Читайте также: |
|
____________________
Габриэл порывисто вскочил, опрокинув камышовый стул.
– Что за сумасшествие! Как это понять?
– Я понимаю это только так, что правительство готовит нашему народу такой удар, какой не посмел бы нанести сам Абдул Гамид.
Габриэл напустился на Тер-Айказуна с такой злостью, словно перед ним был враг, иттихатист:
– И мы действительно совсем бессильны? Действительно должны, не пикнув, совать голову в петлю?
– Бессильны. Должны совать голову в петлю. Кричать, вероятно, пока дозволяется.
«Проклятый Восток с его «кисметом»* его пассивностью», – промелькнуло в сознании Багратяна. И сразу же в памяти всплыл целый ворох имен, связей, возможностей. Политики, дипломаты, с которыми он был знаком – французы, англичане, немцы, скандинавы! Нужно всколыхнуть мир! Но как? Западня захлопнулась. Туман снова сгустился. Он чуть слышно сказал:
– Европа этого не допустит.
____________________
* Кисмет (араб.) – судьба, доля.
____________________
– Вы смотрите на нас чужими глазами. – Непереносимо было это бесстрастие Тер-Айказуна! – Сейчас есть две Европы. Немцы нуждаются в турецком правительстве больше, чем турецкое правительство в немцах. А прочие нам помочь не могут.
Габриэл уставился на вардапета; ничто не могло исказить тревогой это умное, похожее на камею лицо.
– Вы духовный пастырь многих тысяч душ, – голос Багратяна звучал почти по-командирски, – и все ваше искусство дано вам лишь для того, чтобы скрывать от людей правду, как скрывают несчастье от детей и стариков, чтобы уберечь их от страдания. И это все, что вы делаете для вашей паствы. Что вы еще делаете?
На этот раз упрек Габриэла глубоко задел вардапета. Руки его, лежавшие на столе, медленно сжались в кулаки. Голова склонилась на грудь.
– Молюсь… – шепотом ответил он, точно ему было стыдно открыть другому, какую духовную борьбу ведет он день и ночь с богом за спасение своей общины. Что, если внук Аветиса Багратяна – вольнодумец и поднимет его на смех?
Но Габриэл, тяжело дыша, ходил по комнате. И вдруг со всей силы хватил ладонью по стене, так что посыпалась штукатурка.
– Молитесь, Тер-Айказун!
И тем же командирским тоном:
– Молитесь!.. Но богу надо иной раз и помочь!
Первое «происшествие», вследствие которого тайное стало для Йогонолука явным, случилось в тот же день. В пятницу. В теплый пасмурный апрельский день.
По просьбе Стефана Габриэл велел сколотить в парке несколько простых гимнастических снарядов. Мальчик был очень ловок во всех физических упражнениях и к тому же весьма честолюбив. Иногда в спортивных играх принимал участие и отец. Но излюбленным их занятием была стрельба в цель. Жюльетта, разумеется, удостаивала своим вниманием только крокет.
Сегодня Габриэл, Авакян и Стефан сразу после обеда, за которым Габриэл не проронил ни слова, отправились в тир, расположенный за оградой виллы, в лесистом предгорье. Там по распоряжению Габриэла Багратяна в небольшой лощине вырубили весь подлесок. Под высоким дубом поставили лежак, с которого можно было брать на прицел мишень, прибитую к стволу дерева на другом конце лощины. Аветис-младший оставил брату в наследство целый арсенал оружия: восемь охотничьих ружей разного калибра, две винтовки системы маузер и большое количество боеприпасов.
Габриэл стрелял неплохо, но на этот раз из пяти выстрелов у него оказалось только одно полноценное попадание. Авакян был близорук и отказался стрелять, дабы не подвергать испытанию свой авторитет воспитателя. Зато его воспитанника пришлось признать чемпионом стрельбы в цель: из десяти выстрелов, сделанных из самого маленького карабина, шесть попали в игральную карту, прикрепленную в центре мишени, и четыре – в фигуру, изображенную на карте. Победа над отцом необыкновенно воодушевила Стефана. Держать в руках оружие, открывать затвор, загонять в ствол патроны, целиться, слышать звук выстрела, чувствовать в плече отдачу, – весь этот воинский труд прельщает и пьянит каждого подростка! Стефан, увлеченный этой мужественной игрой, играл бы в нее до вечера, если бы отец не махнул вдруг рукой:
– Хватит!
В эту минуту на Габриэла нашло что-то непонятное – такого он за собой не помнил, – какое-то обмирание. Сухой язык словно разбух во рту. Похолодели руки и ноги. Кровь отлила от головы. Но все это были только внешние признаки чего-то, происходившего в средоточии самой жизни. «Мне вовсе не стало дурно, – подумал он после того как с минуту переждал, пытаясь понять, что с ним такое. – Нет, мне не то чтобы дурно, просто мне хочется уйти от себя, переменить кожу». И он тотчас же почувствовал безумное желание бежать, бежать отсюда – безразлично куда.
