Читайте также: |
|
У меня невольно мелькает мысль: пусть бы она осталась такой, пусть бы не менялась! Стремительно бежит время, скоро будет поздно. Никогда не пользуешься вовремя тем, что тебе дано. Охваченный страхом, а может быть, еще и взбудораженный каберне, разрумянившим щеки Мариэтт, я вдруг начинаю ее без всякого повода целовать при всех. Кругом восклицания. Какой хороший муж, как любит свою жену! Все это вполне в стиле дома, и сразу же мой порыв исчезает, улетучивается. И вдруг — щелк! Это Арлетт, она сделала очередной снимок, дождалась, фотоаппарат у нее постоянно наготове и стоит тут же, на пестреющей пятнами скатерти, среди грязных тарелок и недопитых бокалов.
И вот наконец все встали и пересели на палисандровую мебель в гостиной, где будет подан кофе.
— Осторожно! О, мои кресла! — восклицает мадам Гимарш по адресу Никола, уже сидящего верхом на ручке кресла.
Мама, Тио и я сели вместе в уголке гостиной. Теща направилась к нам и прошептала:
— Как глупо, а? Я нарочно не позвала тетушку Мозе, потому что она своими тяжеловесными шуточками все бы испортила. А ведь я так старалась, чтобы Мариэтт не вспоминала…
Пауза. Она снова кричит:
— Сойди! Кому говорю, Нико?
Потом, обернувшись к моей матери, любезно осведомляется:
— Вам с кофеином или без, дорогая? Постоянно забываю.
Без кофеина. А ведь Симона была права. Есть ли смысл в этом сообщничестве? К чему конспирация? Два года назад мне минуло тридцать, и я не ощутил, что перешел демаркационную линию, отделившую от меня юность (эту линию, в сущности, я перешел в день моей женитьбы). И тут вышло то же, что происходит во всех других случаях: когда Гимарши стараются сделать чтолибо незаметным, это «незаметное» начинает бросаться в глаза. Излишние предосторожности. Поздно. Если бы Бальзаку пришлось заново писать свой роман «Тридцатилетняя женщина», название которого продолжает волновать дам, он бы, наверное, говорил о сорокалетних.
Я шепчу в адрес своего родного клана:
— Они злят меня. Ну подумаешь, Мариэтт уже тридцать! Ну и что?
Моя мать улыбается, она слишком хорошо воспитана, чтобы критиковать людей, у которых находится в гостях.
Но Тио, видно, не согласен. Он протягивает руку, берет со столика модный журнал и перелистывает его.
— А потом, — говорит он, — вот что получается.
На нескольких страницах моды для девочек-подростков. Потом одна за другой страницы — «модели очень молодые», они представляют двадцатилетних, опять двадцатилетних, еще двадцатилетних с их тонкими силуэтами, кукольными профилями. Потом внезапный скачок: две страницы — строгая элегантность для дам весьма зрелых (правда, худых). Между теми и этими никаких возрастов нет.
— Видишь, — продолжает Тио, — для тридцатилетних моды не существует, это не случайность. Тридцатилетние — они между молодыми и старыми… — Он колеблется, потом бросает: — No woman's land!.[17]
Вчера — праздник. Сегодня — траур.
Когда Даноре, мой друг, а здесь, в суде, мой соперник, закончил свое выступление и сел, я в знак одобрения незаметно показал ему большой палец. Даноре постоянно заботится о совершенстве формы. Теперь предстояло выступить мне, чтобы опровергнуть его по существу дела. Но когда я обернулся, желая оценить, какой эффект произвела его речь на публику, то сразу увидел, что в зале заседаний находится Мариэтт; она махнула рукой, желая предупредить, что она меня ожидает. Что же там еще случилось?
