Читайте также: |
|
Другое же дело, отдача земли крестьянам, было не так близко ее сердцу;
но муж ее очень возмущался этим и требовал от нее воздействия на брата.
Игнатий Никифорович говорил, что такой поступок есть верх неосновательности,
легкомыслия и гордости, что объяснить такой поступок, если есть какая-нибудь
возможность объяснить его, можно только желанием выделиться, похвастаться,
вызвать о себе разговоры.
- Какой смысл имеет отдача земли крестьянам с платой им самим же себе?
- говорил он. - Если уж он хотел это сделать, мог продать им через
крестьянский банк. Это имело бы смысл. Вообще это поступок, граничащий с
ненормальностью, - говорил Игнатий Никифорович, подумывая уже об опеке, и
требовал от жены, чтобы она серьезно переговорила с братом об этом его
странном намерении.
XXXII
Вернувшись домой и найдя у себя на столе записку сестры, Нехлюдов
тотчас же поехал к ней. Это было вечером. Игнатий Никифорович отдыхал в
другой комнате, и Наталья Ивановна одна встретила брата. Она была в черном
шелковом платье по талии, с красным бантом на груди, и черные волосы ее были
взбиты и причесаны по-модному. Она, очевидно, старательно молодилась для
ровесника-мужа. Увидав брата, она вскочила с дивана и быстрым шагом, свистя
шелковой юбкой, вышла ему навстречу. Они поцеловались и, улыбаясь,
посмотрели друг на друга. Совершился тот таинственный, невыразимый словами,
многозначительный обмен взглядов, в котором все было правда, и начался обмен
слов, в котором уже не было той правды. Они не видались со смерти матери.
- Ты потолстела и помолодела, - сказал он.
У нее сморщились губы от удовольствия.
- А ты похудел.
- Ну, что Игнатий Никифорович? - спросил Нехлюдов.
- Он отдыхает. Он не спал ночь.
Много бы тут надо сказать, но слова ничего не сказали, а взгляды
сказали, что то, что надо бы сказать, не сказано.
- Я была у тебя.
- Да, я знаю. Я уехал из дома. Мне велико, одиноко, скучно. А мне
ничего этого не нужно, так что ты возьми это все, то есть мебель, - все
вещи.
- Да, мне сказала Аграфена Петровна. Я была там Очень тебе благодарна.
Но...
В это время лакей гостиницы принес серебряный чайный прибор.
Они помолчали, покуда лакей расставлял чайный прибор. Наталья Ивановна
перешла на кресло против столика и молча засыпала чай. Нехлюдов молчал.
- Ну, что же, Дмитрий, я все знаю, - с решительностью сказала Наташа,
взглянув на него.
- Что ж, я очень рад, что ты знаешь.
- Ведь разве ты можешь надеяться исправить ее после такой жизни? -
сказала Наталья Ивановна.
Он сидел, не облокотившись, прямо, на маленьком стуле и внимательно
слушал ее, стараясь хорошенько понять и хорошенько ответить. Настроение,
вызванное в нем последним свиданием с Масловой, еще продолжало наполнять его
душу спокойной радостью и благорасположением ко всем людям.
- Я не ее исправить, а себя исправить хочу, - ответил он.
Наталья Ивановна вздохнула.
- Есть другие средства, кроме женитьбы.
- А я думаю, что это лучшее; кроме того, это вводит меня в тот мир, в
котором я могу быть полезен.
- Я не думаю, - сказала Наталья Ивановна, - чтобы ты мог быть счастлив.
- Дело не в моем счастье.
- Разумеется, но она, если у ней есть сердце, не может быть счастлива,
не может даже желать этого.
- Она и не желает.
- Я понимаю, но жизнь...
- Что жизнь?
- Требует другого.
- Ничего не требует, кроме того, чтобы мы делали, что должно, - сказал
Нехлюдов, глядя в ее красивое еще, хотя и покрытое около глаз и рта мелкими
морщинками, лицо.
- Не понимаю, - сказала она, вздохнув.