– Пойдем, Стефан, погуляем немного, – решил он.
Габриэл боялся остаться один, – его тянуло идти без оглядки все дальше и дальше, идти быстрым, частым шагом до тех пор, пока не окажется за пределами мира.
Авакян понес оружие в дом.
Отец и сын вышли из парка и спустились на дорогу к Йогонолуку. Село было близко, примерно в десяти минутах ходьбы.
Габриэл почувствовал себя вдруг дряхлым стариком, и собственное тело оказалось такой тяжелой ношей, что пришлось ему опереться на Стефана.
Не доходя до церковной площади, они услышали гул голосов. В отличие от арабов и других восточных людей, которые изрядно шумливы, армяне ведут себя в общественных местах тихо и сдержанно. Сам древний рок не велит им вмешиваться в крикливые сборища, равно как и устраивать их. Но сегодня здесь скопилось около трехсот селян, они полукругом обложили церковь. Некоторые из этих мужчин и женщин, крестьян и ремесленников громко выкрикивали ругательства, проклятия и грозили кулаками. Ругань относилась к заптиям – их потертые барашковые шапки там и тут мелькали над толпой. Стражи порядка, очевидно, пытались оттеснить толпу от церкви, освободить проход на паперть и в портал. Габриэл взял Стефана за руку и стал вместе с ним пробираться сквозь гущу плотно стоявших людей.
Первым бросился им в глаза высокий оборванный парень со сплетенным из соломы венком вокруг высокой черной шапки; в руке он держал подсолнечник на коротком стебле, которым он время от времени помахивал. Пришелец с серьезным видом выделывал па какого-то танца, устало переступая ногами, как бы повинуясь внутреннему ритму. Однако его движения вовсе не походили на пьяное притопывание. Это сразу было видно. И все же толпа смотрела не на танцора с подсолнечником. Взоры ее были прикованы к иному зрелищу.
На паперти сидело четыре человека. Мужчина, две молодые женщины и девочка лет двенадцати. Каждый был таким оцепенелым комом человеческого горя, какого Габриэл никогда еще не видел: труп-сидень при живом теле. В такой позе находят при раскопках сохранившиеся в двухтысячелетней лаве тела людей, застигнутых извержением вулкана:
«точь-в-точь как живые». Все четверо безмолвно глядели перед собой. Равнодушный взгляд широко раскрытых глаз, в которых ничего не запечатлевалось: ни волнующаяся толпа, ни дом аптекаря, стоявший напротив. (Что такое, в сущности, человеческий взгляд? Еле заметное изменение зрачка: он чуть светлеет или темнеет. И в то же время – окрыленное существо, ангел, с которым человек посылает миру весть. Но здесь ангелы-вестники пролетали мимо, закрыв свой лик крылом.)
Мужчина с худым, заросшим щетиной лицом был в длинном сером люстриновом сюртуке, какие обычно носят здешние протестантские пасторы. Его мягкая соломенная шляпа скатилась на ступеньки паперти. Края вконец обтрепавшихся брюк свисали бахромой. Рваные башмаки, толстый слой пыли на лице и сюртуке говорили о том, что ему пришлось много дней идти пешком. Женщины тоже были в европейских платьях и, можно было догадаться, – прежде даже изящных. Та, что сидела, прижавшись к пастору, – несомненно, его жена, – не в силах, видимо, превозмочь дурноту или сердечный приступ, внезапно откинулась назад и ударилась бы затылком о ступени, если бы муж не подхватил ее. (Так эта группа пришельцев впервые вышла из оцепенения.) Вторая женщина – должно быть, еще совсем юная – не утратила своей прелести даже в этом состоянии. Глаза ее на бескровном, исхудалом личике горели горячечным блеском, полуоткрытый рот жадно ловил воздух. Ее, по-видимому, мучила боль то ли от раны, то ли от перелома, потому что левая рука ее бессильно свисала на повязке. И наконец, девочка тощенькое, похожее на воробья создание в полосатом халате, в каких ходят приютские дети. Она брезгливо подбирала босые ноги, боясь ими к чему-нибудь прикоснуться. «Так подбирает лапы больной зверек», – подумал Габриэл. Бедные детские ноги опухли, были в черно-синих кровоподтеках, в открытых ранах. Цел и невредим и в полном здравии был, по-видимому, один только плясун с подсолнечником.
Через площадь бежал к церкви пожилой человек; его, верно, вызвали с работы, он не успел снять синий рабочий передник. Стефан узнал мастера Товмасяна, который руководил ремонтными работами на их вилле. Из любопытства мальчик часто наведывался к работавшим мастеровым, и тогда Товмасян с гордостью рассказывал ему о своем сыне Араме, видном человеке в городе Зейтуне, тамошнем пасторе и директоре сиротского приюта. «Тот, что на паперти, наверно, и есть его сын» – догадался Стефан.
