Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

7 страница. Какая ошибка! Он немедленно станет ее центром

1 страница | 2 страница | 3 страница | 4 страница | 5 страница | 9 страница | 10 страница | 11 страница | 12 страница | 13 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Какая ошибка! Он немедленно станет ее центром! Я узнал это очень быстро. Все мне об этом говорило. Хотя бы выражение лица Мариэтт, внезапно ставшее очень серьезным. Этот рассеянный вид, как будто она постоянно была занята чем-то другим. Какая-то иная походка — ну прямо поступь султанши. Теперь она и разговаривала иначе — тихим голосом, чтобы не разбудить свое сокровище, даже если оно спало на другом этаже. Она и смотрела на меня теперь не так, как раньше, словно я стал прозрачным и не присутствовал здесь. Прежде у нее не бывало и этой морщинки на лбу, которая теперь появлялась при малейшем подозрительном шуме, при самом незначительном порыве ветра, вздымавшем на окне тюлевую занавеску. А это пренебрежительное отношение к моим ботинкам, хотя еще совсем недавно они были предметом усердного внимания и без конца чистились. А эта непрестанная забота о режиме питания ребенка… На плите жарится для отца бифштекс, и почти взбит майонез — не важно: пусть сгорит мясо, пусть опадет майонез, но лишь только специальный будильник (чудесное изобретение, которое заводится раз в день на часы кормления) дал сигнал — кончено, бросай все. Опоздания быть не может. Одним прыжком Мариэтт уже наверху, и ее грудь уже выскочила наружу из специального лифчика, расстегивающегося спереди. Здоровье груди свято! Она смазывается глицерином, чтоб предохранить соски от трещин. И вот жена моя напевает сыну:

— Теперь, мой Нико, кушай из левой.

Она приближает к нему этот еще короткий сосок, а маленький ротик ищет, ловит, испуская тихий писк, схватывает, сжимает, выпуская только для того, чтобы перевести дыхание, а затем вновь жадно хватает, хотя в уголках губ у него еще пузырится молочная струйка. Мариэтт вытирает его измазанный подбородочек, поднимает свое сокровище повыше, журит обжору, который иногда очень больно сжимает грудь деснами или вдруг с жестокостью юного теленка бодает ее головой.

— Ну что ты, в самом деле?

Ничто не остановит ее в этом священнодействии. Она так горда, что нет нужды в бутылочках с молоком, и перед всей семьей выставляет напоказ свою грудь, прежде считавшуюся предметом эстетических эмоций, эротических радостей, предназначенных для меня, а теперь это лишь бесстыдно функционирующая и объемистая молочная железа. Даже перед дядей Тио, более застенчивым, чем она сама, Мариэтт едва отвернется, чтоб распаковать и снова запаковать грудь. Прежде чем застегнуть пуговицу, она заботливо засунет в лифчик ватку и еще пояснит:

— Вот глупо, лучше было бы иметь кран. Каждый раз я вся мокрая…

По выходе из клиники ее первой заботой было сделать анализ молока. Изобилие ведь не всегда означает высокое качество. Но ее молочные достижения оказались на высоте: густота — 1,03; казеин — 4, жирность — 24, молочный сахар — 3,6, соли — 0,75… Чего же еще желать? Мариэтт показала всем листок, полученный из лаборатории, а потом присоединила его к справке о группе крови, постоянно лежащей у нее в сумочке. Но она не разобралась в довольно скромной шутке Тио:

— Из этакого молока превосходный бы вышел сыр, а?

Ей не хватает чувства юмора в таких вещах.