Ответим пока кивком, медленным и серьезным, как поступают занятые делом люди. Мне неприятно, когда она приходит ко мне в суд, не хочу, чтоб личная жизнь вторгалась в служебную. Здесь метр Бретодо совсем другой человек. Он входит через центральную дверь, украшенную фронтоном, под своды перистиля с колоннами. Как и старшина адвокатского сословия, как и прокурор, метр Бретодо проходит с кожаным портфелем в зал ожидания, и значение его персоны окончательно утверждается в зале суда, когда он эффектно взмахивает широкими рукавами своей мантии.
— Метр, мы слушаем вас, — говорит председатель суда Альбен.
Он слушает меня, полузакрыв глаза. Первый заседатель делает какие-то заметки, которые, как я много раз замечал, перемежаются маленькими рисунками; второй заседатель, удобно прислонившись к спинке кресла, с бычьим величием уставился куда-то в пространство. Торс у меня укрыт судейской мантией, подбородок подперт белыми брыжами, я покашливаю, прочищая голос. Судейский наряд превосходно задуман. Он импонирует публике и мне также. Ах, как помогает во время выступления эта мантия, немного напоминающая сутану. Она наделяет вас какой-то особой значительностью, уподобляет адвоката служителям всевышнего, посвятившим себя облегчению несчастной участи страдающих в земной юдоли. Я просто не могу себе представить, как бы это я выступал на суде в обычной одежде. Не удалось бы мне так взывать к правосудию, защищая какого-нибудь забулдыгу из Сен-Сержа или сводника с улицы де ля Шатр. А вот стоит мне надеть судейскую мантию — я совсем другой человек. И мне тогда гораздо легче обращаться к букве и духу Закона, на которые во всех случаях ссылается даже самая сомнительная невинность. Тут у меня найдется множество аргументов в защиту интересов разных виноделов, владельцев шиферных карьеров, садоводов. Per fas et nef as,[18]я поднимаюсь над судебными прениями, которые правым и неправым дают равные шансы защитить свои интересы. И если в данный момент мне надо выступать против спекулянтов, занимающихся строительством жилых домов, то случай может заставить меня стать на их защиту. Один из них — глава строительства — недовольно морщится, слушая мои возражения.
— Мы, конечно, предполагали, господин председатель, что у наших противников хватит смелости сослаться на статьи закона от двадцать четвертого июня, но суд, несомненно, заметил, что их истолкование этого закона не выдерживает никакой критики ввиду недавних постановлений кассационного суда в отношении аналогичных дел…
Это и составляет сущность юриспруденции. Уточним. Коснемся деликатного вопроса; наилучшие аргументы для судьи — это решения высших инстанций. Я смотрю в зал. Мариэтт проявляет нетерпение. Хотя я очень краток, ей, видимо, кажется, что я затягиваю. В начале нашего супружества она заходила сюда ради собственного удовольствия, и по вечерам я чувствовал, что она на меня смотрела с почтением, которое внушает простым душам торжественная строгость юстиции. Теперь уже это все в прошлом. Постепенно пришло разочарование, восхищение исчезло. Смиренная сдержанность, с которой адвокату положено вести себя в отношении судей, всяческие уловки в канцелярии суда, предварительная «разведка» сделали свое дело, и она уже с меньшим почтением относилась ко мне, когда я добивался оправдания виновного или же терпел неудачу, защищая невинного (по крайней мере, считавшегося невинным). Сыграло роль в этом разочаровании и зубоскальство моих коллег, любителей поиздеваться над своей профессией, которая их кормит. Само собой разумеется, что в ее глазах я замечательный адвокат — никто не может со мной сравниться, — ведь не найдешь жены сапожника, которая бы говорила, что ее муж плохо шьет сапоги. Но уже давненько Мариэтт видит в моих юридических консультациях, защитительных речах, меморандумах нечто вроде товара, который можно продавать, как продает ее мамаша свои трикотажные изделия. И в этой коммерции самым существенным элементом являются финансовые итоги. Если она случаем забежит ко мне в суд, значит, у нее срочное дело и следует сократить словопрения.