Старик Товмасян с безмолвным вопросом простер руки к измученным странникам. Пастор Арам с трудом отвел пустой взор от какой-то невидимой дали, с деланной легкостью вскочил и попытался ободряюще улыбнуться, будто ничего особенного не произошло. Встали с мест и женщины, им тоже это стоило большого труда; младшей мешала сломанная рука, а жена пастора была беременна. И только девочка в полосатом халатике осталась сидеть, подозрительно и пристально разглядывая своих товарищей по несчастью. Из первых вскриков, горестных вопросов и ответов ничего нельзя было понять. Но когда пастор Арам обнял отца, он на мгновение потерял самообладание. Голова его склонилась на плечо старика, послышалось короткое всхлипывание, хриплый выдох муки. Это продолжалось не долее секунды; спутницы его безмолвствовали. Но тут по толпе пробежал электрический ток, она отозвалась вздохом, стонами, плачем. Только преследуемые, угнетенные народы – такие хорошие проводники страдания. Боль одного разделяют все. Здесь, у церкви Йогонолука, триста детей одного народа были охвачены единым, общим горем, причины которого они еще не успели узнать. Даже Габриэл, приезжий парижанин, гражданин мира, давно преодолевший в себе власть рода, даже он едва справился с чем-то, от чего перехватывало горло. Габриэл украдкой посмотрел на сына. С лица чемпиона стрельбы в цель сбежали все краски. Жюльетта испугалась бы, но не только его бледности и выражения недоуменного ужаса на лице мальчика. Она испугалась бы того, что Стефан стал так похож на армянина.
Вскоре на церковной площади показались один за другим доктор Алтуни с женой Антарам, оба учителя, за которыми послали в школу, и под конец Тер-Айказун, вернувшийся из Битиаса, куда ездил верхом на своем ослике. Вардапет крикнул по-турецки заптию Али Назифу, чтобы никого не впускали в церковь. Затем Тер-Айказун ввел семейство Товмасянов и сиротку в портал. Врач с женой, учителя и мухтар пошли за ними следом. Вошли в церковь и Багратяны. Снаружи, под проглянувшим полуденным солнцем осталась толпа и плясун с подсолнечником, уснувший в изнеможении на ступеньках паперти.
Тер-Айказун ввел измученных людей в ризницу – просторную, светлую комнату, где стояло несколько скамей и диван. Причетника послали за вином и горячей водой. Доктор Алтуни и Антарам тотчас принялись за дело. Прежде всего была оказана помощь девушке с больной рукой – Искуи Товмасян, сестре пастора. Затем перевязали раны Сато, девочки из сиротского приюта, которую пастор взял с собой из Зейтуна.
Как человек посторонний, или пока еще посторонний, Габриэл стоял поодаль, держа сына за руку, и прислушивался к сумбурному диалогу: беспорядочные вопросы, перебиваемые беспорядочными ответами. Так, постепенно, как ни хаотичен и непоследователен был рассказ, Габриэл узнал печальную историю города Зейтуна, а также историю пастора Арама и его близких.
Зейтуном зовется старинное горное селение, уходящее далеко ввысь по западному склону Киликийского Тавра. Насельниками его, как в деревнях Муса-дага, издревле были армяне. Это был довольно крупный населенный пункт с тридцатью тысячами жителей, почему турецкое правительство держало там большое количество жандармерии и войск, офицеров и чиновников с семьями, как оно поступало всюду, где ему нужно было установить численный перевес и контроль над нетурецким населением. Это всемирно известная тактика всех государств, где так называемая «господствующая нация» безраздельно властвует над «национальными меньшинствами». В Турции это делалось особенно грубо, потому что османы, кичась своим «благородным происхождением», не имели даже численного превосходства над другими нациями – «миллетами». Только такие люди, как Багратян, жившие в Париже или в других европейских столицах, могли в своем идеализме надеяться – до весны этого года, – что можно примирить противоречия, изжить расовую вражду, добиться справедливости под младотурецким знаменем. Габриэл знал немало адвокатов и журналистов, занявших высокие посты после революции. Когда подготавливался заговор, он в монмартрских кафе проводил с ними в спорах ночи напролет. Клятвы в вечной верности чередовались с взаимными признаниями в мессианской роли турецкого и армянского народов. Во имя обновленного отечества (с которым он имел очень мало общего) Багратян, тогда уже женатый человек, поступил в военную академию и пошел на войну, что догадались сделать лишь совсем немногие турецкие патриоты в Париже. А теперь? Он мысленно видел перед собой их лица, и воспоминание еще живое, не утратившее тепло, спрашивало: «Как? Мои старые друзья – отныне мои смертельные враги?»