Впрочем, ей не хватает также, надо признаться, интереса и к другим вещам. Все проблемы, связанные с моей персоной, для нее начисто исчезли. Прежде Мариэтт охотно перелистывала материалы судебных дел, которые я вел; теперь она эти папки даже не приоткроет. Она перестала рыться в книжном шкафу. Я заметил, что были куплены три книги, но вот как они назывались: «Ваш ребенок, мадам», «Руководство для молодой матери» и «Тетрадь младенца» с вставленной в корешок спиралью и в обложке из пластика. «Тетрадь» предназначалась «для заметок о жизненных фактах, датах, болезнях и о развитии вашего херувима». Мариэтт немедленно начертала на страницах «Тетради» даты рождения Никола, день, когда проводилось исследование на реакцию Пирке, данные о росте и весе и другие медицинские подробности. На странице 12, содержащей тридцать незаполненных строк, жена несколько нарушила порядок, предложенный автором, который призывал матерей поделиться мыслями более высокого порядка. Этот господин предложил той, что склоняется над маленьким доверенным ей существом, попытаться выразить здесь, какие чувства вызывают в ней эти самые трогательные из всех человеческих обязанностей. Двадцать лет спустя вам будет приятно вновь прочесть то, что вы здесь записал и. Одним росчерком пера Мариэтт перечеркнула всю страницу, потом она обернулась ко мне и сказала то, что, в сущности, явилось лучшим ответом:

— Перечитывать… Зачем? Такое не забывается.

Хорошо сказано. Хотя обычно она склонна к чувствительности и ее волнуют сентиментальные фразы. Она без возражений принимает самые избитые или елейные изречения и, пожалуй, готова была бы отнести на свой счет обращение: «Benedicta tu in mulieribus».[11]Теперь она еще больше, чем прежде, одержима правилами «гигиены новорожденных» и с удивительным прилежанием выполняет все предписания в этой области. Ну уж нет, она не станет пользоваться всякими стиральными порошками для пеленок! Да она ополоснет десять раз стиральную машину из боязни, вдруг там застряла какая-то крупинка порошка. Когда же пупочный шрам признали засохшим и когда Никола впервые смог погрузиться в мягкую резиновую ванночку (маленькое надувное чудо), вода была точно такой температуры, как указано, ни одним градусом выше. Не повезло в одном: на столе лежала английская булавка, и она проколола дырочку в каучуковой ванночке, вода постепенно вытекала, и малыш едва не оказался на мели.

Хотел бы я иметь шагомер, чтоб сосчитать, сколько же шагов делает Мариэтт, беспрерывно бегая к кроватке ребенка и обратно, сколько же километров проходит она в день? Даже ночью я чувствую, что она настороже; сдерживая дыхание, прислушивается к тишине, чтоб уловить еле слышное сопение этого крохотного носика, смазанного нежным детским кремом.

Речь идет о так называемом введении во храм после родов. Не мешало бы также завести речь о введении меня в прежние супружеские права. Об этом надо или молчать, или говорить со свирепой откровенностью и повторить остроту Курнонского, нашего национального гурмана, который, принимаясь за вторую порцию любимого блюда, говорил:

— Недурно, но вначале было гораздо лучше.

Кто из мужей не воскликнет: верните же мне то, что было вначале, то, что было гораздо лучше! Нет, не самый первый раз, нет, это была еще радость неразделенная. Но отдайте мне то, что было потом: свежесть, живость ощущений у нас обоих, еще не знавших, что мы утратили Чувство меры и что на скрипку не удается вновь натянуть те же струны. Ведь в нашей близости с Мариэтт я все еще ощущал ее девушкой, отдающейся юноше, идущей навстречу всем его желаниям, именно девушкой, хотя в свидетельстве о браке она была уже моей женой. Но вот как-то ночью мне показалось, что она повторяется, хотя она по-прежнему была мне приятна.

Не станем спорить: вслед за волшебным блаженством кривая наслаждений снижается до уровня радостей, а затем то подымается, то падает в зависимости от той или иной причины (что-нибудь необыкновенное, дерзкое, манящее). Иной раз какой-нибудь пустяк — красивая прическа, ночная сорочка — как-то обновляет то, что стало слишком узаконенным, и вот мой пыл возрождается. Просто теперь уже не всегда бываешь ненасытен.

