Читайте также: |
|
— Помните, дети, вам достались не доходы, а капитал.
Мосье Гимарш поточнее скалькулировал вместе с нами, какой именно доход может дать нам этот капитал, и выяснил, что он не позволяет, учитывая еще всякого рода налоги, нанять постоянную прислугу.
— Но зато вы можете себе позволить пригласить женщину на поденную работу.
И дорогой тесть тут же выдал свои замыслы, посоветовав нам вложить деньги в ценные бумаги, к которым имел некоторое отношение (видимо, у него был пакет этих акций, в свое время проданных за бесценок), и он считал курс их весьма выгодным. Мариэтт дала себя убедить. Уже несколько лет ее пугает то, что моей профессии не свойственно постоянное обеспечение, отсутствует уверенность в заработке. Дважды она уговорила меня возобновить страхование жизни. Эхо недавних наставлений ее мамаши отдавалось у меня в ушах: Конечно, мы могли бы, но если следовать голосу разума, то нельзя. Досадно, но ничего не поделаешь. Всякие прихоти запрещены тому, кто чувствует, что на нем лежит ответственность, причем на долгие годы. Когда есть семья, двое детей, скромное положение и не так уж много надеж д …
Чтоб все потом досталось твоим детям, смотри не проглоти рыбу, пеликан! Набей себе зоб! Супруг, набивай каждый месяц потуже свой бумажник. У тебя могут быть иногда, как и у всех, и даже чаще, чем у всех, месяцы, когда дотягиваешь с трудом. И ты не имеешь права, как холостяк, беспечно прокутить весь гонорар. У тебя деньги должны не утекать меж пальцев. А быть всегда наготове!
Стало быть, наследство было вложено в акции «Эссо», «Пешиней», «Кульман», «Сен-Гобен», «Берр», «Шнейдер», «Французская нефть» и другие акции, рекомендованные Гимаршем. Банк заверил меня в том, что тесть сделал превосходный выбор. Жиль это подтвердил, даже моя мама одобрила, хотя она в этих делах совершенно не разбиралась, так же, впрочем, как и я, но она всегда была сторонницей самопожертвования. Один только Тио счел должным спросить:
— Я полагаю, что акции будут именные? Я и не подумал записать на себя.
— Ну как же, малыш, — продолжал дядя, — твоя часть «Ла-Руссель» — это твоя личная собственность, а ведь акции на предъявителя — это ликвидное имущество, оно будет считаться вашей общей собственностью.
— Ба, — сказал я, — у нас же есть дети…
Безразличие напускное. Действуя таким образом, я, оказывается, подарил Мариэтт половину своей собственности, и, говоря откровенно, это не было для меня секретом. Как адвокат, я сам в таких случаях посоветовал бы своему клиенту заранее принять меры предосторожности. Но одно дело — адвокат, совсем другое — муж. Прежде в семьях не считали оскорбительным руководиться принципом: Paterna paternis, materna maternis[19]и бдительно следить за своим добром (вовсе, однако, не рассчитывая, что это поможет спасти его в случае развода). А сегодня попробуйте поговорить на эту тему с владычицей ваших дум. Только нотариус при заключении брачного контракта занимается данным вопросом, но жениху в угаре счастья полагается, согласно хорошему тону, проявлять безразличие и слушать рассеянно, когда заходит об этом речь. Я краснел от стыда при одной только мысли, что услышу, как тесть говорит сквозь зубы:
— Боже мой, Абель, ну, если вы так хотите…
А теща добавит:
— Знаете ли, когда женишься…
Да, когда женишься, то муж должен отдать все, не правда ли? Отцовское это имущество или материнское, оно отныне и мое и твое, оно превращается в общую собственность. С деньгами происходит то же самое, что со всем остальным. Однако я успел убедиться, что другая сторона заняла более твердую позицию.
— Это моя рента! — воскликнула Мариэтт, когда мы однажды поспорили о том, как употребить деньги, которые по нашему брачному контракту давал ей каждый месяц отец.