Делаю, что могу. Но в этой сомнительной афере с постройкой дома, по поводу которой учинили драку инициатор строительства, главный подрядчик, архитектор и люди, подписавшиеся на квартиры, надо было (как говорил мой патрон, когда я был еще стажером) «расшифровать закон» и в хаосе разных толкований подцепить крючком подходящие юридические статьи. Это уже сделано. А сейчас надо подпустить красноречия, поработать «на галерку».
Всем ясен самый дух установлений, коими руководствуют ныне законодатели, озабоченные защитой денежных сбережений. Не менее ясно и существо разбираемого дела. С одной стороны, перед нами пятьдесят человек, испытывающих острейшую нужду в жилище, они с трудом собрали первые необходимые им средства на покупку квартир. С другой стороны, им противостоит группа спекулянтов, привыкших получать сто процентов прибыли от постройки домов, сооружаемых на средства людей, нуждающихся в жилье. Верх иронии в том, что именно эти люди, то есть жертвы обмана, привлечены к суду как ответчики, а спекулянты смеют добиваться, чтобы суд принудил этих доверчивых людей оплатить неполадки в строительстве.
Даноре мимикой изображает свое возмущение. Мариэтт нарочно несколько раз громко кашляет и делает отчаянные попытки привлечь мое внимание. Даноре, обернувшись, кивком здоровается с ней. Я начинаю тревожиться. Спешу перейти к выводам. В конце концов, лаконичность, хотя она и не нравится нашим клиентам, весьма ценится судьями.
Все закончено. Собираю свои бумаги. Председатель встает, встряхивается, с радостным удивлением смотрит на часы, предлагает присяжным обсудить между собой вопрос в совещательной комнате и удаляется мелкой рысцой — за эту походку, которой он славится, коллеги дали ему прозвище Быстроногий охотник Альбен. Я бегу в раздевалку, Мариэтт уже там, бросается ко мне:
— Я в отчаянии, мой дорогой. Принесла тебе плохую весть. У твоей тетушки сердечный приступ.
Одним рывком срываю через голову судейскую мантию. Потом, схватив жену за руки, смотрю ей в лицо: оно омрачено той вестью, которую она не осмеливается мне сообщить. Как будто она чувствует себя в чем-то виновной. Ведь мы не были в «Ла-Руссель» уже целых полтора месяца. В прошлое воскресенье хотели было отправиться, но в тот день тесть праздновал шестидесятипятилетие. А моей тетушке исполнилось шестьдесят шесть. Я почувствовал свинцовую тяжесть в плечах. Маму мы тоже давно не видели, а ведь ей также стукнуло шестьдесят шесть. Они с тетей были близнецами. Были — молчание Мариэтт подтвердило, что об этом можно говорить в прошедшем времени.
— Да, — сказала жена, — это так, она скончалась. Мариэтт обняла меня, и мы безмолвно стояли, прижавшись щека к щеке.
Я был так привязан к тете, так ее любил. Никогда больше не увижу свою «совсем Одинаковую». Почему же именно она умерла? Нас осталось только трое. Почему не случилось этого в бесчисленном семействе Гимаршей, например, с тестем, ведь он тех же лет и ему ежеминутно грозит инсульт.
— Ну, влюбленные, как поживаете? — весело говорит чей-то голос сзади нас.
Это Даноре, он добавляет:
— Бретодо, посмотри «Газету» от пятнадцатого марта. Суды в Эксе и в Лилле вынесли совсем не одинаковое решение.
Мариэтт отодвигается. Она сухо говорит:
— Извините нас, только что скоропостижно скончалась наша тетя.
Она сказала «наша», и за это я прощу ей многое. Даноре бормочет сочувственные слова, стремясь поскорей улизнуть. Я шепчу Мариэтт:
— А где дети?
— Они у мамы, — отвечает жена.
Рука об руку выбегаем из здания суда.
Мы едем вдоль черной ленты дороги, недавно залитой свежим асфальтом. Дорога пересекает меж Луарой и Отьоном низину с плодородной наносной землей, которая обработана местными жителями вплоть до самого порога их домов. Дома эти строят без погребов и подвалов из-за неотвязного страха перед сильным паводком, а крыши с чердаками, поднятые высоко, четко вырисовываются в пустом январском небе.