Все становится менее ясным с началом беременности. Животное в этом случае угомонится, но мы, люди, гуманны. Процитируем на этот раз наших классиков: «Мадам, я продолжаю…» Нужно до конца проявлять деликатность, доказывая, что для любви не имеет значения утрата изящных форм. Есть у меня еще и другие причины, и я приведу их в надежде, что вы не рассердитесь. Здесь дело, в привычке — обладать тем, что имеешь. И в необходимости — ведь надо, чтоб это свершалось. Здесь и тщеславие — я не перестаю возделывать свое поле. Здесь и болезнь, охватившая обе стороны и обостряющая влечение. Наконец, и желание доказать, что еще не перестало существовать то девичье, что уходит, о чем напоминают еще эти набухшие груди, то, к чему в последний раз прикасаются ночь, простыня и муж.

Разумеется, под конец мы стали воздерживаться, чтобы сберечь ношу, которая уже стучалась у входа. Это неплохо. Для вас. Пожалуй, и для меня. Но я знаю мужей, которые в этих случаях теряют всякий стыд и готовы пойти к девкам. Я не хотел этого. Однако в таком безоблачно голубом городке всегда найдется благочестивая прихожанка или другая шустрая девица, которая охотно позаботится о страдающем супруге.

Теперь ты мне возвращена. Отчасти. Как мне нравилось прежде волновать тебя, затевая веселые схватки, разливая холодок по твоей коже легкими прикосновениями пальцев, когда наступает предел терпению. Мне нравилось, после того как оторвешься, снова прижаться, обнять тебя так, чтобы двинуться не могла, и ладонью почувствовать линии твоей груди. Но теперь все это отгорожено ватой и стало для меня запретной зоной; назначение этого места — обеспечить Никола завтраком в первое кормление. В моем владении только губы, и они все те же, все так же приоткрывают в улыбке сверкающий ряд зубов, а ниже весь рубенсовский ансамбль. И все же ты опять моя, такая же узкобедрая, близкая, жаждущая, и одна лишь перемена — этого прежде не было, — ты шепчешь мне:

— Осторожнее!

Да-да, конечно. Скоро ты снова займешься обычными своими подсчетами. Женщина, которую исследуют врачи, теряет стыдливость, внимательно следит за железами, становится более естественной и более ловкой. Я уже убедился в этом и заметил настойчивость, с которой Мариэтт добивается от меня желанного ей повторения.

То с одного конца течет, то с другого. Что за важность! В этом пухлом комочке все очаровательно: ни слюна, ни колики, ни злость, от которой заходятся в крике эти розовые поросята, — ничто не помешает нам любить их.

Когда я вижу на улице маленьких детей, их свеженькие мордочки, проборы от затылка до носика, блестящие туфельки, чистые переднички, я легко представляю себе, что существа эти дарят счастье Габриэль и ей подобным. И на самом деле они дарят им счастье. Наряжать ребенка — одно удовольствие. А трогать его — блаженство. Братья мои, мы тоже знаем, какие утехи дает осязание, мы тоже наслаждались впадинками, выпуклостями и скользили по гладкой коже, находя родинку, чувствуя жаркий трепет… Но жены наши обычно очень нерешительны и не смеют ответить нам, как должно, даже в густом сумраке не решаются погладить своего мужа. Зато посмотрите, как они вольно играют со своим младенцем, щедрей, чем с нами, во сто раз.

Как они ласкают это вкусное тельце. Четыре или пять раз в день я присутствую при соответствующих сценах или же догадываюсь по запахам о том, что происходит. Мариэтт одна, или со своей матерью, или с подружками — в их присутствии ребенка переодевают, до чего же легко они приобщаются к этому интимному делу. Тут никто не может сравняться с Габриэль. Она знает, как нужно «обрабатывать» малыша, ее мнение считается самым авторитетным по части детской косметики. Знания Арлетт тоже оценены по достоинству. Она училась на специальных курсах, ей нравится быть нянькой. Но от Симоны никакого толку не добьешься, тем более что ее железы еще пассивны и она к тому же бунтует против женского бесправия. Симона морщит нос:

— Ах, какой отвратительный!