Точно таким же образом она еще раз заявила мне: «Это мое пособие», закончив этими словами упреки по поводу моей «свободной» профессии, в которую приходится вкладывать много, а получать мало.
На этот счет у меня нет иллюзий: если б ей каким-то образом досталось наследство, тесть заботливо записал бы деньги на ее имя. Разве можно не обеспечить женщину? Разве не следует ставить женщин в более выгодное положение, ведь они выбиваются из сил и не получают за это никакого вознаграждения, надо же дать им возможность выжить (что они почти всегда и делают) в случае нашей измены или же гибели, не так ли? Новое доказательство, — сказал бы юрист, — в праве передачи собственности, сдвиг в направлении paterna maternis. Я шучу, конечно. Но лишь отчасти. Гимарши нашли мой поступок вполне естественным. И не заслуживающим особых похвал. Они меня даже не поблагодарили.
Конечно, год был трудным: седьмой год часто бывает таким. Люди с такой приторной обходительностью твердят нам: «У вас прелестная семейка», что и мы сами, размышляя о ней, с трудом избавляемся от этой елейности. Нужно время для того, чтоб разочарование как следует встряхнуло нас и мы согласились бы заметить, что некоторые стороны наших отношений, которыми мы дорожили, уже потускнели, зато стали более определенными другие, которых мы надеялись избежать.
У меня нет излишней склонности к подведению итогов. Я преспокойно живу, не углубляясь в механику своего существования, предоставляя все естественному ходу вещей. Но с некоторого времени случается, что я запираюсь у себя в кабинете и сижу в кресле, размышляя о том, что же у меня не ладится.
И то, что не ладится, мне всегда кажется таким банальным и мелким. Эрик — это особый случай: редко встретишь человека, столь безоружного перед волей жены и перед жизненными трудностями. Рен — тоже особый случай. Другое дело я. Посмотрю вокруг и убеждаюсь: я «издан» в тысячах экземпляров. То, что не ладится, прочно связано с тем, что в порядке, и поэтому почти незаметно. Замечает ли это сама Мариэтт? Она — женщина, брак — ее профессия; ее родители, ее дети, ее дом — все это поглощает ее без остатка, она живет, и в этом ее сила. Я же склонен подвергать свою жизнь анализу, и в этом моя слабость. Я ныне не очень-то расположен быть довольным своей жизнью.
Впрочем, сами видите: вот я жалуюсь на что-то, а на что, собственно? На то, что Мариэтт, если и жалуется, вернее, она никогда не жалуется на жизнь в целом, то постоянно жалуется лишь на какие-то мелочи. Показалось, скажем, облако, сорвались три капельки дождя, она вздохнет:
— Что за погода!
Стиральная машина разладилась — забыла ее вовремя смазать, — Мариэтт начинает трясти ее, дергает рукоятку, возмущается:
— Всего полгода назад я вызывала мастера. Какие легкомысленные люди эти техники!
У нее подсознательное желание все подвергать критике. Ткани, оказывается, куда хуже, чем прежде. Вода пахнет хлором. Собаки на улице опрокидывают урны с мусором. Картошка вся в глазках. У моих клиентов вечно грязные ботинки, к тому же они повсюду сбрасывают пепел с сигарет. Приходящая прислуга постоянно опаздывает. И еще любит присчитывать себе лишние часы. Если я возвращаюсь домой, когда Мариэтт складывает простыни, и не предложу сразу помочь ей, она восклицает:
— Нет уж, не помогай! Я как-нибудь сама справлюсь, хотя так неудобно тянуть с углов эти простыни.
Соберусь помочь ей с посудой:
— Куда лезешь! С твоими-то нежными ручками…
А час спустя она скажет Габ, что чей-то там муж все сам мастерит в доме, а я, мол, ни к чему не способен. Эрик тоже ни в чем не смыслит.
— Они умеют только детей делать, — скажет Габ.
