Читайте также:
|
|
____________________
Молодой пастор проделывал путь чуть не втрое более длинный, чем другие. Он появлялся то у передней шеренги, то у замыкающей, с неизменной тыквенной бутылью через плечо, из которой потчевал желающих виноградной настойкой. Он, как и Искуи, излучал бодрость, шутил, улаживал споры, старался и в этом положении установить такой образ жизни, при котором на долю каждого выпадала определенная задача. Так, например, сапожники взяли на себя обязанность срочно чинить обувь во время привалов, и такую помощь оказывали многие ремесленники.
Товмасян был единственным священником среди ссыльных: все католические и григорианские священники были угнаны в первые два дня депортации. Поэтому пастор считал своим долгом заботиться о душах всех своих собратьев. И чтобы поддержать в них силы, он применял свою собственную тактику. Непереносима была только бесцельность существования, он знал это по себе. Вот почему он весело и уверенно твердил:
– Завтра к вечеру мы будем в Мараше. А там все переменится, я уверен. Вероятно, нас продержат там довольно долго, пока не будет отдан приказ вернуть нас домой. И мы вернемся, это несомненно. Правительство в Стамбуле не может согласиться с тем, что здесь происходит. Да наконец, у нас есть свои депутаты и национальный комитет. Консулы тоже, конечно, поднимут шум. Недели через две-три все образуется. Самое главное, чтобы мы пришли в Мараш здоровыми, будемте же бодрыми и сильными.
От таких речей становилось легче на душе даже тем, кто по натуре был пессимистом, или же был достаточно умен, чтобы не верить в непричастность центрального правительства. Исхудалые лица светлели. Чудесно преображала не только картина благоприятного будущего, но и определенность – «Завтра мы будем в Мараше».
Во время длительного привала обнаружилось, что молодой офицер, командовавший турецким конвоем, прекрасный человек. Когда солдаты кончили варить еду, он по собственному почину предложил пастору ящик-термос для эшелона. Благодаря этому появилась возможность готовить горячую пищу для усталых и истощенных. А так как предполагалось, что назавтра они придут в Мараш, то и сильные не берегли съестные припасы. Поев, люди несколько часов шли легко и уверенно. И позднее, вечером, когда они разбили под открытым небом лагерь и, бесчувственные от смертельной усталости, растянулись на одеялах, они от души возблагодарили бога за то, что первый день прошел совсем гладко. Неподалеку от бивака находилось большое село, называлось оно Тутлисек. Ночью оттуда пришли местные горцы навестить конвоиров-турок. Хозяева и гости чинно сидели бок о бок, величественно курили и, видимо, вели разговор о чем-то важном. Наутро, когда зейтунцы проснулись и пошли поить своих ослов и коз, стада не оказалось.
Так начался этот тяжелый день. Затем на втором часу марша упал замертво старик. Колонна остановилась. И вот тут-то молодой офицер, такой, казалось бы, доброжелательный, подскакал и яростно скомандовал:
– Вперед!
Несколько человек из колонны пытались поднять упавшего и унести. Скоро, однако, им пришлось опустить старика на землю. Жандарм пнул его ногой:
– Встать немедленно, встать, мошенник!
Старик не шевелился; глаза его закатились, рот был открыт. Жандарм столкнул мертвеца в канаву.
Офицер стал подгонять застывшую колонну:
– Не останавливаться! Запрещено! Вперед, вперед!
Ни уговоры Арама, ни горестные вопли семьи умершего не помогли:
начальник конвоя не разрешил взять тело с собой, не разрешил даже хотя бы наскоро предать его земле. Родственники немного приподняли голову покойника и положили по бокам два больших камня: пришлось этим удовольствоваться, сложить руки на груди они уже не успели: отчаянно ругаясь, заптии палками и с дубинками набросились на заколебавшиеся шеренги. Колонна пришла в замешательство и бросилась бежать; бегство это прекратилось, лишь когда труп остался далеко позади;
над ним кружили хищные птицы с вершин Тавра.
Еще не прошел ужас от этой первой человеческой жертвы, как эшелон нагнала «яйли» – неуклюжая двуконная коляска. Изгнанники вынуждены были сойти с узкого проселка на заболоченное поле. В коляске сидел упитанный господин лет двадцати пяти; пальцы его были унизаны кольцами. Сверкающая каменьями рука протянула начальнику конвоя документ на гербовой бумаге. Удостоверение со штампом и печатью гласило, что предъявителю сего дано право выбрать себе для домашнего обслуживания одну или несколько армянок. А так как яйли остановилась в толпе детей-сирот, то ласково-томный взор седока упал на Искуи. Он указал на нее тростью и, улыбаясь, поманил. Этот видный господин не считал себя охотником за женщинами, напротив, мнил себя освободителем, ведь он готов был избавить от мерзкой участи одно из этих злосчастных созданий, поселить у себя в образцовой семье, в городском, хорошо охраняемом доме. И как же он удивился, когда осчастливленная этим выбором красавица не бросилась в его спасительные объятия, а с громким криком «Арам!» убежала. Коляска покатила за ней.
Вероятно, никакие доводы, при помощи которых пастор пытался спасти сестру, не помогли бы, вдобавок он допустил ошибку: стал доказывать, что Искуи нельзя превращать в служанку, так как она получила европейское образование; этим он не охладил благодетеля, а лишь разохотил. И только решительное вмешательство начальника конвоя положило конец препирательствам. Не долго думая, он разорвал бумажонку ретивого искателя невест, сказав, что только он, ответственный за этап начальник конвоя, вправе решать судьбу ссыльных. И если эфенди немедленно не даст ходу, он будет арестован вместе со своим яйли. Для большей убедительности офицер стегнул хлыстом одну из его лошадей. Оскорбленный в своих лучших чувствах, толстый благодетель умчался.
