвимся!
Иной раз еще добавит:
— Я просто чемпион по этим играм!
И это действительно так. Мариэтт достигла такой быстроты и виртуозности (посмотрите-ка на нее, как она мгновенно нарезает картошку — кра-кра-кра), что могла бы гордиться своими успехами, если б в нашем уважаемом обществе эта работа по традиции не считалась обязанностью домашней прислуги. Но у Мариэтт к хозяйственным делам не было отвращения. Они ей казались необходимыми, невзирая на минуты крайней усталости и раздражения, когда она кричала:
— Ох! Хватит с меня, ухожу в отставку…
Как не одуреть от всех этих бесконечно повторяющихся дел! Мариэтт погрязла в домашнем рабстве. Впрочем, она сама это понимала. Она говорила об этом. Твердила с настойчивостью, в которой даже сквозило самолюбование — видите, я стала жертвой. Теперь уже никто не мог безнаказанно похвалить и выразить свое восхищение ее умением вести домашнее хозяйство.
Однажды дядя Тио удивился, как она прекрасно гладит:
— Но я же для этого была создана, верно? — ответила Мариэтт.
Тио уперся, показал пальцем на воротничок выглаженной мужской рубашки и сравнил его со своим, у которого сморщились уголки. Мариэтт воскликнула:
— Так ведь у вашей гладильщицы нет аттестата об окончании лицея. А у меня есть. Я восемь лет училась в лицее, чтоб добиться таких успехов!
Кстати сказать, дядя Тио — самый подходящий наперсник для сетований, весьма доброжелательный слушатель.
Мадам Гимарш и Габ считают, что таков их удел, и уже давно не ропщут на свою судьбу. У дяди Тио нежное сердце военного, который заставлял трудиться только мужчин. Он ни разу не был женат. Ему можно все рассказать, и он не обидится, хотя меня некоторые темы возмутили бы. Но именно благодаря его содействию я потом все узнаю, правда, в несколько завуалированном виде. Дядюшке она охотно адресует всякие смелые изречения.
— О ля-ля, дядюшка, а вы знаете, что такое замужество? Думаешь найти родственную душу, а тебя превращают во вьючную скотинку.
Тио доверяют и более будничные сообщения.
— Ну ладно, куда ни шло, пусть будет все время одно и то же. Но что убивает, так это конвейер. Надо, например, штанишки выстирать, а их всегда не меньше полдюжины, и во что их превращает Нико! Вот бы его носом в них ткнуть.
— Да, — отвечает Тио, тут же ухватив сущность вопро-са, — самое худшее — это коэффициент.
Это словечко тоже имело большой успех.
— А вот и мой коэффициент, — замечает Мариэтт, когда мы все соберемся за столом.
И суповая миска, когда на нее смотрел кто-нибудь из гостей (это бывало редко), вызывала ее пояснение: Она соответствует моему коэффициенту! Тон менялся в зависимости от настроения: он бывал приветливым, усталым, горделивым, нежным или сварливым, равнодушным. Мариэтт, конечно, не занималась подсчетом, калькуляцией своих движений. Но я, признаться, размышлял об этом, когда она неустанно нарезала столько кусков, ломтей и ломтиков, чистила столько пальто… Коэффициент! Он рос вместе с множественностью жестов. Умыв четыре мордочки, надо было вслед за этим вымыть всем ушки, ручки, ножки (четыре раза по две — это восемь), почистить все ноготки (четыре раза по десять — уже сорок) или зубы, тут счет уже неточный благодаря молочным зубам. Если сняла шесть наволочек, заменила носовые платки чистыми, то для обуви существует иной показатель степени, иной коэффициент — башмаки (шесть помножить на два), потом тарелки (для супа, для второго, для сладкого — три помножить на шесть). И это еще не все, есть еще детали, превратившиеся в бремя. За завтраком мы сидим вшестером. Только я один пью чай. Мариэтт предпочитает шоколад. Нико нужна смесь «Бананиа», а троим малышам требуется кашка.
Такое разнообразие делает коэффициент величиной иррациональной.
Но почему же она так усердствует?