А детишки играют рядом, тут же. Рвут в клочья бумажки, возятся с кубиками, с пластилином, вопят, катаются по полу, топочут ножками. Но все их выходки вызывают умиление, нежность. Что бы они ни творили, этим чудовищам все прощается, ведь они маленькие.
Имеется еще таможня.
Я не в претензии, что Мариэтт опустошает мои карманы. Каждый раз, когда я переодеваюсь, она это заботливо проделывает. Похоже, что без ее попечения я бы вместе с костюмом сдал в химчистку свой бумажник, забыв его в кармане.
Она задает мне кучу вопросов и чем дальше, тем больше интересуется моим распорядком дня, прислушивается через открытую дверь, когда я звоню по телефону. Дело совсем не в каких-то подозрениях: одно время я так и думал, но оказывается, льстил самому себе, она об этом и не помышляет, уверена во мне полностью. Дело и не в простом любопытстве, этого слова здесь недостаточно. Дело здесь во всепоглощающей рутине нашей жизни, где сочетаются все крепнущая убежденность Мариэтт в праве владеть своим достоянием и осознанная ею обязанность (она простирает ее и на меня) надзирать за детьми, иными словами, знать о них все досконально и сиюминутно. Точно такую же бдительность проявляет моя теща к тестю, Габриэль — к своему Эрику, мадам Typс — к мосье Турсу, и это дает преимущество женщинам. Я есть ты, ты есть я, я хожу твоими ногами, а ты остаешься дома на моих. Я все должна знать о тебе, пока я существую на свете. А я бываю занят, рассеян, забывчив. Разве я не повстречал на улице такого-то? Да, как будто. Припоминаю: да, столкнулся с ним на Эльзасской улице. Мариэтт возмущена:
— И ты мне ничего не сказал?
Имеются и денежные заботы. Иной раз они особо чувствительны и почти постоянно болезненно ощутимы. Конечно, мелкий буржуа считает себя бедняком, потому что он всегда смотрит на тех, кто выше, и никогда на тех, кто ниже. Мои средства многим могут показаться достатком, пока эти люди не достигнут такого положения. Но верно и то, что — кроме людей привилегированных, которых само их богатство обрекает на нелепую роль, — мужчину в его семье всегда пожирают без остатка (во всяком случае, таково его ощущение). Если у Мариэтт денег не хватает, она как-нибудь обойдется. Если ж у нее появятся деньги, тотчас расходы увеличатся и дойдут до такого уровня, что превзойдут мои возможности. Мне не чужда гордость, что я один кормлю четыре рта. Но все же преобладает ощущение, что права на руководство это мне не дает. Вот Эрик, он зарабатывает немного и отдает жене все, что получает.
— Но это же самое меньшее, что он может сделать! — говорит Мариэтт.
Для меня «самое меньшее» должно быть, конечно, больше, поскольку это в моих силах; вместе с тем достойно сожаления, что это «большее» весьма относительно и быстро переходит в невозможное, хоть это невозможное вполне возможно для многих других. В этом, без сомнения, и заключается причина горького ощущения, что я не могу удовлетворить все потребности моих близких, их постоянные просьбы поддерживают во мне это ощущение, привычка подавляет в них признательность, а их желания все возрастают по мере того, как мне удается удовлетворять их.
Засим имеется мое одиночество.
Постоянно я занят своим суровым ремеслом, мои занятия немного удивляют, а зачастую отпугивают. Я манипулирую статьями законов, а вокруг меня манипулируют детскими рубашечками, сладкими словечками для розовых ангелочков, молочными кашками. Я компетентен в иных делах, порою странных, всему этому чуждых, а в домашних делах ничего не понимаю. То, что мне совсем не любопытно, им весьма интересно, и наоборот. Мариэтт вначале пыталась приобщиться к моим трудам, теперь у нее совсем другие заботы. Наше общение стало весьма ограниченным. Кроме главного пункта: сколько я заработал, чтоб накормить тех, кого она произвела на свет.