От этого злоключения Искуи быстро опомнилась. Все случившееся показалось ей фарсом, не имеющим к ней никакого отношения; вспоминая забавные подробности, она заливалась смехом. Вскоре, однако, у нее пропала охота смеяться. Беда пришла во второй половине дня, когда у детей стали болеть стертые до крови ножки. Странное дело: боль дошла до сознания малышей не постепенно, а внезапно, и у всех сразу. Отовсюду, разрывая сердца женщин, раздавались стоны, плач, всхлипывание малышей. Но добросердечный начальник в одном пункте был неумолим. Он не разрешал останавливаться и задерживаться, помимо полагающихся в пути привалов. Он получил приказ к вечеру доставить вверенный ему этап в Мараш. И хотя в прочих вопросах он зачастую поступал по своему усмотрению, именно этот пункт приказа он стремился точно выполнить. Забрал он это себе в голову из честолюбия, так что нечего было и думать о привале, во время которого можно было бы смазать больные детские ножки оливковым маслом или применить другие болеутоляющие средства.
– Ничего не поможет! Придете в Мараш, там и будете лечиться. Вперед!
Приходилось нести некоторых детей на руках. Делала это и слабенькая Искуи, пока ее саму не постигла тяжелая беда.
Брат неоднократно уговаривал ее не оставаться все время в конце колонны с детьми. Это было самое опасное место, потому что колонну замыкали сопровождавшие этап конвоиры и всякий любопытный сброд, сбегавшийся из деревень. Но Искуи считала своим долгом ни на минуту не оставлять детей, тем более что они с каждой минутой слабели и еле переставляли ноги. Другие воспитатели часто отлучались, тогда Искуи оставалась одна и, пуская в ход все свое искусство, старалась заставить плачущих детей идти вперед.
Из-за этих постоянных досадных заминок в колонне то и дело возникал довольно большой разрыв между ее основной частью и арьергардом. Однажды в такую минуту, когда Искуи с детьми отстала от своих, ее вдруг кто-то схватил сзади за плечи. Она закричала и стала вырываться. Над ней возникло страшное, покрытое щетиной лицо с выпученными глазами, с открытым ртом, из которого вырывалось хриплое, смрадное дыхание. Она еще раз пронзительно крикнула, потом молча стала отбиваться от насильника, от слюнявого рта, от коричневых лап, которые срывали с нее платье, обнажали грудь. Она теряла силы. Лицо над нею росло, принимало размеры горы, гигантской преисподней, непрестанно меняющейся. Ее обволакивало омерзительное дыхание. Коричневые лапы швырнули ее наземь. К счастью, на отчаянный крик детей прискакал начальник конвоя. Субъект бросился бежать, но офицер успелударить его по затылку саблей плашмя.
Искуи собралась с силами. Плакать она не могла. Сначала она заметила только, что левая рука у нее потеряла чувствительность, оттого, вероятно, что пришлось отчаянно отбиваться. «Словно онемела», – подумала она. Но вдруг руку пронзила, будто обожгла, безумная боль. Объяснить брату, откуда взялась вдруг эта боль, Искуи не сумела. Овсанна и Арам поддерживали ее всю дорогу. Она не произнесла ни звука. Все чувства в ней угасли. Как она тогда добрела до Мараша, осталось загадкой для нее самой.
Когда город стал виден, Арам Товмасян в отчаянии подошел к офицеру и отважился обратиться с вопросом: сколько времени дозволено ссыльным пробыть в Мараше. Офицер ответил напрямик, что это зависит только от мутесарифа, но что несколько дней они наверняка задержатся, так как большинство предыдущих эшелонов еще в городе. Очевидно, предстоит перераспределение высылаемых.
Арам взмолился:
– Вы ведь видите, в каком состоянии моя сестра и жена. Дозволю себе обратиться с просьбой: отпустите нас сегодня вечером в американскую миссию!
Молодой офицер долго колебался. В конце концов жалость к бедной Искуи взяла верх над страхом перед начальством, и он тут же, не сходя с коня, выписал пропуск для Арама и обеих его спутниц.
– Я не вправе отпускать вас. Если вы попадетесь, меня привлекут к ответственности. Приказываю ежедневно являться сюда, в лагерь.
Отцы-миссионеры приняли трех своих питомцев и учеников с нежностью и печалью. Они посвятили всю жизнь христианскому народу Армении. И вдруг грянул гром, который, быть может, только предвестник массового истребления.
К Искуи был немедленно вызван врач. Очень молодой и, к сожалению, неопытный. Он всячески вертел руку девушки, от этого нестерпимо болезненного обследования и всего пережитого Искуи на несколько минут потеряла сознание.
– Перелома нет, – заявил врач. – Однако рука как-то странно вывернута и искривлена. Вся беда в том, что, по-видимому, повреждено плечо.
Врач наложил большую тугую повязку и прописал болеутоляющее. Желательно, сказал он, чтобы плечо хотя бы недели три находилось в состоянии полной неподвижности. В ту ночь Искуи не сомкнула глаз. А Овсанна в той же комнате, которую отвели им обеим, впала в сон, похожий на обморок. Между тем Арам Товмасян сидел за столом с миссионерами и обсуждал с ними, как быть дальше.