"Бедная, милая! Как она могла так измениться?" - думал Нехлюдов,
вспоминая Наташу такою, какая она была незамужем, и испытывая к ней
сплетенное из бесчисленных детских воспоминаний нежное чувство.
В это время в комнату вошел, как всегда, высоко неся голову и выпятив
широкую грудь, мягко и легко ступая и улыбаясь, Игнатий Никифорович, блестя
своими очками, лысиной и черной бородой.
- Здравствуйте, здравствуйте, - проговорил он, делая ненатуральные
сознательные ударения.
(Несмотря на то, что в первое время после женитьбы они старались
сойтись на "ты", они остались на "вы".)
Они пожали друг другу руку, и Игнатий Никифорович легко опустился на
кресло.
- Не помешаю я вашему разговору?
- Нет, я ни от кого не скрываю то, что говорю, и то, что делаю.
Как только Нехлюдов увидал это лицо, увидал эти волосатые руки, услыхал
этот покровительственный, самоуверенный тон, кроткое настроение его
мгновенно исчезло.
- Да, мы говорили про его намерение, - сказала Наталья Ивановна. -
Налить тебе? - прибавила она, взявшись за чайник.
- Да, пожалуйста, какое, собственно, намерение?
- Ехать в Сибирь с той партией арестантов, в которой находится женщина,
перед которой я считаю себя виноватым, - выговорил Нехлюдов.
- Я слышал, что не только сопровождать, но и более.
- Да, и жениться, если только она этого захочет.
- Вот как! Но если вам не неприятно, объясните мне ваши мотивы. Я не
понимаю их.
- Мотивы те, что женщина эта... что первый шаг ее на пути разврата... -
Нехлюдов рассердился на себя за то, что не находил выражения. - Мотивы те,
что я виноват, а наказана она.
- Если наказана, то, вероятно, и она не невинна.
- Она совершенно невинна.
И Нехлюдов с ненужным волнением рассказал все дело.
- Да, это упущение председательствующего и потому необдуманность ответа
присяжных. Но на этот случай есть сенат.
- Сенат отказал.
- А отказал, то, стало быть, не было основательных поводов кассации, -
сказал Игнатий Никифорович, очевидно совершенно разделяя известное мнение о
том, что истина есть продукт судоговорения. - Сенат не может входить в
рассмотрение дела по существу. Если же действительно есть ошибка суда, то
тогда надо просить на высочайшее имя.
- Подано, но нет никакой вероятности успеха. Сделают справку в
министерстве, министерство спросит сенат, сенат повторит свое решение, и,
как обыкновенно, невинный будет наказан.
- Во-первых, министерство не будет спрашивать сенат, - с улыбкой
снисхождения сказал Игнатий Никифорович, - а вытребует подлинное дело из
суда и если найдет ошибку, то и даст заключение в этом смысле, а во-вторых,
невинные никогда, или по крайней мере как самое редкое исключение, бывают
наказаны. А наказываются виновные, - не торопясь, с самодовольной улыбкой
говорил Игнатий Никифорович.
- А я так убедился в противном, - заговорил Нехлюдов с недобрым
чувством к зятю, - я убедился, что большая половина людей, присужденных
судами, невинна.
- Это как же?
- Невинны просто в прямом смысле слова, как невинна эта женщина в
отравлении, как невинен крестьянин, которого я узнал теперь, в убийстве,
которого он не совершал; как невинны сын и мать в поджоге, сделанном самим
хозяином, которые чуть было не были обвинены.
- Да, разумеется, всегда были и будут судебные ошибки. Человеческое
учреждение не может быть совершенно.
- А потом огромная доля невинных потому, что они, воспитавшись в
известной среде, не считают совершаемые ими поступки преступлениями.
- Простите, это несправедливо; всякий вор знает, что воровство нехорошо
и что не надо воровать, что воровство безнравственно, - со спокойной,
самоуверенной, все той же, несколько презрительной улыбкой, которая особенно
раздражала Нехлюдова, сказал Игнатий Никифорович.
- Нет, не знает; ему говорят: не воруй, а он видит и знает, что
фабриканты крадут его труд, удерживая его плату, что правительство со всеми
своими чиновниками, в виде податей, обкрадывает его не переставая.