Конечно, я обязан быть на уровне каждодневных забот. У меня почти нет для этого времени. И желания тоже нет. И возможностей. Мариэтт — она из рода Гимаршей — в своем доме напоминает каплю масла в воде: она тут же растекается во все стороны; а я — капля воды в масле — я съеживаюсь, как росинка.
А еще имеется недостижимость одиночества.
И в этом никакого противоречия с тем, что сказано выше. Внутреннее одиночество может крайне нуждаться в одиночестве внешнем. Побыть одному в своем доме для меня стало вещью невозможной.
Даже в кабинете, где я принимаю свою клиентуру, шум меня преследует, и с каждым днем он все возрастает. Нате вам: явился Никола, тут же упал и сразу заревел: а-а-а; потом слышу: тук-тук, что-то приколачивает; потом — крак, что-то разбил; или загудел: ту-ту-ту, изображает поезд. К этому добавляется и вой транзистора: Мариэтт любит подметать пол под музыку. Шумит миксер, плещется вода в стиральной машине, гудит пылесос. Ребятишки Габриэль — чуть постарше — идут на выручку к Никола, берут приступом лестницу. Мариэтт, добрая душа, кричит:
— Потише вы там! Наверху папа работает.
Разве у нас тишины дождешься, да никогда! Даже в уборной. Всегда найдется он или она, кому не терпится, и они начинают толкать дверь. Одно время моим убежищем стала ванная комната. Мне нравилось пораньше утром спокойно погрузиться в ванну, чтоб волосы на коже шевелились, как водоросли, чтоб время, тело, заботы утрачивали свою тяжесть. Но Мариэтт начинала сердиться:
— Ну, скоро ты выйдешь? Мне нужно умыть малышей.
Имеется вышеупомянутый кризис власти.
Дети творят все, что хотят. Им безразлично, что говорит Мариэтт, ее губы для них — это прежде всего присоски для поцелуев.
Конечно, я пытаюсь вмешиваться. Но можно ли вечером требовать от Никола послушания, если днем этого никто не добивается? Меня сразу одергивают:
— Он будет плакать, ты этого хочешь? Малыш такой нервный!
Я отступаюсь. Да, в сущности, мне вовсе и не хочется вмешиваться. Мне не понравилось бы, если б у меня оспаривали мои права (впрочем, их и не оспаривают). Но как только я начинаю их осуществлять, я наталкиваюсь на трудности. Не хватает находчивости и внимательности, когда дело касается пустяков, я не люблю прибегать к власти по мелочам, это мне не по душе и даже оскорбляет. И тем самым я соглашаюсь на то, чтобы прибегали к власти, когда дело касается меня. Когда дело касается «незначительных» вопросов, Мариэтт, плохо воспитывающая детей, отлично справляется со мной. Я не вижу в этом большого преступления. Для меня достаточно считать, что в вопросах существенных решение остается за мной. Но ведь известно, что именно генералы склонны занимать второстепенные посты в своем собственном доме, и, желая отдохнуть от нашивок, повинуются. Говорят, что у каждого своя сфера. Но моя сфера все суживается.
Я чаще отсутствую, дома бываю урывками, и, конечно, мне трудно иметь перевес над непрерывным присутствием Мариэтт — она постоянно находится на своем посту. Со временем в заботе о главном я решился выдать Мариэтт доверенность на текущий расчетный счет в банке. Она сама разбирается со всей медицинской писаниной, с консультациями, прививками, историями болезни, а также с писаниной деловой, где чуть ли не тысяча и одна анкета, декларации, справки с места жительства (заставляющие вас бесплодно растрачивать часы своей жизни, чтоб доказать, что вы живы). Мариэтт обладает подлинно женским терпением, ее вмешательство меня весьма устраивает и освобождает от всякого желания совать во все эти дела свой нос. Жена сняла с меня эти заботы и постепенно лишила той власти, которая прежде была мне уготовлена. Пожалуй, еще добавлю, что приходящая прислуга, мойщик окон, почтальон и мусорщики, сборщик, получающий по счету за электричество, торговцы, агенты страхового общества общаются только с ней, никогда со мной не встречаясь. Точно так же и детишки: едва я рассержусь, невольно поворачиваются к матери, чтоб узнать, как им быть, а угрозы мои им не так уж страшны. Я сохраняю вес только в качестве адвоката, именуемого почтительно метр Бретодо. Стоит появиться клиенту, и Мариэтт, как сдержанный и вежливый секретарь, стушевывается, обронив фразу:
— Пойду узнаю, сможет ли он вас принять.