Жестокий ответ на это дали события в Зейтуне.
Представьте себе высокую ущелистую гору, увенчанную природной цитаделью, в нее будто врезаны соты старого города. Неприступная, надменная пирамида нагроможденных друг на дружку улочек, обрывающихся только в новой части города, на равнине.
Что соль в глазу был Зейтун для турецкого национализма. Ибо если есть в мире священные места и реликвии, привлекающие паломников и погружающие их в благоговейное созерцание, то наряду с этим есть и такие места, которые возбуждают лютую злобу и ненависть фанатиков-шовинистов.
Причины такой ненависти к Зейтуну были совершенно ясны. Во-первых, в этом городе почти до конца девятнадцатого века существовало свободное самоуправление, такой порядок вещей, который господствующей нации напоминал о кое-каком неприятном опыте, полученном в старину. Во-вторых, в зейтунских армянах сохранилось искони присущее им на протяжении всей их истории стремление к независимости, подчас оборачивающееся заносчивостью и спесью. Но непростительней всего было неожиданное поведение армян в 1896 году;
оно осталось неизгладимым воспоминанием, постоянным источником ненависти турок. Именно тогда «добрый» султан Абдул Гамид сформировал, в числе других добровольческих отрядов, и «гамидие» – банды солдатни, навербованной из временно выпущенных на волю каторжников, разбойников и кочевников, – создание таких банд преследовало лишь одну цель: иметь в своем распоряжении лихих головорезов, готовых без зазрения совести спровоцировать события, с помощью которых султан надеялся заткнуть рот взывающему о реформах армянскому населению.
Добровольцы эти всюду весьма успешно справлялись со своей задачей, а вот в Зейтуне схлопотали по шее и поплатились немалой кровью, вместо того чтобы устроить веселый и прибыльный погром. Но мало того – зейтунцы жестоко всыпали на узких улочках города и регулярным батальонам, поспешившим на выручку гамидие. Батальоны эти тоже понесли большие потери. Никакого успеха не принесла после этого и осада города силами крупных военных частей. Зейтун оказался неприступным. Когда же в конце концов европейская дипломатия вступилась за отважное армянское население и послы при Высокой Порте, которая не знала, как выйти из позорного положения, добились полной амнистии для Зейтуна, вот тогда и возникло у турок это взывающее к мести чувство безмерного унижения. Все воинственные нации – не только османская – мирятся с поражением, если оно нанесено сходным с ними противником; но быть побитым представителями расы, чуждой воинскому идеалу, – книжниками, торговцами и ремесленниками, этого душа вояки никогда не забудет. Таким образом, новому правительству от старого досталось в наследство и позорное воспоминание о поражении в Зейтуне, и лютая ненависть. А где, как не на большой войне, представится случай отомстить? В Турции были объявлены законы военного времени и чрезвычайное положение. Большинство молодых мужчин ушло на фронт или находилось в казармах, на окраинах. Оставшееся в тылу армянское население в первые же дни войны после многократных обысков было полностью обезоружено. Туркам недоставало только одного – удобного случая.
Мэра Зейтуна звали Назарет Чауш. Это был типичный армянский горец. Худой, сутулый, бледный, горбоносый, с пышными висячими усами. Человек нездоровый и уже немолодой, он долго отказывался от возлагаемой на него ответственности. Будущее пахло гарью, он это чуял. Морщины над переносьем у Назарета становились глубже всякий раз, как он поднимался по крутой тропе в хюкюмет изучать новые распоряжения каймакама. Болела изуродованная подагрическими узлами рука, которой он опирался на суковатую палку. Здравый смысл подсказывал Назарету Чаушу, что отныне нужно придерживаться только одной политики: быть во всеоружии против любой провокации, остерегаться всякого подвоха, чтобы не попасть в ловушку и бога ради или черта ради изображать из себя оттоманского патриота.
А вообще, Назарет Чауш так же мало замышлял что-либо дурное против Турции, как и другие зейтунцы-армяне. Турция была от века судьбой армянской нации. С землей, на которой живешь, с воздухом, которым дышишь, не поссоришься. Чауш не обольщался детскими мечтами об освобождении, потому что выбор между султанской и царской империями был труден, да в конце-то концов и невозможен. Назарет был согласен с афоризмом, который в свое время имел хождение среди армян: «Лучше физическая гибель в Турции, чем духовная смерть в царской России». Третьего пути, казалось, не дано.