Я не задавал ей такого вопроса. Это невозможно: Мариэтт не стерпела бы, а ее мать тем более. Даже моя мама разделила бы на этот раз возмущение женщин, примерное усердие которых пытаются обуздать. Молодая женщина изнуряет себя трудом, а я вместо признательности начинаю жаловаться, что она впадает в крайность. Хорош бы я был, а? Они легко доказали бы мне, что Мариэтт не только не проявляла излишнего усердия, но, к великому своему сожалению, вынуждена в силу обстоятельств кое-что недоделывать. Это действительно так. Тут я, если бы желал продолжать разговор начистоту, вынужден был бы превратиться просто в чудовище, сказать, что да, кое в чем небрежность Мариэтт огорчает меня, что, на мой взгляд, лучше бы она уступила в чем-то другом… Слышу крики! В чем в другом? Понадобилось бы уточнять. Но для этого понадобилось бы мужество или, скорее, жестокость. Если она, жена моя, не хочет уступать в этих пунктах и усердствует изо всех сил, стало быть, для нее это важно, неоспоримо, разве что это задевает меня лично и я просто-напросто забочусь о самом себе, так как я эгоист и отцовские чувства во мне куда слабее, чем ее материнские чувства.
Ведь речь-то идет о детях. Хватит конфузиться и вертеться вокруг да около. Речь идет о детях. Вот наконец слово сказано. Я, их отец, считаю, что мать делает для них слишком много. Я не говорю, что она мало заботится обо мне. Нет. Хотя… Но оставим это. Меня приводит в отчаяние, что Мариэтт не только подчинилась всему этому рабству, но хватается за любую возможность, чтобы еще утяжелить свое бремя.
Я как-то об этом сказал Тио. Он нахмурился, проворчал:
— Приведи пример.
И я запнулся. Примеры. Их множество. Но это все такие мелочи. Один пример ничего не дает. Надо привести сотню. Первый попавшийся — но был ли он и на самом деле первым попавшимся? — показался мне довольно убедительным.
— Ну вот хотя бы эти smocks, эти вышивки на оборочках. Она просто одержима этим! Вечером зевает, глаза слипаются, а как ляжет, приладится под лампой и лежа вышивает платьица для малышек.
— А ты ждешь! — воскликнул Тио.
Да, жду. Жду возможности уснуть. Проходит попусту время, которое некогда казалось нам самым дорогим, а ведь мы могли бы, как прежде, полежать рядом, пошептаться в темноте, теперь же это время тянется бесконечно, пока я наконец не задремлю на левой стороне постели, а она отбросит свое вышивание (заболели глаза) и заснет на правой стороне.
Хватит говорить об этом. Все ясно, ей нужны принаряженные куклы с пышными бантами, лентами, оборками, бахромой, юбочками в складочку, мягкими рубашечками и низко падающими локонами; все это требует большого умения орудовать иглой, утюгом, тоненькой расческой, все это нуждается в мягкой щетке и сложной стирке в мыльной пене. Мне уже кажется, что и наши мальчики выглядят слишком изнеженными в высоко открывающих их нежные ляжки бархатных штанишках, быстро рвущихся, когда в этом бархате ползают по паркету. Я считаю, что в комбинезоне они выглядели бы более ловкими, мужественными. Право, стоило бы осовременить тот традиционный деревенский костюм — серый передник с рукавами, — в который наши гораздо менее безумные матери обряжали своих озорных мальчишек.
Но об этом и говорить нечего. Да здравствует наш неженка! А уж с девочками это просто безумие, их растят, как цветы, укрывая от малейшего ветерка. Я не отрицаю, мне приятно мимоходом подхватить на руки то одну, то другую свою девчушку, приятно потереться бородой о щечки этих жеманниц, которые лепечут:
— Ой, папа, ты колючий!
В их долгих, нежных объятиях уже чувствуется порода Гимаршей. Но эти розовые куколки чем-то намочили меня. Моя рука, на которой сидит малышка, вдруг становится влажной, а сверху колышатся оборки и складки. Мариэтт входит; испуганно вскрикнув, освобождает меня от ноши, заменяет одно платьице другим, хорошо выглаженным, надевает вместо мокрых штанишек сухие и белоснежные, причесывает, приводит в порядок этот «букет» и вот уже освежила его, вдохнула аромат, отпустила наконец на волю и, повернувшись ко мне, ворчит:
— Представляешь? Третий раз за сегодняшний день переодеваю ее.