- Это уже и анархизм, - спокойно определил Игнатий Никифорович значение
слов своего шурина.
- Я не знаю, что это, я говорю, что есть, - продолжал Нехлюдов, -
знает, что правительство обкрадывает его; знает, что мы, землевладельцы,
обокрали его уже давно, отняв у него землю, которая должна быть общим
достоянием, а потом, когда он с этой краденой земли соберет сучья на топку
своей печи, мы его сажаем в тюрьму и хотим уверить его, что он вор. Ведь он
знает, что вор не он, а тот, который украл у него землю, и что всякая
restitution {возмещение (франц.),} того, что у него украдено, есть его
обязанность перед своей семьей.
- Не понимаю, а если понимаю, то не согласен. Земля не может не быть
чьей-нибудь собственностью. Если вы ее разделите, - начал Игнатий
Никифорович с полной и спокойной уверенностью о том, что Нехлюдов социалист
и что требования теории социализма состоят в том, чтобы разделить всю землю
поровну, а что такое деление очень глупо, и он легко может опровергнуть его,
- если вы ее нынче разделите поровну, завтра она опять перейдет в руки более
трудолюбивых и способных.
- Никто и не думает делить землю поровну, земля не должна быть ничьей
собственностью, не должна быть предметом купли и продажи или займа.
- Право собственности прирожденно человеку. Без права собственности не
будет никакого интереса в обработке земли. Уничтожьте право собственности, и
мы вернемся к дикому состоянию, - авторитетно произнес Игнатий Никифорович,
повторяя тот обычный аргумент в пользу права земельной собственности,
который считается неопровержимым и состоит в том, что жадность к земельной
собственности есть признак ее необходимости.
- Напротив, только тогда земля не будет лежать впусте, как теперь,
когда землевладельцы, как собака на сене, не допускают до земли тех, кто
может, а сами не умеют эксплуатировать ее.
- Послушайте, Дмитрий Иванович, ведь это совершенное безумие! Разве
возможно в наше время уничтожение собственности земли? Я знаю, это ваш
давнишний dada {конек (франц.).}. Но позвольте мне сказать вам прямо... - И
Игнатий Никифорович побледнел, и голос его задрожал: очевидно, этот вопрос
близко трогал его. - Я бы советовал вам обдумать этот вопрос хорошенько,
прежде чем приступить к практическому разрешению его.
- Вы говорите про мои личные дела?
- Да. Я полагаю, что все мы, поставленные в известное положение, должны
нести те обязанности, которые вытекают из этого положения, должны
поддерживать те условия быта, в которых мы родились и унаследовали от наших
предков и которые должны передать нашим потомкам.
- Я считаю своей обязанностью...
- Позвольте, - не давая себя перебить, продолжал Игнатий Никифорович, -
я говорю не за себя и за своих детей. Состояние моих детей обеспечено, и я
зарабатываю столько, что мы живем, и полагаю, что и дети будут жить
безбедно, и потому мой протест против ваших поступков, позвольте сказать, не
вполне обдуманных, вытекает не из личных интересов, а принципиально я не
могу согласиться с вами. И советовал бы вам больше подумать, почитать...
- Ну, уж вы мне предоставьте решать мои дела самому и знать, что надо
читать и что не надо, - сказал Нехлюдов, побледнев, и, чувствуя, что у него
холодеют руки и он не владеет собой, замолчал и стал пить чай,
XXXIII
- Ну, что дети? - спросил Нехлюдов у сестры, немного успокоившись.
Сестра рассказала про детей, что они остались с бабушкой, с его
матерью, и, очень довольная тем, что спор с ее мужем прекратился, стала
рассказывать про то, как ее дети играют в путешествие, точно так же, как
когда-то он играл с своими двумя куклами - с черным арапом и куклой,
называвшейся француженкой.
- Неужели ты помнишь? - сказал Нехлюдов, улыбаясь.
- И представь себе, они точно так же играют.
Неприятный разговор кончился. Наташа успокоилась, но не хотела при муже
говорить о том, что понятно было только брату, и, чтобы начать общий
разговор, заговорила о дошедшей досюда петербургской новости - о горе
матери-Каменской, потерявшей единственного сына, убитого на дуэли.