Таким образом, тактика в отношении турецких властей была предопределена. В глазах зейтунцев Назарет Чауш был воплощением подлинного вождя, почему и удалось ему подчинить их железной дисциплине. Некоторое время никаких инцидентов вопреки тайно лелеемым замыслам администрации не воспоследовало. Кровожадная военно-медицинская комиссия признала калек и больных годными к военной службе – ладно! Они и бровью не повели, пошли в армию. Каймакам ввел незаконные поборы и военные повинности – ладно! Им неукоснительно подчинялись. Тот же каймакам приказывал по любому глупейшему поводу торжественно праздновать победу и выходить на патриотическую демонстрацию. Ладно! Люди выходили на улицу истово ликуя и под аккомпанемент турецкого военного оркестра распевали полагающиеся гимны и победные песни.
Таким манером удавалось избежать «происшествий». Но то, чего турки не добились средствами крупной провокации, они пытались достигнуть всякими мелкими провокациями. Откуда ни возьмись на базаре, в кофейнях и гостиницах-во всех публичных местах вдруг разом появились некие пришлые, но весьма общительные люди. Они вмешивались в разговоры, примазывались к игре в карты и кости, проникали даже в семейные дома и всюду горько сетовали на создавшееся невыносимое положение, на растущий гнет. То, чего добились эти шпионы и доносчики, не окупало даже расходов на их содержание. И вот наступила первая военная зима, а в Зейтуне тишь да гладь и неоткуда выудить «происшествие», каковое срочно требовалось вышестоящим инстанциям. Пришлось самому каймакаму взять на себя роль провокатора.
К счастью или, вернее, к несчастью для Назарета Чауша, в лице каймакама он имел дело с неполноценным противником. Это не был кровожадный тиран, а средний чиновник старого пошиба, который, с одной стороны, хотел жить спокойно, а с другой – вынужден был обезопасить себя в глазах начальства.
К такому начальству в первую очередь принадлежал мутесариф марашского санджака, в ведении которого находился Зейтун. Сам мутесариф был чрезвычайно жестокий человек, неколебимый иттихатист, готовый, даже наперекор либеральным приказам своего начальника, вали Алеппо Джелала-бея, беспощадно проводить решения Энвера и Талаата о «проклятой расе». Мутесариф засыпал каймакама запросами, предостережениями, язвительными упреками. Поэтому градоправитель решил (куда охотней он жил бы с армянами в мире!) состряпать обвинение хотя бы против одного человека с положением. Ведь сама природа бесцветного чиновника такова, что, поскольку собственного характера у него нет, он становится отражением начальства. И вот каймакам стал обхаживать зейтунского мэра, ежедневно приглашал его, осыпал знаками приязни и даже предлагал выгодные сделки с государством. Чауш всегда аккуратно являлся по приглашению каймакама и с невинным видом принимал все деловые его предложения. Разумеется, с каждым свиданием разговор становился все задушевней. Каймакам открыл мэру, что питает самые горячие дружеские чувства к армянам. Чауш же настоятельно просил его не переусердствовать в своем благоволении: все народы имеют недостатки, имеют их и армяне. Им еще нужно заслугами перед отечеством оправдать признание.
– А какие же газеты читает мухтар*, чтобы получать правдивые известия о положении дел?
____________________
* Каймакам принимает мэра Назарета Чауша, называя его мухтаром, то есть сельским старостой.
____________________
– Только «Танин», официальную газету, орган правительства, – отвечал Чауш. – Что же касается правды, то ведь мы живем во время такой сокрушительной мировой войны, что правда сейчас повсюду стала запрещенным оружием.
Не зная уже, как себе помочь, каймакам стал попросту поносить Иттихат, – это-де власть за кулисами власти. Вероятно, это даже было сказано от чистого сердца.
Назарет Чауш перепугался:
– Это большие люди, а большие люди желают только добра.
Каймакам понял, что попал впросак, и пришел в ярость:
– А Энвер-паша? Что ты думаешь об Энвере, мухтар?
– Энвер-паша – величайший полководец нашего времени. Да только что я в этом смыслю, эфенди?
Но каймакам не унимался и чуть ли не слезно упрашивал Чауша:
– Будь откровенен со мною, мухтар! Знаешь ли ты, что русские наступают?
– Что вы такое говорите, эфенди? Я этому не верю. Газеты об этом не пишут.
– А я вот тебе говорю. Будь откровенней со мною, мухтар. Разве это не было бы выходом…
В отчаянии Назарет прервал его:
– Я должен тебя предостеречь, эфенди! Такая высокопоставленная особа, как ты… Бога ради, не говори больше ничего. Это было бы государственной изменой. Но не бойся! Я – могила.
Но там, где тонкое коварство бессильно, на смену ему приходит грубая сила.