А игрушки! Они ведь тоже о многом говорят.
Я считаю это просто безобразием, организованным расточительством. А что, если бы у нас был десяток детей? Стали бы мы от этого несчастней? Как вели себя по отношению к нам наши родители и наши крестные? Разве они меньше любили нас? А может, они поступали более разумно? Тратились они на нас гораздо меньше, мы сами любили изобретать игрушки. Да, я, конечно, знаю, что с тех пор индустрия развлечений возросла, а производство детских игрушек расширилось. Но сколько это поглощает денег — просто оторопь берет. Меня огорчает и нелепое поведение дарителей: они приносят подарки, значительно опережающие возраст тех, кому дарят. Передо мной все эти конструкторы, винтики от которых давно выметены метлой вместе с пылью; эти зверинцы, где у хищников давно отбиты лапы, хотя считается, что они все еще пожирают барашков на ферме. А игрушечные бакалейные лавочки, в которых запас товаров пополняется солью, рисом, хлебным мякишем, принесенными из кухни, и потом все это попадает в щели паркета; а подъемные краны; а танки с испорченными батарейками, которые приходится тащить уже на веревочках; а какая была великолепная железная дорога — с огромной восьмеркой, с сигналами, с туннелем и трансформатором, которой, кроме меня и дяди Тио, никто не умел пользоваться, но сейчас нам уже не удается собрать раскиданные повсюду детали. А сколько у нас этих маленьких автомобильчиков, ванночек для купания куколок, всяких упругих голышей, которые когда-то закрывали глазки, говорили «мама», даже делали пипи; а сколько пропало пластилина, которому полагалось развивать творческие способности в детях, он превратился в безобразную пеструю массу, скатанную в валики, в комочки, распластанную в лепешки, налипшие на ковер; а сколько различных фирменных этикеток на хитроумных картонных коробках, сколько разбросанных по всем углам бумажных вырезок, перемешанных с остатками бирюлек made in Japan, сколько всяких телефонов made in Germany, картинок, шашек, игрушечных бумажных денег из «Мира малышей»; и прежде всего, повсюду валяются ядовито-зеленые, ядовито-желтые, ядовито-красные игрушки из пластмассы: грошовые безделушки, всякие пустячки, линеечки, крохотные солдатики из винила, с жаром извлеченные из тридцати шести коробочек и сразу же сломанные. Все это забыто, брошено в одну разноцветную кучу… Довольно! Хватит! Перестаньте бросать! Но вот еще бросили, и конца этому не будет. Для детишек нашего века чудеса созданы полимеризацией. Возвращается Мариэтт. Все бегут к ней, пищат, как цыплята, вокруг нее, она любит изображать добрую фею и тут же, хотя сейчас это не требуется, распаковывает яркие пакеты стирального порошка, наивно поясняя:
— Я беру их всегда по четыре, чтоб каждому сделать сюрприз. По крайней мере, хоть пять минут будут вести себя спокойно.
Но эта надежда немедленно опровергается визгом Ивонны: у нее на цветной обертке изображен Бемби, а ей хочется другую — с собачкой Плуто.
А наша еда?
Ветчина, эскалоп, яйца всмятку или глазунья (как называют дети яичницу), омлет (делить его неудобно оттого, что он пухлый и кусочки кажутся неровными), лапша разных видов (предпочитаются ракушки, их уписывают не ссорясь), картофельное пюре. И вся гамма углеводов — сладкие блюда, варенье, пирожные.
А семейные разговоры? О чем обычно идет речь?
Как и кухня, разговоры стали проще и ведутся главным образом на темы, связанные с детьми. Тио сам признает это.
— Я думаю, что избиение младенцев в Иудее, — говорит он, — подняло там на несколько лет культурный уровень.
А наши выходы в свет?
Это теперь бывает весьма редко. Да и друзей у нас мало. Остался кое-кто вроде супругов Туре (смотри выше), при встрече с ними беседы ведут в основном матери и какими-то рывками, а чтоб заткнуть дыры, имеется телевизор.