Все выступления свелись к одному, и ректор, преподобный Э. С. Вудли, вынес решение:
– Будь что будет, но ты не можешь идти дальше с этапом. Овсанна и Искуи погибнут раньше, чем вы доберетесь до Алеппо. Кроме того, ты же не постоянный житель Зейтуна, туда направили тебя мы.
Пастор Арам переживал самый трудный в его жизни поединок, поединок с совестью.
– Как же я могу бросить свою общину сейчас, в минуту тяжелейшего для нее испытания?
Ему ответили вопросом: сколько протестантов в эшелоне? Арам признался, что большинство депортируемых, за малым исключением, принадлежит или к староармянской или к униатской церкви. Но это не утешение.
– В этих условиях я не вправе рассуждать формально. Я их единственный духовник.
Э. С. Вудли пытался его успокоить:
– Мы пошлем с ними другого. А ты отправляйся на родину. Там ты будешь ждать, пока мы не назначим тебя в другой приход.
– А что будет с детьми? – со стоном вырвалось у Арама.
– От того, что ты пойдешь с ними на смерть, ты детям не поможешь. Зейтунский сиротский дом учрежден нами. Ты выполнил свой долг, доставив сирот в Мараш. Остальное – наша забота. Тебе незачем больше этим заниматься.
Но голос мучительницы-совести не умолкал.
– Разве у меня нет обязанностей выше моего прямого долга?
Старик Вудли начал терять терпение, хотя в душе порадовался словам Арама.
– Неужели ты думаешь, Арам Товмасян, что мы спокойно отнесемся к судьбе нашего сиротского дома? Последнее слово еще не сказано. А ты, мой мальчик, стоишь у нас на дороге. Как зейтунский пастор ты скомпрометирован, понял? Итак, я официально отрешаю тебя от должности директора сиротского дома.
Арам сознавал, что, будь у него силы стоять на своем еще несколько минут, Вудли не противился бы больше его воле и благословил бы пастора на христианский подвиг. Но Арам промолчал и уступил доводам своего духовного отца. Он считал, что сделал это ради Овсанны и Искуи. И тем не менее всякий раз, как он опоминался от своих беспокойных и пестрых снов, его глубоко мучило сознание, что это поражение, что он изменил своему долгу, и его охватывал стыд за свое слабоволие.
На другое утро преподобный Вудли в сопровождении консульского агента США отправился к мутесарифу и выхлопотал пропуск до Йогонолука для Искуи и супругов Товмасянов. Пропуск был действителен только четырнадцать дней и обязывал за это время доехать до места назначения. Пришлось на третий день выехать, несмотря на тяжелое состояние Искуи. Существовал более короткий путь, через Багче, ближайшую станцию анатолийской железной дороги. Но Товмасянам решительно не советовали им воспользоваться, так как путь на Тавр был перегружен солдатскими эшелонами, направляющимися в 4-ю армию Джемаля-паши. Осторожности ради следовало, в особенности женщинам, избегать встреч с военными. Пастор Арам, во всем доверившись миссионерам, не возражал и против предложенного ими маршрута.
Вместо того чтобы ехать поездом, им предстояло проделать многодневный утомительный путь сначала через перевал в Айнтаб, затем по извилистой тропе через Тавр вниз, в Аллепо.
Отцы-миссионеры дали Араму двуконный экипаж и запасную лошадь, на которой можно было ехать и верхом. Одновременно они телеграфно просили своих представителей в Айнтабе держать наготове свежих лошадей.
Не успели Товмасяны выехать за окраину Мараша, как услышали за собой прерывающиеся голоса и умоляющие крики, заглушавшие цокот копыт. Вдогонку за экипажем бежали, жалобно причитая, Сато, девочка из сиротского дома, и дворник Геворк. К счастью, было раннее утро, улицы были пустынны и сцену эту никто не видел. Пастору ничего не оставалось, как принять нежданных попутчиков, хотя приятного в этом для него было мало. Оба эти человека были не вполне нормальны. Маленькая, тщедушная Сато, крест зейтунского сиротского дома, была трудновоспитуемым ребенком. Каждые три-четыре месяца на Сато находила страсть к бродяжничеству. Она пропадала несколько дней, потом возвращалась одичалая, грязная, вшивая, но присмиревшая. Когда на Сато находило такое, справиться с нею было невозможно. Она теряла речь и другие, с трудом привитые ей навыки. Держать ее под замком было бессмысленно: Сато, как привидение, проходила сквозь стены. Если же ей не удавалось улизнуть, она становилась сущим бесенком, наводила ужас на весь дом своими гениальными по изобретательности злыми проказами и извращенной жестокостью. Смягчала эту больную душу одна только Искуи, быть может даже исцеляла, причем вовсе не применяя особых методов воспитания. В педагогике Искун смыслила очень мало. Просто девочка прониклась к ней всепоглощающей любовью. Иногда эта любовь помрачала больной мозг Сато, у нее бывали вспышки тяжелой ревности и, что самое опасное, чувство самоуничижения. Сейчас она бежала за экипажем в своем широком, развевающемся халатике, непрерывно крича на бегу:
– Кючук-ханум, маленькая барышня! Сато одну не бросай, не бросай, пожалуйста!
Этот жалкий человеческий детеныш, эта малявка смотрела на них расширенными от смертельного ужаса и все же наглыми глазами, излучавшими такую решимость и силу, что устоять перед ней было невозможно.