Игнатий Никифорович высказал неодобрение тому порядку, при котором
убийство на дуэли исключалось из ряда общих уголовных преступлений.
Это замечание его вызвало возражение Нехлюдова, и загорелся опять спор
на ту же тему, где все было не договорено, и оба собеседника не высказались,
а остались при своих взаимно осуждающих друг друга убеждениях.
Игнатий Никифорович чувствовал, что Нехлюдов осуждает его, презирая всю
его деятельность, и ему хотелось показать ему всю несправедливость его
суждений. Нехлюдов же, не говоря о досаде, которую он испытывал за то, что
зять вмешивался в его дела с землею (в глубине души он чувствовал, что зять,
и сестра, и их дети, как наследники его, имеют на это право), негодовал в
душе на то, что этот ограниченный человек с полною уверенностью и
спокойствием продолжал считать правильным и законным то дело, которое
представлялось теперь Нехлюдову несомненно безумным и преступным.
Самоуверенность эта раздражала Нехлюдова.
- Что же бы сделал суд? - спросил Нехлюдов.
- Приговорил бы одного из двух дуэлистов, как обыкновенных убийц, к
каторжным работам.
У Нехлюдова опять похолодели руки, он горячо заговорил.
- Ну, и что ж бы было? - спросил он.
- Было б справедливо.
- Точно как будто справедливость составляет цель деятельности суда, -
сказал Нехлюдов.
- Что же другое?
- Поддержание сословных интересов. Суд, по-моему, есть только
административное орудие для поддержания существующего порядка вещей,
выгодного нашему сословию.
- Это совершенно новый взгляд, - с спокойной улыбкой сказал Игнатий
Никифорович. - Обыкновенно суду приписывается несколько другое назначение.
- Теоретически, а не практически, как я увидал. Суд имеет целью только
сохранение общества в настоящем положении и для этого преследует и казнит
как тех, которые стоят выше общего уровня и хотят поднять его, так
называемые политические преступники, так и тех, которые стоят ниже его, так
называемые преступные типы.
- Не могу согласиться, во-первых, с тем, чтобы преступники, так
называемые политические, были казнимы потому, что они стоят выше среднего
уровня. Большей частью это отбросы общества, столь же извращенные, хотя
несколько иначе, как и те преступные типы, которых вы считаете ниже среднего
уровня.
- А я знаю людей, которые стоят несравненно выше своих судей; все
сектанты - люди нравственные, твердые...
Но Игнатий Никифорович, с привычкой человека, которого не перебивают,
когда он говорит, не слушал Нехлюдова и, тем особенно раздражая его,
продолжал говорить в одно время с Нехлюдовым.
- Не могу согласиться и с тем, чтобы суд имел целью поддержание
существующего порядка. Суд преследует свои цели: или исправления...
- Хорошо исправление в острогах, - вставил Нехлюдов.
-...или устранения, - упорно продолжал Игнатий Никифорович, -
развращенных и тех зверообразных людей, которые угрожают существованию
общества.
- То-то и дело, что оно не делает ни того, ни другого. У общества нет
средств делать это.
- Это как? Я не понимаю, - насильно улыбаясь, спросил Игнатий
Никифорович.
- Я хочу сказать, что, собственно, разумных наказаний есть только два -
те, которые употреблялись в старину: телесное наказание и смертная казнь, но
которые вследствие смягчения нравов все более и более выходят из
употребления, - сказал Нехлюдов.
- Вот это и ново и удивительно от вас слышать.
- Да, разумно сделать больно человеку, чтобы он вперед не делал того
же, за что ему сделали больно, и вполне разумно вредному, опасному для
общества члену отрубить голову. Оба эти наказания имеют разумный смысл. Но
какой смысл имеет то, чтобы человека, развращенного праздностью и дурным
примером, запереть в тюрьму, в условия обеспеченной и обязательной
праздности, в сообщество самых развращенных людей? или перевезти зачем-то на
казенный счет - каждый стоит более пятисот рублей - из Тульской губернии в
Иркутскую или из Курской...