Разумеется, в Зейтуне и его безлюдных окрестностях имелись «элементы». Чем дольше тянулась война, тем их становилось больше. Из марашских казарм удирали не одни армяне, но и сами мусульмане. Как поговаривали в казармах, ущелистая вершина Ала Каджи служила надежным убежищем для дезертиров всех мастей. К этим дезертирам присоединилось несколько лихих молодцов, с десяток охотников помародерствовать, которые либо в чем-то проштрафились, либо сочли для себя городской воздух вредным. Время от времени члены этого темного сообщества появлялись ночью в глухих закоулках города – запастись едой или повидаться с родными. Не считая двух-трех краж, по местным нравам безобидных, они никому не делали зла и даже старались не давать повода для недовольства.
Но однажды в горах был кем-то избит погонщик ослов, турок, причем вовсе не было доказано, что повинны в этом дезертиры. Кое-кто из неверных даже утверждал, будто этот стервец за бакшиш от правительства сам себя так старательно разукрасил. Но шутки в сторону, парень и впрямь лежал, изрядно покалеченный, в уличной канаве. И стало быть, желанный повод был налицо. Мюдиры и нижестоящие чины ходили с непроницаемым видом, заптии теперь патрулировали по двое, и Назарет Чауш на этот раз получил не приглашение от каймакама, а повестку с вызовом.
Каймакам пожаловался, что происки революционеров принимают угрожающие размеры. Его начальники, особенно мутесариф Мараша, требуют решительных мер. Если он, каймакам, будет колебаться и медлить, он погиб. Поэтому он твердо рассчитывает на помощь своего друга Назарета Чауша, который пользуется огромным влиянием в округе.
– Это ведь для мухтара плевое дело: в интересах армянского «миллета» выдать властям нескольких бунтовщиков и преступников, из тех, что прячутся в окрестностях, да чуть ли не в самом городе.
И вот тут-то умный человек и попался на крючок к дураку. Ему бы сказать:
«Эфенди! Я отдаю себя в полное распоряжение его превосходительства мутесарифа и твое. Приказывай, что надлежит делать». А он впервые дал маху:
– Мне ничего не известно о преступниках и революционерах, эфенди.
– Так ты не можешь мне назвать то место, где скрывается этот сброд, который средь бела дня нападает на честных людей, на османских граждан?
– Так как я не вожу знакомства со сбродом, то и не знаю его местопребывание.
– Жаль. Но хуже всего, что ты в пятницу вечером принимал у себя в доме двух таких государственных преступников.
Назарет Чауш воздел два искореженных подагрой пальца и поклялся, что это неправда. Но звучало это не очень убедительно. И тут каймакама осенила мысль, подсказанная не коварством, а, скорее, его инертной натурой:
– Знаешь что, мухтар? У меня просьба к тебе. Мне эта возня с вами начинает надоедать. Я мирный человек, а не полицейская ищейка. Сними ты с меня это бремя. Я прошу тебя, поезжай в Мараш, поговори с мутесарифом сам. Ты отец города, он ответственное лицо. Мое донесение о случившемся у него под рукой. Вдвоем вы уж найдете правильное решение.
– Это приказ, эфенди?
– Я же говорю тебе, это моя личная просьба. Ты можешь ее отклонить, но меня бы это огорчило.
Каймакам считал, что этим маневром выиграет вдвойне: избавится от Чауша, не должен будет упрятать его в тюрьму сам и одновременно передаст в руки мутесарифа самое видное лицо в городе.
Назарет Чауш долго думал. Морщины перекрыли лоб. Чауш встал, тяжело опираясь на палку. Он как-то сразу сдал.
– Если я поеду в Мараш, беды не миновать…
Каймакам не преминул его утешить:
– Почему? На дорогах спокойно. Я дам тебе мою коляску и двух заптиев в провожатые. Кроме того ты получишь рекомендательное письмо к мутесарифу, можешь его прочесть. И если у тебя есть какие-нибудь пожелания, я их выполню.
Изрытое морщинами лицо Чауша стало совсем серым. Он стоял разом осунувшийся, дряхлый, как древний утес, на котором стоит Зейтун. В отчаянии искал он встречные доводы, чтобы обосновать свой отказ. Но губы его под обвисшими усами не шевелились. Какая-то неведомая сила сковала его волю. Он только кивнул.
На другой день, не вдаваясь в подробности, он простился с домашними. Небольшая деловая поездка, в отлучке он будет не больше недели. Старший сын проводил его до коляски. Взобраться в нее Назарету было трудно из-за больных суставов. Сын подсадил его.
Занеся ногу на подножку, Чауш сказал спокойно и тихо, чтобы не услышал кучер:
– Сын мой, я не вернусь.
Он не ошибся. Марашский мутесариф с Назаретом Чаушем церемониться не стал. Несмотря на теплое сопроводительное письмо, к нему отнеслись как к лицу, подозреваемому в некоем, скрываемом от него самого преступлении; его подвергли строгому перекрестному допросу и бросили в тюрьму Османие как государственного преступника и участника заговора, целью которого было ниспровержение существующего государственного строя. А так как и при дальнейшем расследовании Чауш не дал никаких показаний о тайной антигосударственной армянской организации, да и о дезертирах в Зейтуне, то предписано было применить к нему бастонаду* высшей степени. После чего его кровоточащие ноги облили едкой кислотой. Справиться с этим его телу было уже невмоготу. Он умер через час в невыразимых мучениях. Под окнами тюрьмы играл турецкий военный оркестр. Играл, чтобы заглушить барабанным боем и визгом зурны крики пытаемого.