Искуи и Овсанна никогда не могли побороть в себе какое-то отвращение к Сато, а порою и страх. Даже чисто вымытая и причесанная, она была им физически противна. И вот, как ни обременительно было это прибавление, девочку поместили на заднем сиденьи экипажа. Дворник Геворк сел на облучок с кучером.
Подростком, во время одного из многочисленных «происшествий», Геворк получил удар прикладом по голове. С тех пор он стал тихим дебилом и заикался. Когда же в нем пробуждалась страсть к танцу, как в Сато – страсть к бродяжничеству, – с ним тоже ничего нельзя было поделать. Это торжественное безумие, за которое он и получил прозвище «плясун», было тихой, вполне безобидной манией. Проявлялась она редко, преимущественно в минуты волнения. В обычное время Геворк добросовестно исполнял обязанности истопника, водоноса, дровосека, садовника и с безмолвным усердием работал за двоих.
«Сколько полноценных детей и взрослых можно было бы спасти, а бог посылает мне малолетнюю преступницу и слабоумного», – подумал Арам. Он увидел в этом многозначительный ответ, кару за его равнодушие, отступничество перед зейтунцами.
В коляске Сато бурно и неуместно веселилась, толкала своими острыми коленями Искуи, хохотала, без умолку тараторила, точно день изгнания был радостным, праздничным днем. Девочке, очевидно, никогда не случалось ездить на лошадях. Высунув худенькую руку с уродливыми широкими ногтями за край экипажа, она с наслаждением окунала ее в струю воздуха, как окунают руку в прохладные струи воды за кормой. Спутников коробила и раздражала эта бьющая через край жизнерадостность. Искуи отодвинулась от девочки. Пастор, ехавший верхом подле экипажа, пригрозил Сато вышвырнуть ее вон или связать ей руки, если она не уймется.
Утомительная дорога до Айнтаба (пришлось дважды ночевать в скверных деревенских ханах) протекала без чрезвычайных происшествий. В Айнтабе они оставались три дня. Местные армяне, получив телеграмму от преподобного Вудли, приготовили новую упряжку для Товмасянов.
Но после того как накануне в город прибыл первый зейтунский этап и айнтабские армяне увидели воочию несчастных ссыльных, они пришли в отчаяние и стали ждать своего конца. Почти никто не выходил из дому. Носились страшные слухи. Говорили, что правительство собирается учинить над Айнтабом короткую расправу: армянский квартал просто выжгут, жителей перестреляют.
И все же община отнеслась к пастору и его семье с необыкновенным участием. Казалось, в спасении пострадавших они надеялись обрести и свое спасение.
Арам попытался было пристроить Сато в городе, но она с таким ужасом вцепилась в Искуи, что он снова усадил ее на заднее сиденье экипажа.
До Алеппо все шло хорошо, несмотря на то что они четыре дня тайком перебирались через перевалы Тавра, с большим трудом доставали на станциях лошадей и дважды ночевали в пустых амбарах. Но большой город с его огромным рынком, мощеными улицами, множеством дворцов, административных и военных зданий, прекрасными садами, роскошными иностранными миссиями, гостиницами, постоялыми дворами, – явился отдохновением для павших духом и изнуренных изгнанников. Несмотря на строгий обыск, который произвели заптии на заставе, после нескольких тревожных минут (Сато и Геворка Товмасянам удалось провести с собой, выдав их за слуг) вид улицы и безучастно плывущего по ней людского потока создавал у этих несвободных людей ощущение мнимой свободы.
Однако прием миссионеров и руководителей армянской общины сильно отличался от встречи, оказанной в Мараше и Айнтабе. Здешние миссионеры были так обременены делами, обязанностями и заботами, все проходило у них так бюрократически, что Арам не захотел прибегнуть к их помощи. Он только выпросил для себя и своей семьи две скромных комнаты.
Армянская община в Алеппо славилась богатством, и потому здешние армяне были черствей и трусливей, чем скромные жители Айнтаба. Здешним армянам было страшнее, чем тамошним, – они больше теряли. И еще одно обстоятельство: едва пастор заговаривал о Зейтуне, он замечал, что уже самое название этого зачумленного места наводит страх на его столичных соплеменников. Очевидно, им не хотелось иметь официальных отношений с людьми, которые были заклеймены как злостные бунтовщики. Появление зейтунского пастора среди них могло навлечь на них неприятности. Сейчас, чтобы уцелеть, нужно проявлять сверхфанатичную преданность государству и не заводить сомнительных знакомств. Пастору предложили денежную помощь – ничем больше помочь они ему не могут. Он поблагодарил и отказался.
Времени было в обрез, и Араму пришлось нанять на стоянке одну из множества яйли, ожидавших седоков. Сначала возчик наотрез отказался их везти. До самого побережья, да еще за Антиохией! В негодовании от такой глупости он даже схватился за феску. Потом после долгих клятв и божбы – «иншалла!» и «алла билир!*» – он выторговал свою цену и потребовал две трети вперед, что и получил; впрочем, все другие возчики взяли бы столько же, пастор это знал.
____________________
* Иншалла, алла билир – слава богу, богу известно (турецк.).
____________________
Арам выбрал дорогу на Александретту, хоть это был окольный путь и приходилось для безопасности делать крюк. Он надеялся, что через полтора суток безостановочной езды они доберутся до развилки на Антиохию, а через сутки будут уже дома.