Но когда никто не простужен ни у нас ни у них (успех — или, скорей, незадачу — можно заранее вычислить: шесть Бретодо, шесть Турсов, если считать по десять дней насморка на голову, на всех это будет 120 дней, то есть пропорция дней, пропавших для встречи, составляет один к трем), да если еще мужья свободны, а у жен подходящее настроение, да если встреча намечена не на понедельник (день, когда магазины закрыты), не на четверг (день, отведенный детям), не на воскресенье (день, отведенный родственникам), то, кроме всего прочего, остается одна существенная проблема: на кого оставить детей? Арлетт не так свободна, как прежде: утомившись ожиданием мужа (кто знает, может быть, так скорее жених подвернется), она взялась заведовать отделением магазина Гимаршей. Симона не скрывает, что племянники ей осточертели. Мамуля, несколько утратившая свою обычную бодрость, порой не может из-за ишиаса выйти из дому. Бабушка ложится спать рано, и она слишком строга. Чаще других является отягощенная всякими заботами Габ, оставляя вместо себя командовать всей ватагой и самим папашей свою старшую дочь Мартину, девочку серьезную и хорошую хозяйку.
Несколько раз Мариэтт нехотя обращалась в Бюро семейных услуг, нанимала там студентку и доводила ее до одури своими наставлениями:
— Если что-нибудь произойдет, сразу вызывайте меня. Звонить 22–14. Ничего не давайте малышам! Окон не открывайте! Оставьте в комнатах двери полуоткрытыми и каждые четверть часа смотрите, все ли в порядке. Предупреждаю: ходите потише, Лулу спит, как птичка, очень чутко.
Мариэтт задерживается, всех по очереди обнимает, выходит, но шагает так нерешительно, будто ее держат какие-то невидимые резинки. И до того, как позвонить у дверей дома, куда мы пришли, она шепчет:
— Как бы Марианна не закатила нам на этот раз приступ ацетономии. Хоть бы обошлось…
Час спустя, насытившись доверительными рассказами Франсуазы Турс о гастрите ее младшего ребенка, Мариэтт уже волнуется, глаза ее полны тревоги. Франсуаза сразу понимает подругу и шепчет:
— Хочешь звякнуть домой?
Одним прыжком Мариэтт у телефона. Она сердится, почему долго никто не подходит:
— Это неслыханно! Подумай, эта девчонка спит! Нет, вот «девчонка» отвечает. Все в полном порядке.
Мариэтт обретает уверенность, глядит одним глазком в телевизор — там что-то остроумное — или прислушивается к мосье Турсу, который пытается изобразить своего директора. Но улыбка у жены еще напряженная. Когда кто-нибудь заговорит громко, она инстинктивно подносит палец к губам. И вскоре она уже перемещается на самый краешек кресла, готовая сразу же встать, вся настороже, и с нетерпением ждет шоколадного мороженого или оранжада, который подают перед уходом, он носит меткое название «долгожданный напиток» — таким путем вежливые хозяйки дают гостям сигнал к отправлению.
Наши приемы столь же редки и во всем похожи на приемы Турсов, только мы меняемся с ними ролями. В такие дни стенные часы в гостиной обычно спешат на двадцать минут.
И что за привычка судить о наших гостях, следуя песенке «Я принес тебе конфет». Что касается Жиля, нашего постоянного гостя, то его репутация в этом смысле безупречна — он никогда не забывает принести конфеты.
А эти тщательнейшие обзоры горла и всех прочих отверстий, эта охота за мельчайшим прыщиком, которая ведется кончиками пальцев, поглаживающих нежную, как персик, кожу; все эти заворачивания в махровые простынки, долгие вытирания после «куп-куп»…
Вся эта оргия капель, вазелиновых фитильков, ингаляций — даже при самом легком чиханье.
И каким навязчивым припевом стали бесконечные оправдания беспорядка в гостиной, где все постоянно вверх дном.
— Чего же ты хочешь? Им же надо поиграть.