Около Корнэ, вместо того чтобы ехать дальше через Мазэ, я поворачиваю: поеду через Ле-Руаж. Мариэтт не возразила ни слова, она сразу поняла меня.
Именно здесь, когда я был маленьким, мы много раз гуляли вместе с тетушкой, ходили по этим проселочным дорогам, вьющимся меж извилистых водных рукавов, окаймленных камышом, который зимой засыхает и стоит скованный блестящей тонкой пленкой льда. Именно в этих местах я, когда был постарше, путешествовал в лодке-плоскодонке. И неутомимо собирал, обследуя гнездо за гнездом, птичьи яйца. Теперь уж я никогда не буду возвращаться в дом тем чумазым мальчишкой, перепачканным грязью этих заливных лугов, окруженных бахромой из тонких стеблей камыша, ощетинившихся ветками подрезанных головастых ив и усеянных то тусклыми, то голубыми озерками, где летом под кувшинками и ряской мокнут в воде и отдают кислой прелью целые залежи листьев. Когда мы проезжали мимо дуплистого высохшего дерева, смутно похожего на фигуру человека и прозванного нами некогда Тимолеон, я притормозил. Низина, разбитая на квадраты канавами, здесь поднималась, быстрей высыхала и тянулась бороздами пашни с подмерзшей в них водой. Это белое от инея поле, пятнистое от сидящих на нем черных ворон, — наша земля. Немного дальше — наш виноградник, такой же голый, как и у других, но его легко узнать по персиковым деревьям, посаженным в междурядьях. На двух деревьях в конце августа созревают почти что лиловые персики, их сок пачкает школьные передники хуже, чем ягоды ежевики. Мы подъезжаем. В пятистах метрах будет секвойя в красной коре и серебристый кедр — преддверие «Ла-Руссель». Еще два поворота, потом по прямой и еще один поворот, последний. Не стану сейчас сигналить: три коротких гудка, потом два, потом один, это означало 321, номер, которым в школьные годы было помечено мое белье в пансионе коллежа. Ворота открыты. Но в конце аллеи уже не видно, как бывало прежде, двух старых дам, ожидающих гостей на крыльце дома. Мариэтт пропускает меня первым, затем выходит сама. По-видимому, недавно приехал Тио — его старый серый «пежо» стоит около секвойи, и теткина кошка Желтая Сорока, свернувшись в клубок, дремлет на капоте машины.
В дверях появляется Густав, старший садовник, он должен через месяц уйти на покой.
— Ее наверху положили, в ее комнате, — говорит он вполголоса.
В комнате у порога я вижу удрученного дядю Тио. За последние пятнадцать лет он редко бывал в «Ла-Руссель», избегал тетушки с тех пор, как мой отец, как говорили, рассорил его с ней.
Но Тио уже семьдесят, и он охвачен волнением, тетушка младше его, а вот внезапно скончалась, читаешь на его лице.
— Какой удар для твоей мамы! — шепчет он мне.
Мама очень прямая, строгая, в траурном платье, кончает завешивать зеркало. Слезы не в ее характере. Но застывший взгляд, сгорбленные плечи, которые она с трудом расправляет, — все это говорит о ее одиночестве, о ее страдании. Мама меня не поцеловала — такова традиция нашей семьи в дни траура. Нежности отвергнуты в знак уважения к мертвым: если они уже лишены возможности проявить свои чувства, то и мы себе в этом отказываем. Я слышу, как мать шепчет:
— Она подрезала вместе с Густавом ветви в саду. Вдруг вскрикнула «Ох!». И упала ничком. И все было кончено.