Но в первый же день, перед самым заходом солнца кучер слез с козел, мрачно обследовал копыта лошадей, колеса, оси и объявил, что с него хватит: лошади загнаны, повозка перегружена, и он не подрядился возить по свету разных армян. Ему нужно тотчас же воротиться обратно, чтобы еще засветло поспеть в Туронт, где у него родичи. Никакие просьбы не помогли, не подействовала и довольно значительная надбавка платы за проезд. Турок великодушно признал, что свои деньги он получил, а больше, дескать, ему не надо. Более того: он готов даром довезти седоков до Туронта, где они как нельзя лучше выспятся на настоящих кроватях, в роскошной хане его родичей. Пастор замахнулся было палкой и, верно, проучил бы нахала, если бы Овсанна не схватила мужа за руку.
А кучер выбросил из яйли всю поклажу, натянул вожжи – и был таков, оставив пятерых измученных людей в этом пустом и безотрадном краю.
Они еще час шли вперед в надежде, что на горизонте покажется какая-нибудь деревня или кто-то подвезет. Но куда ни глянь, – одна пустота: ни повозок, ни амбара, ни шалаша, ни села. Еще одну ночь довелось им провести под открытым небом, а тянулась она дольше первой, потому что никто ее не предвидел.
В неверном лунном свете изгиб дороги зловеще поблескивал, словно
клинок сабли. Они устроились подальше от большака, прямо на голой земле. Но матерь всего сущего, земля, не приласкала армян. Снизу, сквозь разостланные одеяла проступала сырость, а над ними колоколом стоял зудящий болотный воздух, в котором пели свою ядовитую песню комары.
Геворк и пастор стерегли спящих, пастор не выпускал из рук карабин, которым снабдили его отцы-миссионеры в Мараше. Последние пятьдесят часов до Йогонолука были самые тяжелые. Поистине чудо, что с Овсанной не случилось несчастья, а Искуи не сломилась. Пастор совершил ошибку: вместо того чтобы продолжать двигаться по большаку, он слишком рано свернул на узкую дорогу, которая вела на юго-запад. Через несколько миль она оборвалась. И вот начались бесконечные поиски и блуждания. На последнем отрезке этого тернистого пути их выручила необычайная физическая выносливость Геворка. Он по очереди и подолгу носил женщин на спине. Поклажу они скоро бросили на дороге. Пастор тяжело шагал впереди, сосредоточив свое внимание только на том, чтобы не потерять ориентир, которым служили облака над прибрежным горным кряжем. То и дело им встречался проселок, по которому можно было пройти кусок дороги и перебраться по гнилым доскам через водосток. Время от времени их подвозила чья-нибудь повозка, запряженная волами. Люди их не обижали. Немногие мусульмане, повстречавшиеся им по пути, относились к ним дружелюбно, давали питьевую воду, сыр. Но если бы на путников напали, они не в силах были бы обороняться. Они уже не чувствовали боли, не замечали, что у них кровоточат ноги, они брели качаясь как в дурмане, как в аду. Даже крепкий Арам шел шатаясь, с затемненным сознанием, погруженный в зыбкий мир образов. Иногда он чему-то громко смеялся. Поразительно выносливой оказалась Сато. Часто ступая своими до синевы оттоптанными ногами, она бежала рысцой за Искуи, словно тренировалась в этом во время побегов из приюта.
Когда Габриэл Багратян увидел на церковной паперти беглецов, они находились в состоянии немощной отрешенности. Но они были молоды, спасение пришло нежданно, перед ними светились добрые старческие лица отца, священника, доктора, им говорили ласковые слова, их обдавало теплом родины, поэтому они быстро пришли в себя, и сверхчеловеческая усталость сразу сменилась бурным оживлением.
Пастор Арам повторял:
– Не сравнивайте это с прежними погромами… Это гораздо хуже, гораздо печальнее, беспощадней, чем все погромы, и, главное, длится гораздо дольше. Это не оставляет ни днем ни ночью…
Он сжал пальцами виски.
– Никак не могу совладать с собой. Дети все время стоят перед глазами… Только бы Вудли удалось их спасти…
Доктор Алтуни молча обследовал руку Искуи, другие расспрашивали Арама. Вопросы, вполне естественно, сыпались со всех сторон:
– Можно ли ждать, что они ограничатся только Зейтуном?
– Может, уже и Айнтабская община шагает по тракту?
– Что слышно в Алеппо?
– Есть ли какие-нибудь вести из других вилайетов?
– А мы?..
Врач – он размотал бинт и обмывал теплой водой багровую руку Искуи – язвительно засмеялся:
– Куда же еще нас ссылать? На Муса-даге мы и так уже ссыльные.
С площади в комнату врывался шум голосов. Тер-Айказун прервал разговор. Он поднял на Багратяна свои кроткие и волевые глаза:
– Будьте так добры, Багратян, скажите людям на площади несколько успокоительных слов, чтобы они разошлись наконец по домам.
Почему Тер-Айказун поручил это Габриэлу, парижанину, у которого не было никаких точек соприкосновения со здешними деревенскими жителями? Говорить с односельчанами должен был бы мухтар Кебусян – это его дело. Или священник преследовал своей просьбой какую-то тайную цель?
Багратян робел и смущался. Но все-таки послушался Тер-Айказуна, только повел с собой за руку Стефана. Армянский был, правда, его родным языком, но в первую минуту, когда нужно было говорить с толпой (тем временем она возросла до полутысячи), он счел свое выступление бестактным, недозволенным вмешательством. Ему едва ли не легче было бы изъясняться по-турецки, на военном языке. Но трудно было только начать, потом слоги сами собой складывались в слова, древний язык ожил в нем, дал ростки и побеги.