- Но, однако, люди боятся этих путешествий на казенный счет, и если бы
не было этих путешествий и тюрем, мы бы не сидели здесь с вами, как сидим
теперь.
- Не могут эти тюрьмы обеспечивать нашу безопасность, потому что люди
эти сидят там не вечно и их выпускают. Напротив, в этих учреждениях доводят
этих людей до высшей степени порока и разврата, то есть увеличивают
опасность.
- Вы хотите сказать, что пенитенциарная система должна быть
усовершенствована.
- Нельзя ее усовершенствовать. Усовершенствованные тюрьмы стоили бы
дороже того, что тратится на народное образование, и легли бы новою тяжестью
на тот же народ.
- Но недостатки пенитенциарной системы никак не инвалидируют самый суд,
- опять, не слушая шурина, продолжал свою речь Игнатий Никифорович.
- Нельзя исправить эти недостатки, - возвышая голос, говорил Нехлюдов.
- Так что ж? Надо убивать? Или, как один государственный человек
предлагал, выкалывать глаза? - сказал Игнатий Никифорович, победоносно
улыбаясь.
- Да, это было бы жестоко, но целесообразно. То же, что теперь
делается, и жестоко и не только не целесообразно, но до такой степени глупо,
что нельзя понять, как могут душевно здоровые люди участвовать в таком
нелепом и жестоком деле, как уголовный суд.
- А я вот участвую в этом, - бледнея, сказал Игнатий Никифорович.
- Это ваше дело. Но я не понимаю этого.
- Я думаю, что вы многого не понимаете, - сказал дрожащим голосом
Игнатий Никифорович.
- Я видел на суде, как товарищ прокурора всеми силами старался обвинить
несчастного мальчика, который во всяком неизвращенном человеке мог возбудить
только сострадание; знаю, как другой прокурор допрашивал сектанта и подводил
чтение Евангелия под уголовный закон; да и вся деятельность судов состоит
только в таких бессмысленных и жестоких поступках.
- Я бы не служил, если бы так думал, - сказал Игнатий Никифорович и
встал.
Нехлюдов увидал особенный блеск под очками зятя. "Неужели это слезы?" -
подумал Нехлюдов. И действительно, это были слезы оскорбления. Игнатий
Никифорович, подойдя к окну, достал платок, откашливаясь, стал протирать
очки и, сняв их, отер и глаза. Вернувшись к дивану, Игнатий Никифорович
закурил сигару и больше ничего не говорил. Нехлюдову стало больно и стыдно
за то, что он до такой степени огорчил зятя и сестру, в особенности потому,
что он завтра уезжал и больше не увидится с ними. В смущенном состоянии он
простился с ними и поехал домой.
"Очень может быть, что правда то, что я говорил, - по крайней мере он
ничего не возразил мне. Но не так надо было говорить. Мало же я изменился,
если я мог так увлечься недобрым чувством и так оскорбить его и огорчить
бедную Наташу", - думал он.
XXXIV
Партия, в которой шла Маслова, отправлялась с вокзала в три часа, и
потому, чтобы видеть выход партии из острога и с ней вместе дойти до вокзала
железной дороги, Нехлюдов намеревался приехать в острог раньше двенадцати.
Укладывая вещи и бумаги, Нехлюдов остановился на своем дневнике,
перечитал некоторые места и то, что было записано в нем последнее. Последнее
перед отъездом в Петербург было записано: "Катюша не хочет моей жертвы, а
хочет своей. Она победила, и я победил. Она радует меня той внутренней
переменой, которая, мне кажется, - боюсь верить, - происходит в ней. Боюсь
верить, но мне кажется, что она оживает". Туг же, вслед за этим, было
написано: "Пережил очень тяжелое и очень радостное. Узнал, что она нехорошо
вела себя в больнице. И вдруг сделалось ужасно больно. Не ожидал, как
больно. С отвращением и ненавистью я говорил с ней и потом вдруг вспомнил о
себе, о том, как я много раз и теперь был, хотя и в мыслях, виноват в том,
за что ненавидел ее, и вдруг в одно и то же время я стал противен себе, а
она жалка, и мне стало очень хорошо. Только бы всегда вовремя успеть увидать
бревно в своем глазу, как бы мы были добрее". На нынешнее число он записал:
"Был у Наташи и как раз от довольства собой был недобр, зол, и осталось
тяжелое чувство. Ну, да что же делать? С завтрашнего дня новая жизнь.