«Отвратительный» лежит на мокрой пеленке нагишом и яростно сучит ножонками. Головка вертится, ручки хлопают, сам пыхтит, на животике плотные складочки сбегаются до самого крантика с большими, еще пустыми мошонками, и весь он вымазан золотисто-желтым. Если Габриэль здесь, то она выскажется с равнодушием, свойственным знатокам:

— Требовался лактеоль, вот и все. Видишь, сегодня гораздо лучше.

— Да, раздражение здесь почти прошло, — отвечает Мариэтт.

Наступает самая деликатная минута священнодействия. Lava me et super nivem dealbabor.[12]То, в чем малыш запачкался, уже в основном снято марлей и быстро скручено в шарик. Теперь действует мягкая губка, настойчиво смывая шафрановые подтеки на полненьких, как у курицы, и донельзя подвижных ляжках.

— Ты хоть минуту полежишь спокойно, а?

Переворачивают. Подымают. Губка переходит на другую сторону, в розовую канавку, где алеет что-то вроде пулевой дырки, окруженной мелкими складочками. Еще раз промывают. Снова придирчиво оглядывают. Все чисто. И начинается самое приятное, переход к мелочам туалета. Мариэтт, не прекращая болтовни, трясет банкой с мелкими дырочками, высыпая из нее то, что требуется, и туда, где это требуется. Затем на младенца наслаивают всякую одежонку, распашонку, подгузник, пеленку, непромокаемые штанишки. Теперь заглянем в носик. Заглянем в ушки. Ребенок не успел сморщиться, а уж туго скрученная ватка забралась внутрь. Наденем шерстяной жилетик и, наконец, слюнявчик с золотой застежкой. Все любуются сокровищем. Восторг трудно сдержать.

— Лягушонок мой! — шепчет Мариэтт, схватывая чадушко за ножки.

— Ну что ты! Поосторожней с позвоночником! — восклицает Габриэль.

Тогда Мариэтт берет своего сына под мышки и, радостно смеясь, поворачивает его то вправо, то влево, подбрасывает вверх. Никола взлетает в воздух — ессе salvator mundi,[13] — и с этой наблюдательной вышки маленький оторопелый божок, на которого устремлены глаза, полные обожания, улыбается всей вселенной.

— У него закружится головка, — стонет Арлетт.

И Никола к нам нисходит, головка его болтается на шее, такой слабенькой, что кажется, в ней совсем нет позвонков. Думаю, что я не решился бы так им манипулировать. Пожалуй бы, не рискнул, к тому же Мариэтт вряд ли бы допустила. Мальчуган — это ее царство. Стоит мне притронуться к нему, и на лице ее появляется любезная гримаса, как у полицейской собаки, щенка которой вы хотите приласкать. Только в том случае, если у нее есть срочное дело, она даст мне подержать Никола.

— На-ка возьми на минутку.

И как будто на затылке у Мариэтт тоже есть глаза — она все видит. Что же касается глазенок Никола, то они испуганно бегают. Успокойся, парень! Я же не Уголино. Но все дело портит мой напряженный вид, неловкие руки, угрюмый голос и боязнь быть смешным — я ему не нравлюсь.

От улицы Тампль до Сен-Ло расстояние небольшое, и мы идем пешком. Нас человек двадцать. После свадьбы это первый большой сбор семейства. На этот раз алмазы отделены от пустой породы: присутствуют только близкие, единственное исключение — Жиль. Мартовский дождь с градом только что вымыл тротуар. Дамы захватили с собой зонты, чтобы в случае необходимости предохранить свои меха. Мадам Мозе, в манто из леопарда, кокетливо отказалась ехать в машине Жиля вместе с Мариэтт и малышом. Тио шепнул мне:

— Такой великолепный зверь, а кончил свою жизнь на спине этой старухи! Разве не справедливей было б, если б она угодила к нему в пасть!