Он попросил жителей Йогонолука и других селений, которые почему-либо здесь оказались, спокойно разойтись по домам. В Зейтуне – и больше нигде – произошли нарушения закона, истинную причину которых еще надо будет расследовать. Каждый армянин знает, что Зейтун испокон веку был на особом счету. Мусадагцам, так как они живут в совсем другом районе и никогда политикой не занимались, ничто не угрожает. И все же именно в такие времена, как сейчас, надо свято соблюдать спокойствие и порядок. Он, Багратян, позаботится о том, чтобы в деревнях регулярно распространялись сообщения обо всех важнейших событиях. Если потребуется, все общины соберутся на сход, чтобы обсудить свое будущее.
К своему удивлению, Габриэл чувствовал, что говорит уверенно, находит нужные слова и что они действуют на слушателей умиротворяюще. Кто-то даже крикнул:
– Да здравствует семья Багратянов!
Но где-то женский голос простонал:
– Господи, что с нами будет!..
Хотя толпа и не ушла с площади, она разбилась на кучки и больше не осаждала церковь. Из трех заптиев остался один только Али Назиф, остальные улизнули, и он слонялся по деревне. Габриэл подошел к нему; последнее время рябой жандарм, по-видимому, не знал, как быть с эфенди: считать ли его знатной особой или неверной свиньей, с которой ввиду изменившейся по распоряжению свыше обстановки и разговаривать незачем. Заметив растерянность жандарма, Багратян и решил держаться с ним надменно.
– Тебе известно, кто я такой. Я для тебя лицо вышестоящее, начальство, я офицер армии.
Али Назиф стал навытяжку.
Габриэл многозначительно поднес руку к карману.
– Офицер не дает бакшиш. Но ты получишь от меня эти два меджидие в оплату за неслужебное поручение, которое я сейчас тебе изложу.
Али Назиф продолжал стоять навытяжку, чтобы не оставалось никаких сомнений в его готовности к услугам.
Багратян кивнул, что он может стать «вольно».
– Последнее время я замечаю новых людей среди ваших заптиев. Вы получили пополнение?
– Нас было слишком мало, эфенди, для такой тяжелой службы и далеких расстояний. Поэтому наш пост усилили.
– Действительно по этой причине? Ладно, можешь не отвечать. Ну а как ты получаешь приказы, жалованье и все прочее?
– Один из наших ребят каждую неделю ездит верхом в Антакье и оттуда привозит нам приказы.
– Так вот, слушай неслужебное поручение, Али Назиф! Если получишь какой-нибудь приказ или узнаешь от своего командования хоть что-нибудь важное для здешнего округа, – ты меня понимаешь? – ты немедленно явишься ко мне домой! А там ты получишь сумму втрое большую той, что получил сейчас.
И так же надменно Багратян повернулся к нему спиной и пошел обратно в ризницу.
Доктор Алтуни кончил обследование и, горько усмехнувшись, заметил:
– В Мараше у них большая больница, медицинская библиотека, а этот, с позволения сказать, осел, мой коллега, не сумел вправить руку. Чего же требовать от меня, когда у меня нет никаких медицинских инструментов, кроме ржавых щипцов зубодера. Придется наложить двусторонний лубок на поврежденную руку, вид у нее ужасный. Больной нужна приятная комнатка, постельный режим и уход. Все это нужно и твоей жене. Арам!
Старик Товмасян был в замешательстве.
– У меня так тесно стало с тех пор, как я продал дом. Как мы разместимся?
Габриэл тотчас же предложил мадемуазель Товмасян комнату в своем доме: из нее открывается красивый вид на горы. А уход будет такой, какой предпишет доктор Алтуни. Тот искренне обрадовался:
– Goh em, я доволен, друг мой! Но эту беднягу Сато ты уж тоже возьми, ради меня, чтобы мои многоуважаемые пациенты были в одном месте. Мои старые ноги скажут тебе за это спасибо.
Так и поступили. Арам и Овсанна пошли с отцом, прихватив с собой Геворка-плясуна, которому старик Товмасян собирался найти дело и в доме, и в мастерской.
Стефана же Габриэл послал вперед предупредить Жюльетту. Задыхаясь, мальчик вбежал в дом.
– Мама, мама! Если б ты знала, что случилось! К нам сейчас придут гости. Мадемуазель Искуи, она сестра пастора из Зейтуна, и девочка с разбитыми в кровь ногами.
Жюльетта была крайне взволнована этим известием. Габриэл никогда без спросу не приводил гостей в дом. Когда дело касалось отношений с людьми, он не чувствовал себя уверенным, в особенности если это были его соплеменники. Но когда через десять минут он появился в сопровождении Искуи, супругов Алтуни и Сато, Жюльетта была сама доброта. Как многие красивые женщины, она была чувствительна к женскому обаянию, особенно юному. Облик Искуи растрогал ее, пробудил сестринские чувства, желание прийти на помощь младшей. Отдавая распоряжения по устройству гостей, она мысленно с удовлетворением отмечала: «Она и в самом деле какая-то особенная. Такие тонкие лица среди них встречаются редко. Даже в лохмотьях она выглядит благородно. И кажется, для армянки совсем хорошо говорит по-французски».
Комнату быстро привели в порядок. Жюльетта сама принесла Искуи разные мелочи вплоть до кружевной ночной сорочки из собственного гардероба. И без колебаний пожертвовала духами и туалетной водой, хоть эти сокровища были сейчас незаменимы.
Понося марашских врачей – такой ведь большой город, – Алтуни снова осмотрел руку Искуи.
– Больно тебе, голубка?