Рядом со мной Мариэтт, и я чувствую, что ей не по себе. В ее семье вопили бы, стонали и, обращаясь к покойнику, держали бы длинные надгробные речи. Старая янсенистская традиция рода Офрей — хотя ныне она приняла светский характер, — чрезмерная сдержанность моей матери, по мнению Мариэтт, противна человеческой природе. Мама обожала сестру, и, хотя она держится твердо, сердце ее обливается кровью. Она слышала, что близнецы один без другого долго не живут, но это ее не пугает, этот грозный призрак страшен только мне. Мама кладет мне руку на плечо и находит в себе силы сказать:
— Ведь это такая редкость — иметь свеего двойника.
Потом она идет к шкафу, открывает его и достает оттуда «праздничную одежду» тетушки, развешивая одну вещь за другой на спинке кресла. Я посмотрел на дядю Тио, с ужасом и почтением наблюдавшего всю эту процедуру, и приблизился к кровати в стиле ампир, чуть отдававшей запахом воска, которым она была натерта, — здесь лежало тело моей тетки. Ее ноги, обутые в матерчатые башмаки на толстой кожаной подметке, придавили пуховое одеяло из красного шелка. Ревматические руки еще не были скрещены, а лежали одна на другой. Она все еще была в рабочем переднике, из кармана торчал маленький секатор. Но щеки ее впали, а губы стали бесцветными… Сходство ее с мамой было для меня нестерпимым. Мать снова подошла ко мне:
— Твоя тетя все предусмотрела, — сказала она. — В секретере, который в гостиной, для тебя лежит конверт. Напомни мне, не забыть бы тебе его вручить.
Ее прерывает легкий стук чьих-то подметок. Входит соседка, крестится.
— Пусть останутся только одни женщины, — продолжает мать. — Мадам Брен поможет мне обрядить сестру.
Мариэтт нерешительно молчит. Но мама поняла выражение ее лица:
— Иди, детка, это слишком тяжело для тебя.
Внизу в гостиной, обставленной разномастной мебелью, начищенной воском до блеска, на круглом столике лежит незаконченное вязанье. И здесь же охапка зимних роз, их не успели поставить в вазу. Я вспомнил: это ведь те самые зимние розы; сколько лет выращивала их моя тетка в надежде добиться наконец пунцового оттенка, который ей никак не удавалось получить.
— Может быть, выйдем? — спрашивает Мариэтт.
Мне тоже захотелось выйти из дома в сад, где на дорожке хрустит гравий. Тио берет меня под руку справа, Мариэтт пристраивается слева. Мы ходим молча взад и вперед по дорожке — примерно метров двадцать. Январское заходящее солнце освещает нижние ветви деревьев, и за оградой рельефно выделяются в его лучах комья земли на длинных узких полосах заботливо осушаемых полей. Чирикают воробьи.
— Генриэтта тут всем занималась, — говорит дядя Тио. — Я думаю, что без нее твоей матери придется трудновато.
— Да, это верно. — Убежище моей матери — «Ла-Руссель» — отдалило ее от моей теперешней жизни, изменило и ее прежнюю жизнь, какую она вела до моей женитьбы, и я быстро с этим примирился. Эти деревья, поля — все напоминало мне о моей юности и о том, что это прекрасное время ушло. Я всегда восхищался мамой. Она старела, но по-прежнему сохраняла полную достоинства манеру держать себя в обществе, которая уже давно казалась старомодной. В то время как я невольно воспринял изнеживающий стиль семьи Гимаршей. Воспитанный строгими женщинами из рода Офрей, я оказался теперь в руках других женщин, манеры которых ближе новому поколению. Из одной семьи я перешел в другую…
— Господин Абель.
Соседка… Только сейчас я узнал ее. Очень уж потолстела эта дочка старого ветеринара, ставшая супругой торговца семенами. Соседка сошла в сад по ступенькам, выщербленным ногами многих поколений. То, что она назвала меня по имени, означало, что она все еще считала меня земляком.
— Ваша мама хотела бы, чтоб вы известили господина Руле, нотариуса, — сказала она. — И еще она просит мосье Шарля сходить в мэрию и в похоронное бюро, выполнить все необходимые формальности. — И тихо добавила: — Тяжелый удар для нее, бедной. Она сама не сможет.