С помощью этой уловки и необходимости для меня иметь связи с людьми других профессий (в клуб «Ротари» я не попал — ведь имеются более известные адвокаты, чем я) Мариэтт дала согласие на то, чтобы я стал членом «Клуба 49». С тех пор в субботние вечера этот клуб обеспечивает мне некоторую независимость (конечно, относительную). Что же касается всего прочего, то тут уж тон совсем иной.
— Холодно. Надень кашне. Да-да, твоего мнения я не спрашиваю — не хочу, чтоб ты занес домой насморк. Вот еще что, после суда зайди к Гроло на улицу Вольтера, возьми там пластинки, я их заказала ко дню рождения Арлетт.
И есть эта небрежность Мариэтт, дневная.
Жена обременена многими заботами, и, конечно, не может, как Рен (у которой это единственное занятие), наряжаться, быть модной картинкой, которой я бы восхищался, с шикарной прической, сооруженной дорогостоящим парикмахером. Но я вижу ее только небрежно одетой — подействовал пример Габ, особы активной, но всегда одевающейся кое-как, подобно многим южанкам. Постепенно она превращается в настоящую замарашку. Пример этот тем более опасен, что Габ зло отбивается, если ей делают замечания на этот счет:
— Когда целый день торчишь у стиральной машины, не будешь думать о том, как соблазнить мужчину!
И даже больше:
— Подумаешь, упаковка! Да ну ее к черту! Какое значение она имеет? Разве мой Эрик не знает, что там под ней скрывается?
Мариэтт еще не дошла до этой стадии. Однако муж, не правда ли, всего только муж с подтяжками на плечах, который и жену видит в такой же упряжке — в поясе с подвязками для чулок, — тот самый мужчина, преданность которого измеряется каждый вечер, когда расстегиваешь пуговку и при этом чересчур выступает живот или уж слишком большой кажется грудь.
Для мужа не одеваются, а только раздеваются. Костюм — для того, чтоб побежать в молочную, домашний передник — для мужа. На этот счет зря усердствуют женские журналы. Мариэтт чересчур уверена во мне и слишком уверена в себе, считает себя пристроенной, а значит, свободной от брачного парада и не беспокоится о том, чтобы возбуждать во мне восторги.
Имеется и другая небрежность, ночная.
О, Мариэтт ни в чем не отказывает, и я могу себя с этим поздравить. Но уже через десять секунд мы поворачиваемся спиной друг к другу и можем поразмыслить над парадоксом: Ты будешь обладать все меньше и меньше тем, чем будешь владеть все больше и больш е.
Скажем откровенно: не следует удивляться тому, что после восьмидесяти месяцев брака супружеская близость становится более будничной и не столь частой. Говорят даже, что любовь длится дольше, если ей сопутствует умеренность, поддерживающая любовную жажду. Такова мужская точка зрения. Я не думаю, чтобы Мариэтт придерживалась такого же мнения. Она молчит и тревожно шевелится в кровати, если я проявляю безразличие несколько дней. Она бессознательно предпочитает ренту. Рента дает уверенность. Ритуал — я чуть было не сказал «выполнение обязанности» — доказательство действием. Но говорю — знак внимания. Друзьям жмут руки, тетушку целуют, жену сжимают в объятиях. Что легче сделать по заказу — поцеловать или крепко обнять? Лучше помолчим. И так уже все это выглядит препротивно. Но почему нельзя признаться в том, что путь к удаче связан с тем, чтоб принуждать себя? Держу пари, что из ста мужчин едва ли найдутся двое, которые могли бы по совести сказать, что они никогда не делали над собой усилий.