Сама процедура крещения, эта уступка традициям, раздражает дядю Тио и меня тоже. Но Гимарши, обожающие любые торжества, сейчас полностью в своей стихии, жизнерадостно здороваются по пути со знакомыми. Мама и тетка одеты в обычные черные пальто, зато Рен — она здесь без своего супруга (провинцию он не выносит) — сделала нам честь, явившись в манто из норки, щедро надушенном. Мадам Гимарш — в роскошной шубке из опоссума, Арлетт — в золотистой цигейке, Симона — в манто из белька, а рядом с ней идет Анник Гимарш, четырнадцатилетняя двоюродная сестричка из Бретани, где говорят с лангедокским акцентом. Габриэль и ее дочки — в трикотажных платьях. Уже заметно, что число деток вскоре увеличится, втроем они не останутся.

— Ваш сын не мужчина, а сущий пулемет, — говорит дядя Тио папаше Гимарш.

Эрик хохочет радостно и дурашливо: он весьма горд своей мужской силой, хотя сожалеет о чрезвычайной плодовитости своей супруги, роковой для его мизерных доходов. Тесть рассказывает о десятифунтовом усаче, со славой извлеченном удочкой из реки Мэн. Мосье Гимарш важно шагает с кузеном Луи, единственным представителем мужской половины племени Мозе. (Они столь же многочисленны, как и Гимарши, но их тяга к пожиранию «семейного древа», из-за которой они прозваны «термитами», вызвала между родственниками ссору, одну из тех провинциальных ссор, которые так же обязательны, как государственные установления.) Упомянем Кляма, который бежит вслед за нами, принюхиваясь к дверным порогам, да еще отца Анник, Ива Гимарша, почтового чиновника из города Безье; возвращаясь из поездки в Кемпер на свою родину, он решил остановиться в Анже.

— А вы видели подарок Жиля, полковник? — спрашивает мосье Гимарш. — Знаете ли, настоящее массивное серебро.

— Да, — отвечает Тио, — просто безумие! Этот добряк Жиль мог бы и о себе подумать. Жениться он не хочет.

— С этакой ногой… — говорит мосье Гимарш своим замогильным басом.

Мы проходим еще десять метров, и толстяк добавляет:

— Не будь у него такого недостатка…

— А зачем вы пригласили Жиля в крестные? — спрашивает Тио. — Он — крестный отец, а старуха Мозе — крестная мать. Любопытная пара кумовьев!

— Так решили женщины, — осторожно ответил мосье Гимарш.

Решили? Нет. Рассчитали. Все взвесили на своих лавочных весах. Я даже говорил с Мариэтт по этому поводу. Крестный отец и крестная мать, по мнению обитателей улицы Лис, должны быть состоятельными. Холостые или женатые — безразлично, но бездетные. Если они уже пожилые, стало быть, у них нажито состояние, сделают хорошие подарки, вскоре умрут. Если они молоды, то продержатся дольше. Но как правило, у молодых средства ограниченны, к тому же им может прийти в голову досадная мысль самим обзавестись детьми. Жорж д'Эйян мог бы подойти как крестный отец — Габриэль уже об этом подумывала, — но он всегда отказывается, так как «не привык относиться к взятой на себя ответственности легкомысленно». Рен тоже была бы подходящей крестной матерью, детей у нее нет, а доходы большие. Но тут возникло сомнение: ее откровенное стремление к стерильности пугает сестер, заставляет их думать, что Рен столь же легко отделается и от своего крестника. Арлетт и Симона еще слишком молоды, своих доходов не имеют, находятся в брачном возрасте. Может быть, Тио? Дамочки и о нем подумали. Но дядя Тио — мой крестный, и уж, во всяком случае, у него другого наследника, кроме меня, не будет. Да ему и завещать-то нечего: состояния за ним не числится. Другое дело мадам Мозе, крестная мать Мариэтт. Мадам Мозе может оставить свои деньги «термитам», к которым у нее какое-то двойственное отношение. Но вот если она, будучи крестной Мариэтт, станет еще крестной Никола, тогда и малышу кое-что от нее перепадет. Габриэль немного поворчала, заметив, что Мариэтт хочет урвать себе лучший кусок; ей ответили, что она могла бы упросить тетушку Мозе стать разок крестной и ее будущего дитяти. Вот почему мадам Мозе оказалась кумой хромоногого состоятельного холостяка Жиля, к тому же еще близкого друга мужа Мариэтт, что, в общем, и предрешило выбор его в крестные отцы.