— Сейчас пойдем, — ответили Тио и я в один голос.
— А я посижу с ней немного, — добавила соседка, повернувшись к молчаливой Мариэтт, не предложившей свою помощь.
Тем, что за этим последовало, гордиться мне не приходится. Через два дня после кончины тетушки ее похоронили, согласно выраженному ею желанию, в фамильном склепе. Но там, где покоилась семья Офрей, было всего одно место. Моя мать, не побоявшись уточнить эти горестные факты, с каким-то надменным безразличием подчеркнула:
— Вот и конец семьи Офрей. Здесь пятнадцать человек. Когда пробьет мой час, я не хочу, чтоб их теснили и упорно старались пристроить меня сюда. Твой отец ждет меня на Восточном кладбище в Анже.
Затем она вручила мне конверт, в котором находилось тетушкино завещание. Как я и опасался (догадываясь, что оно составлено с полного согласия мамы), завещание утверждало меня единственным наследником тетушки, а маме даже не предоставлялась хотя бы часть доходов в пожизненное пользование. Простодушная доброта покойной тетушки и моей мамы — они этого предвидеть не могли — поставила меня в трудное положение. «Ла-Руссель» было имением родовым. Если б я задумал продать свою половину, это вынудило бы мою мать продать и свою, ведь у нее не было средств, чтобы выкупить мою часть. И ей пришлось бы покинуть этот край, навсегда отрывая меня от родных корней. Если б я отказался от продажи, то вынужден был бы войти в долги и заложить дом, мне нечем было бы заплатить налог на наследство. Продать часть земли значило лишить доходности имение — как и большинство других в этой долине, оно было небольшим. Если же сдать землю в аренду, то это также дало бы просто смехотворные доходы и лишило бы «Ла-Руссель» ценности на весь срок арендного договора. Оставалось одно: покинуть улицу Тампль, продать свой городской дом и обосноваться в «Ла-Руссель», откуда каждое утро пришлось бы ездить в город в суд. Мариэтт нетрудно было доказать мне несостоятельность этого проекта.
— О чем ты говоришь! Ты что, будешь сновать взад и вперед? А твои клиенты? Где же ты будешь принимать их? А я как же? Каждый раз отправляться за двадцать километров, когда мне надо повидать маму? И кроме того, скажу откровенно: у меня нет никакого желания похоронить себя в этой дыре!
У нее не было также никакого желания поселиться в «Ла-Руссель» вместе с моей матерью, и я полагаю, что, в общем, это было вполне естественно. Встревоженные Гимарши с особым ожесточением ополчились на эту «дикую затею».
— Чтобы спасти загородный дом вашей матери, который вам совсем не нужен, вы решили пожертвовать домом вашего отца? Право же, я не понимаю! — твердила мадам Гимарш.
Она все прекрасно понимала. Я очень хотел бы сохранить и тот и другой дом, если б мои новые родственники согласились за небольшие проценты ссудить мне на это необходимые средства. Но просить я не решился. Я надеялся, что как-нибудь наведу их на мысль дать мне взаймы. Увы! У них не возникало такого намерения. Потом вмешался сам мосье Гимарш, позвонил по телефону и сказал: «Надо поговорить о серьезных вещах как мужчина с мужчиной». Он пришел к обеду вместе с тещей, и, когда Мариэтт после десерта скромно ретировалась, чтоб переодеть Лулу, тесть и теща дружно атаковали меня. Тесть трижды повторил своим глухим голосом:
— Знаете, Абель, нельзя считаться только с чувствами. А теща не менее шести раз добавила:
— Поверьте, если б это было разумно, то, невзирая на все наши теперешние трудности, мы пошли бы на все…
Затем появились более серьезные аргументы:
— Ни ваша мама, ни вы, — заверяла мадам Гимарш, — ничего не смыслите в садоводстве. Да и считать не умеете. Не обижайтесь, я вынуждена это сказать. Даже вашей тетушке уже было трудно. Густав ушел. Одному богу известно, какой человек попадется вам вместо него. Вы не сможете следить за своими цветочными плантациями, к тому же вы заняты в суде, не пройдет и полугода, как вы очутитесь на мели.