Мне кажется, я неплохо сколочен: обладал, обладаю и, надеюсь, еще долго буду обладать способностью к продолжению рода; по сему поводу я придерживаюсь весьма вольной философии — считаю, что из всех наслаждений это наиболее постоянное, самое бескорыстное, единственное, в котором не изменяешь самому себе и не предаешь другого, и по самой природе своей оно близко множеству милых чувств, которые связывают вас с вашими родителями, с вашими детьми, с жизнью, порожденной этим наслаждением.
Но, по правде говоря, оно порождает чересчур много. Как его ни воспевай, но приходится еще и подсчитывать на пальцах, уже переставших трепетать. Известно, что влечет за собой небрежность. Известно и то, как это все отравляет, как обедняет состояние блаженства необходимость заниматься в такие минуты калькуляцией; так или иначе, порыв от этого страдает.
Пятое апреля. Жалуешься, что недостаточно энергичен, и вдруг, оказывается, переусердствовал.
День, три дня, шесть дней опоздания. Лицо Мариэтт вытягивается. Появляется мадам Гимарш, затем Габриэль, и снова у них какой-то таинственный вид, снова начинаются переговоры, и, если я прохожу случайно мимо собеседниц, на меня посматривают косо. Мариэтт, которая прежде предупреждала меня о своих тревогах, теперь уже этого не делает. Случаются, мол, ошибки. Но есть же средства, они дают эффект, если спохватиться незамедлительно (или, по крайней мере, они считаются эффективными, только надо действовать поспешно, чтоб природа изменила свои намерения).
Я молчу, принимаю значительный вид, сам ни о чем не спрашиваю. Я доволен, что меня сторонятся, хоть и пытаюсь скрыть это, ведь сама Мариэтт не хочет, чтоб я вмешивался, и советов ищет лишь внутри своего клана; и сей клан, который обычно казался мне слишком навязчивым, на этот раз меня вполне устраивает. Я чувствую себя подлецом. Чувствую в душе нежность. Я очень внимателен к неласковой, хмурой Мариэтт, которую мучат опасения, она внутренне сетует на меня, но не хочет показать своей неприязни.
Пятнадцатое апреля. Мариэтт безуспешно проглотила несколько пилюль. Подсчеты уже делают более откровенно. Мадам Гимарш вдруг огорошила меня, словно я был в курсе дел с самого начала:
— Десять дней — это уже крайний срок.
Звонят разным приятельницам, не могу установить точно кому.
— Знаешь, у меня неприятность. Нет ли у тебя…
Нет, у подружки нет, но она знает какую-то другую, у которой есть. Правда, то, что у нее есть, может быть, и бесполезно. Разговоры кажутся весьма туманными, хотя приводятся случаи успеха, все это тянется, тянется. Но вот на двенадцатый день опоздания приносят некую коробочку. В ней всего три ампулы, а надо якобы иметь пять, чтоб добиться решающего эффекта. Мадам Гимарш ведет детей гулять на бульвар, а Мариэтт, пользуясь их отсутствием, удаляется на кухню с Габриэль, и та делает ей укол; с обычной своей решительностью она шпигует ее этим снадобьем, как настоящая медсестра, и, натягивая Мариэтт трусики, ворчит:
— Хоть бы у меня кто-нибудь нашелся помочь, когда надо…
Тридцатое апреля. Напрасные старания. Опоздали или же средство оказалось никудышное, а может, и ампул не хватило. Мариэтт с матерью только что вернулись от доктора Лартимона, к которому пошли узнать то, что им и так было ясно. Я слышу, как они топчутся внизу, в гостиной, вместе с Арлетт, которая оставалась дома с детьми и с дядей Тио. Как это свойственно старикам в отставке, его любопытство ко всяким семейным новостям растет. Я наконец-то выпроваживаю клиентку, жену мелкого жулика из страхового общества. Вот уже целый час она пытается заставить меня заботиться о своем муже и увильнуть от внесения аванса на расходы по его делу. Ну вот, она ушла. Спускаюсь к своим. Никола уже вооружился приторным леденцом, который ему всегда притаскивает бабушка, и с признательностью сует его в рот. На коленях у Арлетт сидит Лулу и сосет из бутылки молоко. Мариэтт забилась в кресло, свернувшись клубком, в котором как бы укрылся еще невидимый третий младенец. Ах! Как давно это было, та первая радостная весть, что союз наш принес долгожданного Нико.