Мы подходим. Машина Жиля «альфа-ромео», красный цвет которой привлекает взоры, стоит у самых ступеней паперти, пожалуй, еще штраф придется уплатить. А сам Жиль спускается с одной ступеньки на другую, подтаскивая правую ногу, почти до носка прикрытую брюками и обутую в некое подобие тяжелого лыжного ботинка, заметно отличающегося от легкой туфли на левой ноге. Он останавливается на последней ступеньке и говорит нам:

— Знаете, колокольного звона не будет.

— Как так? — восклицает мадам Гимарш.

— Я предупреждала вас, — вмешивается моя мама. — Вы хотели ждать всех своих, и мы опоздали: пропустили свою очередь.

— Ладно, — говорит Тио, — мы от этого не помрем.

— Я бы все тут же устроила, если б это было в нашей приходской церкви, — продолжает мадам Гимарш. — Но здесь…

Она кидает в мою сторону многозначительный взгляд. Мы подымаемся по лестнице. Мариэтт сидит в конце нефа, заботливо держа на руках новообращаемого с удивленно вытаращенными глазками; она сочла нужным одеть его в традиционный дорогостоящий наряд: воздушная белая пелерина (символ невинности) и кружевной чепец. Мадам Гимарш кидает косой взгляд в боковой придел, где крестят. Там суетится кто-то из священнослужителей в белом стихаре.

— Это не кюре, — шепчет она.

— Нет, — говорит Жиль. — Это второй викарий.

Мадам Гимарш вздыхает. Второй викарий заканчивает уже крещение какого-то крикуна, окруженного малочисленной свитой, в которой что-то не видно отца. Мадам Гимарш размышляет. Вон те люди, кто бы они ни были, возможно, договорились относительно колокольного звона. А если будет колокол, то кто же узнает, для кого он звонит? Я уверен, что она глубоко сожалеет, что не согласилась на групповое крещение, которое проводится по воскресеньям. Но разве можно было предвидеть все заранее? У мадам Гимарш обо всем свои понятия, особенно обо всяких церемониях. И ничто так не чуждо ее взглядам, как это совместное крещение, словно на заре христианства. Такого рода крещение вновь начинают вводить молодые решительные аббаты. Но куда же это годится? Крещение — ведь это только семейное торжество, не правда ли? Ну, с тем незаконнорожденным покончено. Викарий направляется к нам в сопровождении двух мальчиков из хора, которые для начала раздают полдюжины карточек с напечатанными по-французски церковными формулами, курсивом идут в тексте вопросы священника, жирным шрифтом — ответы. Карточек на всех не хватило.

— Хотите программу? — тихо спрашивает меня кузен Луи. Викарий начинает с небольшой проповеди относительно смысла таинства крещения; он мало походит на того славного кюре, с которым я был знаком. Тот был человек любезный и снисходительно относился к неверующим прихожанам, если они все-таки соблюдали приличия. А у этого викария физиономия шуана, нос острый, черные глаза сразу отличают праведных от неверных; слишком хорошо одеты эти женщины, и пришли они не затем, чтобы вручить создателю его юное творение, а скорей, чтоб позаимствовать у церкви торжественности в добавление к регистрации в книге актов гражданского состояния, а эти мужчины слишком уж стараются выглядеть серьезными. Однако викарий продолжал свою речь: то замолкал, то сосредоточивался, замыкался в примерной строгости и, наконец, подозвав знаком крестного отца и крестную мать, воскликнул:

— Никола, чего просишь ты у церкви господней? Жиль еще искал ответ на листочке картона. Но мадам Мозе со знанием дела ответила:

— Веры.

— Что даст тебе вера?

Мадам Мозе уже начала, Жиль подоспел с полусекундной задержкой — и оба хором воскликнули:

— Вечную жизнь!

В общем, все это с грехом пополам, но двигалось. Я бы предпочел, господи, чтобы ты так не спешил с вечностью для слуги твоего Никола, мне хотелось бы, чтоб ты подольше помогал ему стать когда-нибудь достойным жизни вечной.