Я тоже так считал. Но не разгадал еще полностью подлинных намерений четы Гимаршей. Вдруг тесть разоткровенничался, заметив, что я молчу.
— С вашими-то расходами и теми ограниченными средствами, которые вам дает адвокатура, было бы нелепо не воспользоваться маленьким наследством так, чтобы улучшить свое положение, а не вязнуть в долгах!
Ах, вот оно что! Мадам Гимарш тут же попыталась несколько завуалировать смысл его слов:
— Бедный мой Абель, нас всех мучит совесть при мысли о том, что мы многим обязаны родителям, но ведь у нас есть долг и перед своими детьми. Я знаю, о чем говорю. В течение семи лет в нашем доме жила моя парализованная мать. На руках у нас было тогда пять крошек, а дела были много хуже теперешних, не сравнить!..
Итак, мадам Гимарш, забыв о «теперешних трудностях», призналась, что преуспевает куда больше, чем прежде. Стало быть, и в прежнее тяжелое время она не побоялась приютить у себя свою мать. Но моя мама для нее всего-навсего мамаша зятя. Понятие о долге меняется в зависимости от того, кто говорит о нем.
— Так вот, — продолжил ее мысль мосье Гимарш, — мы должны быть реалистами. Ваша мама в ее возрасте не может жить одна, вдалеке от родных, в слишком большом для нее доме, к тому же без особых удобств. Ей нужна квартира в Анже, вот что следует понять…
— И тогда, — включается мадам Гимарш, — все станет на свое место. Вокруг «Ла-Руссель» имеется несколько гектаров хорошей земли, они могут заинтересовать соседей, которым земли всегда не хватает. А дом можно продать отдельно с садом — это подойдет какому-нибудь любителю воскресного отдыха за городом.
Она даже навела справки о ценах. За все можно получить примерно двадцать миллионов, на это мы, во всяком случае, можем надеяться. Двадцать — значит, десять следует по справедливости отдать маме, и этих денег ей хватит на то, чтобы купить трехкомнатную квартиру, и даже еще немного останется. Но надо хорошенько подумать. Может, ей лучше просто снять квартиру, а деньги сохранить не в виде пожизненной ренты, нет, этого не стоит делать, у нее ведь есть наследники, а вложить их в какие-нибудь надежные ценные бумаги или поместить у нотариуса, где капитал, конечно, менее гарантирован, но зато можно получать десять — одиннадцать процентов дохода? Эти средства плюс еще пенсия (мадам Бретодо получает ее как вдова налогового инспектора) — словом, ваша дорогая мама будет обеспечена, а вы сможете спокойно располагать своей собственной частью наследства и, кстати, облегчить жизнь Мариэтт, у которой до сих пор нет прислуги.
— О, — восклицает Мариэтт (она входит в комнату как раз вовремя), — я справляюсь со своими делами, мне-то не на что жаловаться, другим труднее приходится. Но признаюсь, что мне хотелось бы воспользоваться комнатой, которую мама Абеля оставила в нашем доме для себя. У меня ведь только одна детская.
— А если появится няня, — говорит мадам Гимарш, — где же ты ее положишь спать?
— Можно устроить комнату на чердаке, — говорит мосье Гимарш.
— Конечно, это не такая уж роскошь, можно, пожалуй, — заключает мадам Гимарш, уже не боясь излишеств.
Тио, а вскоре и Эрик с женой зашли к нам выпить кофе и лишили меня возможности что-либо ответить мадам Гимарш.