____________________
* Бастонада (испанское bastonada палочный удар) – применяемое в некоторых восточных странах наказание людей палочными ударами по пяткам и спине.
____________________
Но даже мученическая смерть Назарета Чауша не повлекла за собой нужных провокаторам последствий. В Зейтуне по-прежнему ничего не происходило. Лишь скорбь и глухое отчаяние народа приняли почти осязаемые формы. В темном горном гнезде человеческими душами завладела беспросветная тьма.
Наступил март. Наконец два инцидента дали правительству возможность осуществить свой замысел.
Первым поводом был выстрел из окна. Постовой жандарм, проходивший мимо дома убитого Назарета Чауша в районе Йени Дюния, был обстрелян именно из этого дома; жандарм отделался легким ранением. Каймакам, вместо того чтобы провести расследование, объявил, что в Зейтуне его жизни угрожает опасность и, разослав во все концы страны телеграммы, перенес свою резиденцию в расположенную за городом казарму. Поступок этот также вытекал из свойств его натуры, в которой глупая хитрость сочеталась с трусливой потребностью оградить свою особу от беспокойства. Заодно каймакам повелел снарядить отряды «гражданской милиции» для защиты мусульманского населения, или, попросту говоря, наспех завербованным хулиганам роздали по образцу и подобию абдулгамидовских банд маузеровские винтовки и зеленые повязки на руку. Возмущение по поводу такой непрошеной защиты первым делом выразили сами турки, жившие в Зейтуне; порядочные люди, они пришли к каймакаму и потребовали немедленно отменить приказ об охране. Не помогло. Власти были непоколебимы в своей отеческой заботе о безопасности турецкого населения.
Наконец «гражданская милиция» дала подходящий повод для второго инцидента, который и привел к развязке.
Маленький сквер в новой части города, называющийся Эски Бостон, был излюбленным местом прогулок армянских женщин и девушек в послеобеденные часы. В тени старых платанов, подле красивого фонтана стояли скамьи. Дети играли у фонтана. Женщины на скамьях разговаривали, занимались рукоделием. Продавец шербета катил свою тележку по скверу.
Вдруг в садик ворвались самые отъявленные подонки из новых частей «гражданской милиции», набросились на женщин, стали их душить, срывать с них платье, ибо не менее сильным, чем жажда убивать мужчин «проклятой расы», было бешеное желание познать их женщин, эти хрупкие создания с чувственными губами и странным взглядом.
Воздух звенел от женских криков и детского плача. Помощь подоспела мгновенно. Оказывается, группа мужчин – армян, почуяв недоброе, следовала по пятам за «блюстителями порядка»; армяне численно превосходили турок и избили их до полусмерти, а потом, на свою беду конечно, отняли у них винтовки и штыки.
Открытый бунт против государственной власти! Теперь, когда армяне «разоружили вспомогательные полицейские отряды», состав преступления был налицо. В тот же вечер каймакам опубликовал список жителей, которых муниципальный совет должен был выдать властям для заключения под стражу. Все поименованные, охваченные яростью и негодованием, дали торжественную клятву не сдаваться и заперлись в старинном текке – заброшенном монастыре дервишей, бывшем некогда местом паломничества. Текке находился в получасе ходьбы к востоку от города. Когда весть об этом разнеслась, часть дезертиров спустилась с Ала Каджи и других вершин горного кряжа и примкнула к беглецам. В общей сложности в маленькой крепости засело около ста мужчин.
Мутесариф Мараша и высшие правительственные инстанции в Стамбуле сочли, что цель близка. Эффектный бунт, наконец, созрел. Теперь союзники и нейтральные консулы больше не смогут закрывать глаза на козни армян.
Два дня спустя в Зейтун ввели военное подкрепление в составе двух пехотных рот. Юзбаши, командовавший этими частями, сразу же приступил к осаде. Но когда он, то ли действительно из героизма, то ли по глупости, подскакал во главе своего подразделения к текке, наивно рассчитывая взять эту крепость с налету, его и еще шестерых солдат меткими выстрелами уложили на месте.