И какая суета по утрам: поскорей проводить Лулу в детский садик, успеть галопом прибежать обратно за Нико, у которого занятия в школе начинаются почти в то же время. А разве он не может туда отправиться самостоятельно? Ему надо только перейти на другую сторону улицы, не держась за мамину руку.
А это страстное желание быть вездесущей. Оно заставляет Мариэтт непрестанно бегать вверх и вниз по лестнице, сновать в первом этаже из комнаты в комнату в нервном страхе — почему там тихо? — или же наоборот — что у них за шум? — постоянно узнавать в безумной тревоге — что они там вытворяют?
Я уже сказал, что Мариэтт делает для детей слишком много. В сущности, ей уже некогда жить самой.
Слева от меня жует дядя Тио с характерным хрустом, который вызван ревматизмом челюсти; справа что-то рассеянно грызет моя мама. Я часто думаю о том, чем же она живет, чем держится? Сегодняшнее воскресенье принадлежит им — так бывает примерно раз в месяц. Напротив меня сидит Мариэтт между двумя дочками на высоких стульчиках. Мальчиков посадили в конце стола. Распределение мест произошло вопреки этикету, но раз жена против того, чтоб дети ели отдельно — это у Гимаршей не принято, — всем нам приходится приноравливаться к ритуалу кормления. А впрочем, невозможно ошибиться в источнике болтливых уговоров, задабривания детей нежными улыбками, полного отсутствия у матери чувства меры — все это баловство, конечно, исходит с улицы Лис, и это наполняет счастьем мою жену, у нее, видимо, никогда не болят шейные позвонки — так ловко и безостановочно она поворачивается от одной дочки к другой: даст ложечку Ианн — Марианне, потом ложечку Бонн — Ивонне. Тио весело, но не из-за этого зрелища. У него другие поводы.
— Решение суда от второго числа мне нравится! — говорит дядя. — Вот ты и вошел в судебные анналы. Теперь будут знать, что по вечерам надо зажигать фонари даже на ручных тележках. А все благодаря тебе!
Еще три взмаха вилки — и мы переходим к референдуму восьмого числа об Алжире. Полковник признался, что он проголосовал «за», смирившись с мыслью, что его бывшим соратникам больше не придется пить анисовую водку в Сиди-Бель-Аббес, где он пять лет тянул лямку. И сразу же он перескочил на то, что Помпиду стал премьер-министром. Мариэтт в это время убеждала деток кушать побольше: «Еще немножко телятинки, а? Ну, Нико, не заталкивай еду пальцем в рот, это нехорошо!» — и все же прислушивалась к нашей беседе. Ведь она дорожит своими избирательными правами, хотя иной раз забывает пользоваться ими — срочность выборов порой отступает перед срочностью стирки. Но в ней силен местный национализм:
— Два министра из Анже, — говорит она, — такого еще никогда не было. Один даже учился в Монгазоне, как наш Абель.
Моя мать благоразумно молчит. Она знает, что у полковника полковничьи взгляды, у Гимаршей — взгляды лавочников, но что в этих краях споры «об оттенках белого цвета» могут повредить спокойствию семьи. Напрасная тревога: от министра юстиции дядя Тио, спускаясь по лестнице иерархии, уже дошел до судьи Куломба, жена которого только что родила тринадцатого ребенка.
— Любопытно, — говорил Тио, — лет двадцать назад этим хвастались, звонили во все колокола! Нынче Куломб вынужден чуть ли не скрывать этот факт, вот как.
— А я еще жалуюсь на эту кучу ребят, на нашу «кириэлису», — говорит Мариэтт.
Слово это она сама придумала и обожает его, оно возникло от греческого Kyrie eleison — господи, помилуй нас! И тем не менее Мариэтт не может с собой совладать: каждый раз, как скажет «кириэлиса», оглядывает всех четырех малышей с учетверенным удовлетворением, и в этом взгляде никак уж не прочтешь жалобы. Hush,[20]как говорят англичане. Мы близимся к десерту, и те четверо, на кого она взирает, стараются обольстить своим взором мамочку, взявшую в руки половник. Мариэтт начинает раздавать сладкое.
— Это ваш знаменитый семейный крем? — говорит, прищурившись, моя мама.
Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
11 страница | | | 13 страница |