И вот я лишний раз, но сильнее, чем обычно, ощутил мощь этой сплоченной семьи, столь единой в своих намерениях образумить зятя. Мне было стыдно своего молчания, но я был растерян. Мне было стыдно, что я позволяю им поступать со мной, как с несовершеннолетним, и впутываться в мою жизнь, словно речь шла об их собственных делах. Мне было стыдно сознавать, что они, кроме того, правы — во мне кровь Бретодо так и не слилась с кровью Офрей — и что, в конце концов, моя тоска по родовому гнезду вынуждена будет подчиниться обстоятельствам.
Мариэтт была так уверена, что все сложится как нужно, что во время традиционной игры в бридж она дважды взглядом пресекала любые намеки. И когда дядя Тио, сама невинность, закончив партию, спросил:
— Между прочим, что вы решили делать с «Ла-Руссель»?
Она быстро ответила, пресекая дальнейшие разговоры:
— Абель много думал об этом, но без мамы ничего окончательно не решил. Мы поступим так, как она найдет нужным.
Неделю спустя мама объявила мне необычным, сухим тоном, что нераздельность «Ла-Руссель» ей тоже кажется неосуществимой, что у нее самой нет ни сил, ни желания заниматься всем хозяйством, которое так или иначе мне придется впоследствии брать на себя и многое менять в нем.
— Я уже беседовала об этом с твоей тещей, — уточнила она, — и ваша точка зрения мне кажется правильной.
Больше она ничего не сказала. Я так и не узнал, случайно ли мама встретилась с мадам Гимарш или же та сама заявилась к ней. Я не протестовал против этого, не сказал ни слова ни своей матери, чтоб оправдать себя, ни Мариэтт, чтобы возмутиться, зачем ее родные вмешиваются. Когда что-нибудь вас огорчает, и вместе с тем вас устраивает, и все об этом знают, пожалуй, лучше всего молчать. Между Мариэтт и мной с обоюдного согласия возникла зона молчания. Ни да, ни нет — есть у меня такой порок. Я неплохо поддаюсь внушению, но если я вижу, что мной командуют, то меня охватывает злоба на того, кто пытается вертеть мной. Это ощущение не новое, и оно все ширится, на этот раз я чувствовал совершенно ясно: я не просто в родственных объятиях, я в тисках.
Имение «Ла-Руссель», растерзанное на части, быстро нашло себе покупателей среди местных землевладельцев. Моя мать записалась на квартиру в городке. Налог на наследство, полученное племянником от его тетки, оказался более значительным, чем можно было предположить. И это стало предметом бесконечных сетований на улице Лис.
— Просто невероятно, мадам! Смотрите-ка, мои дети только что получили наследство от тетушки, и от них требуют отдать одну треть.
Следующая реплика произносится со вздохом:
— Ну что ж, все-таки теперь у них кое-что есть на черный день.
Кое-что — стыдливая формула, которая в зависимости от интонации позволяет одним предполагать, что получена кругленькая сумма, а другим — что она не очень-то велика. Хватит ли у нас благоразумия удержаться от расходов? Чего доброго, полетят кредитки по ветру. Мариэтт это весьма соблазняло. Да и у меня тоже возникло искушение. Несмотря на мою постоянную осторожность в делах финансовых, на этот раз, когда появилась такая возможность, я бы охотно сделал жене подарок — меховое манто, сменил бы свой автомобиль, обновил бы свой гардероб, пожалуй, подарил бы дяде Тио подзорную трубу, чтобы он мог наблюдать звезды, он давно мечтал о такой штуке, он ведь теперь увлекается космосом. Но родственники постоянно боятся, как бы им не пришлось прийти нам на помощь в трудный час. Эрика, например, они чуть ли не десять раз спасали от всяких финансовых трудностей, и он был живым напоминанием семье Гимаршей об этом обстоятельстве. Словом, наше «маленькое наследство» устраивало не только нас, но и всех. И родственники, естественно, не желали, чтобы мы его разбазарили целиком или хотя бы частично. Еще до того, как нотариус подбил итог, Гимарши уже сами все сосчитали и начали нас поучать:
Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
9 страница | | | 11 страница |