— Ваша взяла, — говорит мадам Гимарш.
У этой дамы, выходившей пятерых детей да еще, кажется, имевшей два выкидыша, сейчас очень мрачный взгляд. Она обо всем забыла. Нет, не так. Не забыла. Просто устраивает мне семейную сцену, какую устраивала Эрику и много раз повторяла перед собственным мужем с того времени, когда желанное количество детей — мальчик и девочка — было у них превышено. Считается, что если у девушки родился ребенок, то виновата она сама. А если у замужней женщины появился лишний младенец, виноват только муж. Незамужняя сама себя подставляет под удар. Замужняя перекладывает вину на другого: невинная и пассивная, словно картонная мишень, она всегда под обстрелом, и муж, этот сладострастник, неизменно попадает в цель. Нет, все это вслух не говорится. Об этом едва ли даже думают. Однако осуждение ощутимо, оно носится в воздухе, оно витает вокруг виновника. И все же мое упорство в исполнении супружеского долга, предписанного моральными принципами, вызывает снисхождение ко мне, чему помогает и присутствие дорогих крошек, появившихся благодаря моим первым усилиям.
— Чего же вы хотите? — говорит Тио с той неуклюжестью, которую всегда проявляют мужчины в таких деликатных делах, — зять создан, чтоб плодить!
Он еще продолжает, несчастный:
— Ведь нельзя же выдавать жену строго по рецепту. Предписывать способ пользования да еще должную дозировку…
Никто не смеется, и я веду себя столь же глупо, как он. Вместо того чтобы поддаться первому желанию тут же обнять жену, поздравить ее — это сделал бы любой вежливый человек, — я вдруг останавливаюсь и самым нелепым образом вопрошаю:
— Ну, что же теперь делать?
— А что мы, по-твоему, можем сделать? — говорит Мариэтт.
Рен, которую труднее извинить, недавно подала нам пример, и я знаю по крайней мере три подпольных адреса, куда в таких случаях обращается большинство знакомых нам семей. Может, еще сумеем выпутаться. Но Мариэтт смотрит на меня, и я чувствую, что она этого не хочет. Могу поклясться, что она против. Жена, конечно, не в восторге от того, что будет еще один ребенок. Но сейчас она решила защитить его. Больше ничего не будет пробовать. Ее мать и сестра две недели помогали ей бороться с природой, но теперь и они за то, чтоб ничего не предпринимать. Ограничились ворчанием, вот и все.
— Обидно, да уж ничего не поделаешь, — сказала мадам Гимарш.
— Если бы еще я была уверена, что это девочка! — воскликнула Мариэтт.
Ее желание исполнилось.
Но эта беременность была гораздо более тяжелой, чем предыдущие, с обмороками, судорогами, рвотой, потерей кальция в организме, вызвавшей глухоту правого уха. И как раз в это время дети болели корью, а затем коклюшем, все это добавило ей много забот. Не говорю уже о дурном настроении и обиде на меня. В течение четырех месяцев она то и дело доверительно шептала навещавшим ее приятельницам — я это слышал чуть ли не сто раз:
— Мой муж не так уж рад, знаете!