– Нет, сейчас совсем не больно, вот только такое чувство… тупое такое чувство, – она запнулась, подыскивая слово, – чувство бесчувственности.
Старый доктор сознавал, что его познаний здесь недостаточно. Тем не менее наложил большую повязку – иначе поступить он не мог, – которая окутывала плечо до самой шеи. При этом стало видно, как уверенно работают его старческие пальцы в темных морщинках.
Вскоре Искуи лежала на мягкой постели, ухоженная, спокойная. Жюльетта помогла ей поудобнее улечься и собралась уходить.
– Если вам что-нибудь понадобится, дитя мое, встряхните посильней этот большой колокольчик. Еду вам принесут в постель. Но я и сама загляну к вам.
Искуи вскинула на Жюльетту глаза: то были глаза ее народа, из которых все еще смотрела пугающая даль, а не радость возвращения.
– О спасибо, мадам!.. Мне ничего не понадобится… Спасибо, мадам…
И вдруг случилось то, чего не случалось с ней ни в страшную зейтунскую неделю, ни в этапе, ни во время странствия в Йгонолук. Из глаз ее хлынули слезы; это не были судорожные рыдания, это был плач без всхлипываний, неуемный и ровный поток, освобождающий от оцепенения, бескрайний и безотрадный, как степь на востоке, откуда она пришла. Плача с неподвижным лицом, Искуи повторяла:
– Извините, мадам… Это я нечаянно…
Жюльетте очень хотелось стать перед ней на колени, поцеловать ее, назвать ангелом. Но что-то делало невозможным всякое проявление обычной ласки. Отрешенность ли, в которую девушка еще была погружена, или пережитое, из пут которого она еще не сумела высвободиться?
Жюльетта не решилась дать волю порыву нежности. Она лишь осторожно поглаживала Искуи по волосам и молча ждала у ее изголовья, пока глаза беззвучно плачущей девушки не смежил сон, пока она не погрузилась в милосердную пустоту.
Матушка Антарам промыла и перевязала раны на ногах Сато. Потом девочку уложили в постель в одной из комнат для прислуги. Но едва она уснула крепким сном, как раздались душераздирающие крики. Все эти дни она ни разу не проявила страха, а сейчас, по-видимому, во сне, в этом отображении жизни, Сато терзали тысячи страхов. Ее будили, но это не помогало. Она засыпала непробудным сном и через некоторое время снова начинала стонать и истошно вопить. Иногда этот протяжно воющий голос будто цеплялся за спасительное имя: «Кючук-ханум!»
Когда из дальней комнаты донеслись эти страшные звуки, Жюльетта вышла на крыльцо дома и встретила там сына. Стефан весь дрожал. Все новое, неведомое, опасное рождало в нем бурный отклик. В ноябре он отпраздновал свой тринадцатый день рождения, вступив в тот возраст, когда каждого мальчика пленяет все исключительное. Даже когда он наблюдал из окна сильную грозу и ливень, в нем вспыхивало бунтарское желание, чтобы случилось что-нибудь необычайное.
И вот он прислушивался, замирая от сладостного ужаса:
– Мама, ты слышишь, как Сато кричит?
«Глаза Искуи, у моего мальчика глаза Искуи!» – озарила Жюльетту мысль, и в этот миг озарения, точно при вспышке молнии, она вдруг осознала всю безмерную сложность жизни. Ее впервые охватил огромный страх за Стефана. Она увела его в свою комнату, прижала к груди, а далекие крики Сато все еще оглашали тихую прихожую.
Поздним вечером Габриэл пригласил к себе священника Тер-Айказуна, доктора Петроса Алтуни и аптекаря Грикора.
Они сидели вчетвером, с чубуками и сигаретами, в слабо освещенном селамлике. Габриэлу хотелось услышать от этих образованных и весьма достойных столпов местного общества, как они оценивают положение, как предполагали бы поступить в случае приказа о депортации и как можно предотвратить смертельную опасность, нависшую над жителями Муса-дага.
Он ничего у них не выпытал. Тер-Айказун упорно молчал. Доктор объявил, что ему уже шестьдесят восемь лет, и без того осталось жить каких-нибудь два-три года. А если почему-либо конец настанет раньше, тем лучше! Смешон тот, кто цепляется за какие-то жалкие месяцы. Вся жизнь того не стоит! Главное – как можно дольше оберегать людей от страхов. В этом он видит свой первейший долг и будет выполнять его при всех условиях, все остальное его не касается.
Аптекарь Грикор невозмутимо курил свой кальян, который он со всеми предосторожностями принес с собой из дома. С многозначительным видом он выбирал из раскаленных угольков один, ему приглянувшийся, и медленно прижимал пальцами к комочкам табака в кальяне. Было ли это как бы наглядным иносказанием: я, мол, могу, не обжигаясь, голыми руками хватать огонь? Судя по косоглазому мандаринскому лицу с козлиной бородкой, он был глубоко сосредоточен на торжественной процедуре раскуривания кальяна и не одобрял всего, что может потревожить невозмутимую гармонию духа. Только дух определяет права действительности, а не наоборот. К чему стремиться что-то делать? Всякое действие само собой приходит к концу, одна лишь мысль мыслит вечно. Грикор не знает, что будет. Но он твердо намерен – в какие бы условия не поставила его жизнь, – не давать доступа в свой внутренний мир ничему случайному, несущественному, будь это даже жесточайшая жизненная перемена. И в подкрепление этого поистине философского идеала, которому он надеется служить до последнего вздоха, аптекарь привел турецкую поговорку, вполне уместную и в устах старого аги Рифаата Берекета:
!!! – Kismetdиn zyadи оlmaв – Все, что свершается, – то суждено.