Прощай, старая, и совсем. Много набралось впечатлений, но все еще не могу
свести к единству".
Проснувшись на другое утро, первым чувством Нехлюдова было раскаяние о
том, что у него вышло с зятем.
"Так нельзя уезжать, - подумал он, - надо съездить к ним и загладить".
Но, взглянув на часы, он увидал, что теперь уже некогда и надо
торопиться, чтобы не опоздать к выходу партии. Второпях собравшись и послав
с вещами швейцара и Тараса, мужа Федосьи, который ехал с ним, прямо на
вокзал, Нехлюдов взял первого попавшегося извозчика и поехал в острог.
Арестантский поезд шел за два часа до почтового, на котором ехал Нехлюдов, и
потому он совсем рассчитался в своих номерах, не намереваясь более
возвращаться.
Стояли тяжелые июльские жары. Не остывшие после душной ночи камни улиц,
домов и железо крыш отдавали свое тепло в жаркий, неподвижный воздух. Ветра
не было, а если он поднимался, то приносил насыщенный пылью и вонью масляной
краски вонючий и жаркий воздух. Народа было мало на улицах, и те, кто были,
старались идти в тени домов. Только черно-загорелые от солнца
крестьяне-мостовщики в лаптях сидели посередине улиц и хлопали молотками по
укладываемым в горячий песок булыжникам, да мрачные городовые, в небеленых
кителях и с оранжевыми шнурками револьверов, уныло переминаясь, стояли
посереди улиц, да завешанные с одной стороны от солнца конки, запряженные
лошадьми в белых капорах, с торчащими в прорехах ушами, звеня, прокатывались
вверх и вниз по улицам.
Когда Нехлюдов подъехал к острогу, партия еще не выходила, и в остроге
все еще шла начавшаяся с четырех часов утра усиленная работа сдачи и приемки
отправляемых арестантов. В отправлявшейся партии было шестьсот двадцать три
мужчины и шестьдесят четыре женщины: всех надо было проверить по статейным
спискам, отобрать больных и слабых и передать конвойным. Новый смотритель,
два помощника его, доктор, фельдшер, конвойный офицер и писарь сидели у
выставленного на дворе в тени стены стола с бумагами и канцелярскими
принадлежностями и по одному перекликали, осматривали, опрашивали и
записывали подходящих к ним друг за другом арестантов.
Стол теперь уже до половины был захвачен лучами солнца. Становилось
жарко и в особенности душно от безветрия и дыхания толпы арестантов,
стоявших тут же.
- Да что ж это, конца не будет! - говорил, затягиваясь папиросой,
высокий толстый, красный, с поднятыми плечами и короткими руками, не
переставая куривший в закрывавшие ему рот усы конвойный начальник. -
Измучали совсем. Откуда вы их набрали столько? Много ли еще?
Писарь справился.
- Еще двадцать четыре человека да женщины.
- Ну, что стали, подходи!.. - крикнул конвойный на теснившихся друг за
другом, еще не проверенных арестантов.
Арестанты уже более трех часов стояли в рядах, и не в тени, а на
солнце, ожидая очереди.
Работа эта шла внутри острога, снаружи же, у ворот, стоял, как
обыкновенно, часовой с ружьем, десятка два ломовых под вещи арестантов и под
слабых и у угла кучка родных и друзей, дожидающихся выхода арестантов, чтобы
увидать и, если можно, поговорить и передать кое-что отправляемым. К этой
кучке присоединился и Нехлюдов.
Он простоял тут около часа. В конце часа за воротами послышалось
бряцанье цепей, звуки шагов, начальственные голоса, покашливание и негромкий
говор большой толпы. Так продолжалось минут пять, во время которых входили и
выходили в калитку надзиратели. Наконец послышалась команда.