Даже присутствие детей ее не останавливало, даже когда у нас бывали подрастающие племянницы девяти, восьми и семи лет, которые прислушивались, навострив розовые ушки, и удивлялись, что их мама Габриэль, хотя она такая любящая мама, тоже вторила словам тети Мариэтт и вовсе не думала, что появление на свет маленьких деток так уж необходимо. Я тоже начинал волноваться, но после одного случая несколько успокоился. Я долго буду об этом вспоминать. В то утро я был дома, держал Никола на коленях и поспешно допивал свой кофе, так как должен был успеть забежать в тюрьму и повидать одного заключенного. Мариэтт позавтракала, но ее мутило. Она мучилась тошнотой и, искоса глядя на меня, прошептала:
— Как вспомню, что еще целых пять месяцев терпеть!
Внезапно она схватилась за живот.
— Тебе опять нехорошо? — вскрикнул Нико, вскакивая на ноги.
Этот крепыш в коротких штанишках глядел на нее твердым мальчишечьим взглядом, и волнение его выдавали только трепещущие ресницы.
— Нет, — ответила Мариэтт, подхватив его на руки, — твоя сестричка толкается.
Она покраснела и выглядела смущенной. Больше ничего не сказала. Но наступил конец ее недовольству, и через несколько дней оно сменилось мужественным ожиданием, хотя временами повторялись обычные жеманные жалобы и кисло-сладкие рассуждения. Сокровища магазина на улице Лис не помешали тому, что опять все вязальщицы взялись за приданое, и Нико не переставал удивляться, что у мамочки так много всяких детских штучек, и в ответ слышал, что воробьиха-мать, когда надо, охотно вырывает у себя собственные перышки, чтоб устлать ими гнездышк о.
Мариэтт сочла необходимым объяснить Нико популярно и образно, что с ней сейчас происходит, заговорила с ним о высиживании птенчика, которого птичка-мама держит в тепле, у самого своего сердца. Это несколько покоробило целомудренную мадам Гимарш, и она торжественно заявила:
— Еще увидите, куда заведут вас эти новые методы воспитания!
И действительно, любопытный Нико, совсем не удовлетворенный поэтической транскрипцией сексуальной азбуки, инстинктивно рванулся к существу дела и напрямик спросил:
— А как ты ее туда засунула?
— Ну, это было легче легкого, — растерянно обронила Мариэтт.
Я присутствовал при этом и не преминул прибегнуть к какой-то путаной притче, согласно которой мать-земля принимает в дар от отца семечко растения. Потом что-то забормотал о некоем питомнике для выращивания саженцев. Еле-еле я выбрался из этого трудного разговора. Сам был поражен собственным упорным желанием не походить в деле зачатия на плотника Иосифа. Мне хотелось доказать сыну, что всех маленьких Нико матери только завершают, но зачинает их отец. И мой мальчишка, довольный тем, что он тоже мужчина, по-видимому, гордился мной, а Мариэтт, слегка пожав плечом, улыбнулась, внутренне убежденная в великом преимуществе своего пола.
— Если ты надумаешь завершить Марианну, — сказала она, — я не возражаю.
— Ты ее зовешь Марианной? — спросил Нико.
Мариэтт утвердительно кивнула головой. Впервые она сама предложила имя. Я не обмолвился ни словом, учитывая то обстоятельство, что фамилия останется моя. Мария (имя бабушки Мариэтт), Мари (ее мамы), Мариэтт, Марианна — так будет продолжена женская линия в семье Мозе. Стало быть, моей доченьке придется до свадьбы носить фамилию Бретодо, но имя ее останется с ней на всю жизнь; сохранится ли и дальше эта преемственность, которая немного соперничает с нашей? Мариэтт предрешила: у нее будет дочь.
Но ее желание исполнилось с лихвой: у нее родилась двойня, и колыбелька Марианны дополнилась колыбелькой Ивонны.
Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 39 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
10 страница | | | 12 страница |