Слова эти позволяли оставить в стороне мучительный насущный вопрос и завести разговор о тех возвышенных идеях, что давным-давно отстранены от чуждого им сострадания и холодны, как страницы книг, на которых запечатлена их божественная жизнь.
Глухим голосом аптекарь перечислял различные учения о предопределении, он вспомнил о взаимосвязи между христианством и исламом, о Григории Просветителе, о Халкидонском соборе, о преимуществе монофиситского учения перед католицизмом.* Аптекарь упивался самим звуком этих слов. Священник только диву давался, откуда такие глубокие познания в богословии у аптекаря. Вдобавок он услышал имена, даты и удивительные высказывания отцов церкви, о которых в годы учения в семинарии никогда не слыхал, а не слыхал потому лишь, что своим существованием они были всецело обязаны творческому дару Грикора.
____________________
* «…о Григории Просветителе, о Халкидонском соборе, о преимуществах монофизитского учения перед католицизмом». Григорий Просветитель, или Григорий Партев (ок. 239-325(326) – религиозно-политический деятель, армянский католикос с 302 года. По дошедшим до нас источникам, детство и юность провел в Каппадокии, в г. Кесария, где был крещен и получил образование. В 287 г. с проповеднической целью вернулся в Великую Армению и стал служить при дворе армянского царя Трдата III. Подобно римскому императору Диоклетиану, с помощью которого он взошел на престол, Трдат III продолжал гонения на христиан, не избежал их и Григорий Просветитель. Однако, разочаровавшись в Диоклетиане как союзнике, Трдат III прекратил гонения на христиан, предпочтя использовать эту силу в своих интересах. Христианские общины существовали в стране с I и II вв., но уже в III веке христианство перестало быть в Армении религией угнетенных, а в 301 году оно утвердилось в Армении как государственная религия. Но Григорию Просветителю предстояло еще многое сделать. В 302 году с 16 нахарарами, владетельными князьями, и с царским указом в руках он поехал в Кесарию, где был рукоположен армянским патриархом. После этого, имея в своем распоряжении большое войско, он стал уничтожать в стране капища и основывать церкви. В Аштишате он разрушил один из древнейших центров язычества и основал соборную церковь. В Вагаршапате (ныне Эчмиадзин) он на месте капища основал Кафедральную церковь. С его именем связано строительство церквей Св. Рипсиме, Св. Гаянэ и Св. Шогакат. Многие древние языческие праздники он заменял христианскими, владения капищ передавал церквям, основывал новые школы, где обучение велось на официальном языке христианской религии – на сирийском и греческом.
Монофизитство – религиозно-политическое учение, основанное в V в. и отстаивавшее теорию, что Иисусу Христу была присущаялишь одна – божественная природа, то есть Христос не богочеловек, а бог. На Халкидонском вселенском соборе 451 г. монофизитство было осуждено. Однако армяне на Двинском соборе 563 года отвергли формулу Халкидонскго собора о двух естествах Христа, признав у Христа божественное и человеческое начало в единстве, в единой природе. Таким образом они отделились от православной церкви, чтобы противостоять агрессии Византии, и образовали свою самостоятельную, монофизитскую по содержанию церковь.
____________________
«Проклятие!» Габриэл невежливо топнул ногой. Сейчас европеец в нем ненавидел всех этих лунатиков и краснобаев, которые без борьбы погружались в трясину смерти…
Пренебрежительно махнув рукой, он перебил Грикора:
– Господа, мне бы хотелось не медля изложить мысль, которая пришла мне в голову во время разговора с заптием Али Назифом. Ведь я еще и турецкий офицер, сражался на фронте, имею боевые отличия за участие в последней Балканской войне. Как бы вы отнеслись к тому, чтобы я надел свой мундир и отправился в Алеппо? Несколько лет назад я оказал небольшую услугу генералу Джемалю-паше…
Старик Алтуни прервал его почти злорадно:
– Джемаль-паша давно перенес свою штаб-квартиру в Иерусалим.
Но Багратяна не так легко было сбить:
– Неважно! Гораздо влиятельнее, чем Джемаль-паша, вали Алеппо Джелал-бей. Я с ним не знаком, но все мы знаем, что он по мере сил старается нам помочь. Если я приду к нему и напомню, что Муса-даг находится на краю света и хотя бы поэтому не имеет какого бы то ни было касательства к политике, он, может быть…
Габриэл не договорил и прислушался. Царило молчание. Только булькала вода в кальяне Грикора. Прошло немало времени, пока Тер-Айказун отложил в сторону свой чубук.
– Вали Джелал-бей, – он внимательно оглядел собеседников, – бесспорно, большой друг нашего народа. Он делал нам подчас добро. При его правлении можно было не опасаться самого худшего. Но, к сожалению, дружба с нами не пошла ему на пользу…
Тер-Айказун вынул из широкого рукава своей рясы сложенный газетный листок.
– Сегодня пятница. Это «Танин» – от вторника. Сообщение напечатано мелким шрифтом на незаметном месте. – Он прочел, держа газету на далеком расстоянии от глаз: – «Как нам сообщают из министерства внутренних дел, его превосходительство вали Алеппо, Джелал-бей, уволен бессрочно в отставку». Это все.
Дата добавления: 2015-08-21; просмотров: 93 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Бинбаши – майор (турецк.). | | | Глава пятая |