Викарий дует. Нет, не улыбайтесь. Он дует старательно, выпятив губы. Потом объясняет, как положено: он изгнал злого духа. Затем следует возложение руки: Никола уже вручен заботам Всевышнего. Потом очередь крупинок соли, символизирующих милость божью. Церемония изгнания бесов: изыди, сатана!

В этом лесу символов, старых как мир, испытываешь ярость оттого, что тебя принимают за какого-то мальчика с пальчик. Латынь все-таки имела свои преимущества: она маскировала примитивность всех этих заклятий.

— Будьте добры, дамы и господа, подойдите ближе! «Верую». «Отче наш». Голос викария становится более патетическим, он пытается увлечь за собой свою паству. Но ему вторит лишь слабый шепот, на девяносто процентов исходящий из женских уст. Все переходят в боковой придел, в котором производится крещение. Никола призывают отвергнуть сатану, голосом своей крестной матери он трижды утверждает, что отверг такового. Спрашивают, признает ли он догматы веры христианской, и Никола трижды клянется, что исповедует их.

Жиль стоит весь красный от смущения; он не представлял себе в полной мере этого испытания. Даже если все это не больше чем обряд, то все же пришлось надавать фальшивых клятв. И как только у него язык повернулся! Мальчик из хора поднимает крышку купели. Викарий уже сменил епитрахиль, раньше он был в фиолетовой, теперь в белой — это знак радости. Он дает последнее толкование: бог внял вере ребенка, высказанной его крестными родителями. Бог дал ему жизнь более истинную, более драгоценную, чем та, столь хрупкая, которую он получил от своих родителе й. Это смешно, но у меня возникает сомнение, как это бывает в суде во время разбора дела. Можно ли завербовать Никола, не имея даже тени его согласия? И еще другое сомнение, не менее важное! — не имея и моего согласия на это. Разве бог вербует свою паству, как какой-нибудь политикан, который считает голосующими и мертвых и отсутствующих? Мадам Мозе снимает чепец с головки Никола, Жиль поднимает крестника, и младенец испуганно хнычет, когда его наклоняют над купелью. Брызжет вода:

— Никола, крещу тебя…

Щелчок фотоаппарата. Арлетт не побоялась залезть на стул, чтобы снять эту сцену в удачном ракурсе. Ну вот, будет еще одно фото в семейном альбоме. Прибавится еще один католик в статистических сводках. Хотел ли он стать таковым, по своей ли воле он завербован? Разве я интересовался его согласием, чтоб дать ему жизнь? Разве он будет расти не под моей эгидой? И ведь на выборах я буду голосовать за ту политическую партию, от действий которой будет зависеть и его и моя судьба, не так ли? Вот каково твое лицо, Свобода: это лицо плачущего ребенка. После миропомазания Мариэтт надела ему чепчик, а священник погасил свечу, слабый свет которой символизировал истину.

— Уф! Ну и комедия! — шепнул Жиль по пути в ризницу, где мы должны были оставить свои подписи и бакшиш.

— Да, — ответил Тио, — но аббат — он-то в это верит. Это мы лжецы.

Подобная философия не затронет душевного спокойствия наших бойких спутниц. Мадам Мозе, известная своей благотворительностью у себя в приходе, мадам Гимарш, не менее известная в своих краях, задержались тут, болтают, знакомят со своими родственниками. Да-да, эта маленькая Мартина была первой ученицей по катехизису. Наконец мы уходим, провожаемые торжественным колокольным звоном, который можно отнести и к нашим крестинам.

— Боже ты мой, до чего же я голоден! — вздыхает тесть.

И в наказание за то, что он всуе употребил имя господне, на нас, едва мы вышли на паперть, обрушился дождь с градом. Но небо быстро очищается, и похоже, что скоро нам будет даровано прощение. Через четверть часа шесть автомобилей тронутся в главном направлении, где предстоит гвоздь программы: нас ожидает в «Роще» — прославленной харчевне на берегу Луары в Эринье — обильная трапеза, среди блюд будет и щука в белом соусе, которая, может быть, сойдет за символическое кушанье: ведь рыба была некогда символом христианства.