С громом отворились ворота, бряцанье цепей стало слышнее, и на улицу
вышли конвойные солдаты в белых кителях, с ружьями и - очевидно, как
знакомый и привычный маневр, - расстановились правильным широким кругом
перед воротами. Когда они установились, послышалась новая команда, и парами
стали выходить арестанты в блинообразных шапках на бритых головах, с мешками
за плечами, волоча закованные ноги и махая одной свободной рукой, а другой
придерживая мешок за спиной. Сначала шли каторжные мужчины, все в одинаковых
серых штанах и халатах с тузами на спинах. Все они - молодые, старые, худые,
толстые, бледные, красные, черные, усатые, бородатые, безбородые, русские,
татары, евреи - выходили, звеня кандалами и бойко махая рукой, как будто
собираясь идти куда-то далеко, но, пройдя шагов десять, останавливались и
покорно размещались, по четыре в ряд, друг за другом. Вслед за этими, без
остановки, потекли из ворот такие же бритые, без ножных кандалов, но
скованные рука с рукой наручнями, люди в таких же одеждах. Это были
ссыльные... Они так же бойко выходили, останавливались и размещались также
по четыре в ряд. Потом шли общественники, потом женщины, тоже по порядку,
сначала - каторжные, в острожных серых кафтанах и косынках, потом - женщины
ссыльные и добровольно следующие, в своих городских и деревенских одеждах.
Некоторые из женщин несли грудных детей за полами серых кафтанов.
С женщинами шли на своих ногах дети, мальчики и девочки. Дети эти, как
жеребята в табуне, жались между арестантками. Мужчины становились молча,
только изредка покашливая или делая отрывистые замечания. Среди женщин же
слышен был несмолкаемый говор. Нехлюдову показалось, что он узнал Маслову,
когда она выходила; но потом она затерялась среди большого количества
других, и он видел только толпу серых, как бы лишенных человеческого, в
особенности женственного свойства существ с детьми и мешками, которые
расстанавливались позади мужчин.
Несмотря на то, что всех арестантов считали в стенах тюрьмы, конвойные
стали опять считать, сверяя с прежним счетом. Пересчитывание это
продолжалось долго, в особенности потому, что некоторые арестанты двигались,
переходя с места на место, и тем путали счет конвойных. Конвойные ругали и
толкали покорно, но злобно повинующихся арестантов и вновь пересчитывали.
Когда всех вновь перечли, конвойный офицер скомандовал что-то, и в толпе
произошло смятение. Слабые мужчины, женщины и дети, перегоняя друг друга,
направились к подводам и стали размещать на них мешки и потом сами влезать
на них. Влезали и садились женщины с кричащими грудными детьми, веселые,
спорящие за места дети и унылые, мрачные арестанты.
Несколько арестантов, сняв шапки, подошли к конвойному офицеру, о
чем-то прося его. Как потом узнал Нехлюдов, они просились на подводы.
Нехлюдов видел, как конвойный офицер молча, не глядя на просителя,
затягивался папиросой, и как потом вдруг замахнулся своей короткой рукой на
арестанта, и как тот, втянув бритую голову в плечи, ожидая удара, отскочил
от него.
- Я тебя так произведу в дворянство, что будешь помнить! Дойдешь
пешком! - прокричал офицер.
Одного только шатающегося длинного старика в ножных кандалах офицер
пустил на подводу, и Нехлюдов видел, как этот старик, сняв свою
блинообразную шапку, крестился, направляясь к подводам, и как потом долго не
мог влезть от кандалов, мешавших поднять слабую старческую закованную ногу,
и как сидевшая уже на телеге баба помогла ему, втащив его за руку.
Когда подводы все наполнились мешками, и на мешки сели те, которым это
было разрешено, конвойный офицер снял фуражку, вытер платком лоб, лысину и
красную толстую шею и перекрестился.
- Партия, марш! - скомандовал он.
Солдаты брякнули ружьями, арестанты, сняв шапки, некоторые левыми
руками, стали креститься, провожавшие что-то прокричали, что-то прокричали в
Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 45 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
XXXVIII 24 страница | | | XXXVIII 26 страница |