Мариэтт никак не может преодолеть свою слабость: она безрассудно позволяет помыкать собой как угодно; едва раздается крик, она, забыв все правила, тут же берет малыша на руки, баюкает его, нежит.

— Да у тебя рук не хватит, когда у тебя будет трое, посмотрим, как ты будешь справляться? — сердится Габриэль.

Но у Габриэль это печальная необходимость — она вечно мечется. А Мариэтт готова сама себе придумывать хлопоты, она наслаждается ими, она непрерывно занимается малышом. Вот в чем она не может себе признаться: «Если я сразу, же буду брать его на руки, когда он вопит без всякой причины, то ребенок сам начнет этого добиваться и осилит меня, я уже не смогу ему сопротивляться, буду полностью подчинена ему, и это вконец испортит моего Никола. Он родился спокойным ребенком, а вот теперь превращается в ревущую обезьяну». Однако Мариэтт хочется думать, что это нормально, что, может быть, даже это наследственная черта.

— Ох, какой вредный! Наверно, и ты так орал?

Я говорил ей, что в те годы считалось правильным дать ребенку поплакать, пока он не утомится и не затихнет. Мариэтт мне не верила: ей казалось, что я наверняка хлопочу из своих личных интересов. У нас на втором этаже три комнаты: наша, затем та, которую мать теоретически оставила за собой, и еще одна комнатка, называемая детской. Тут спит Никола. Но Мариэтт оставляет дверь открытой — вдруг мы не услышим малыша, а вдруг ему на самом деле что-то нужно? Ребенок кричит — значит, жив, стало быть, он своими воплями и беспокоит, и вместе с тем успокаивает родителей.

Вот так и попадают в рабство. Всю ночь Никола нас старательно успокаивает. До чего же ужасны ночные серенады младенцев, они как кошачий концерт — ничего кошмарнее я не слышал! Все начинается с тихого писка и нытья, и у вас еще теплится надежда: может быть, это закончится отрыжкой или каким-то шорохом, который поможет малышу от чего-либо избавиться. Я вкрадчиво шепчу Мариэтт — она уже подымается:

— Оставь, у него все в порядке.

Но когда эта музыка не унимается, вдребезги разбивая ночь, прерывая ваш сон, нагнетая усталость; когда этот крик становится яростным, грозит младенцу судорогами, удушьем до синевы, никто уже не в силах сдержаться. И я взрываюсь.

— Иди же к нему! Хоть убей, но пусть заткнется!

Мариэтт зажигает свет, и он слепит нас. Жена судорожно мигает и, стуча ночными туфлями, бежит к ребенку, берет виновника на руки и без конца ходит с ним по комнате, укачивает, кладет на животик; выбившись из сил, садится на край кровати, дает ему грудь, и он начинает жадно сосать. Еще одно нарушение правил: нельзя кормить не вовремя. А раз не вовремя, то и молока в груди мало. Прежде было изобилие, а теперь пошло на убыль; Мариэтт удается обеспечить только часть кормлений, недостающее приходится дополнять молочной смесью «Нестле». Мариэтт дает мне подержать Никола — он заходится от крика, сжав кулаки, со сморщенным лобиком, его беззубый рот так и не закрывается. Она возвращается с бутылочкой, стоявшей наготове в специальном шкафчике, но у изотермии изъян: молоко чересчур нагревается, следует подержать его под краном в умывальнике. Но вот оно стало чуть тепленьким. Ну как, все не ладится? Никола нервничает, хватает ротиком соску, пускает пузыри, из бутылочки плохо течет. Мариэтт раскаленной иглой пытается увеличить отверстие. Теперь пошло чересчур сильно. Придется сменить соску. На этот раз попалась отличная, но ребенок задремал. Может, так лучше? Нет. Едва его кладут, он сразу же просыпается. Голосит снова. Опять сосет, но как-то вяло и под конец засыпает, нарушив полностью весь свой режим.


Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
6 страница| 8 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)