Это поистине было уже больше, чем требовалось. О геройской гибели майора тотчас же раструбили по всей стране. Иттихат прилагал все усилия, чтобы направить в нужное русло волну возмущения. Не прошло и недели, как Зейтун превратился в военный лагерь. Против кучки отчаявшихся людей и дезертиров были выставлены войска в составе четырех батальонов и двух батарей. И это тогда, когда у Джемаля-паши в его 4-ой армии на счету были каждый солдат и каждая пушка. Несмотря на всю эту мощную рать, в осажденный монастырь был послан парламентер с требованием, чтобы мятежники, и без того уже обреченные, сдались. Ответ был дан в духе античных героев:
– Раз уж нам суждено умереть, мы предпочитаем умереть в бою.
Но самое удивительное, что им не суждено было умереть тогда.
Артиллерийская батарея стрельнула раза четыре, да как-то бестолково, и вдруг под воздействием неких таинственных сил обстрел монастыря прекратился. Возможно ли, что такой неподобающе человечный поступок совершен ради нескольких мусульман, находившихся среди осажденных? Но как бы то ни было, а после этого мощная рать, расположившись на занятых позициях против горстки дезертиров и защитников женской чести, пребывала в бездействии, занимались же доблестные воины тем, чем обычно на досуге занимаются солдаты:
Довольствовались из солдатского котла, поили лошадей, курили и играли в карты.
Жители Зейтуна не без основания увидели в этом удручающем бездействии войск признак изощренного коварства. Охваченные смертельным страхом, они послали к каймакаму делегацию, которая просила, чтобы доблестные воины как можно скорей избавили население от проклятых бунтовщиков. Население не имеет с ними ничего общего. Если же кто из злодеев вздумает скрыться в городе, жители без промедления выдадут такового властям. Каймакам выразил глубокое сожаление по поводу того, что горожане так поздно взялись за ум; отныне все решает военное командование. Каймакам больше не начальство.
Делегаты взмолились: не сочтет ли в таком случае каймакам возможным просить о заступничестве его превосходительство Джелала-бея? Если кто-нибудь может во имя всеобщего блага найти выход из сложного положения, то именно этот достойный и доброжелательный человек.
Каймакам поморщился. Он может только посоветовать не упоминать имя Джелала-бея. У мутесарифа связи совсем в других кругах. А в тех кругах его превосходительство вали Алеппо – человек, можно сказать, конченый. Вот что бывает, когда слишком снисходительно относишься к армянскому «миллету». Это каймакам знает и по себе.
Однажды в солнечное мартовское утро в городе разнеслась страшная весть: оставив на месте двух умерших, которых, однако, опознать не удалось, осажденные ночью бежали и сумели скрыться в горах. Те из зейтунцев, кто не верил в чудеса, спрашивали себя: как же это сотне оборванных; чрезвычайно приметных людей удалось пробраться сквозь цепь четырех тысяч обученных солдат и бесследно исчезнуть? Но кто задавался этим вопросом, наверняка знал и ответ на него.
И чего опасались, случилось в полдень того же дня. Военный комендант и каймакам возложили ответственность за побег мятежников на все население города. Изменники-зейтунцы каким-то дьявольским способом сумели пробраться в текке и вывести осажденных сквозь кольцо сладко спавших солдат, мимо часовых.
Из Мараша в собственном экипаже немедленно прибыл извещенный об этом преступлении мутесариф. Глашатаи, мюдиры с барабанным боем обошли весь город. За ними следовали многочисленные курьеры, созывая старейших и именитых граждан Зейтуна на «совещание совместно с мутесарифом и комендантом по поводу создавшегося положения».
Приглашенные, пятьдесят известных в городе людей – врачи, учителя, священники, предприниматели, крупные торговцы, – не замедлили явиться в указанное место, большинство даже в рабочей одежде. Лишь немногие, более дальновидные, захватили с собой деньги.
«Совещание» заключалось в том, что этих пожилых и почтенных людей согнали во двор казармы, где их, как скот, пересчитали грубые унтер-офицеры. Пора положить конец их деятельности, заявили им. Сегодня же, в связи с «переселением», они отправятся в путь через Мараш – Алеппо в Месопотамскую пустыню Дейр-эль-Зор. «Переселенцы» молча переглядывались; никто не схватился за сердце, никто не заплакал. Всего полчаса назад это были представительные, блестящие личности; сейчас они сразу поблекли, каждый был точно ком земли, безжизненный, безвольный. Новый мэр Зейтуна попросил прерывающимся голосом лишь об одной милости: во имя бога милосердного не трогать семьи, не высылать их из Зейтуна. Тогда они безропотно примут свой жребий.
Последовал свирепый, издевательский ответ. Никоим образом! Мы хорошо знаем армян и никому из нас не придет в голову разлучать почтенных отцов семейств с любимыми и любящими их родными. Более того: каждый из вызванных должен письменно известить своих домашних о том, чтобы те завтра, через два часа после восхода солнца, явились сюда с вещами, готовые к походу. Жены, сыновья, дочери, внуки – старые и малые. Приказ из Стамбула гласит, что все армянское население поголовно подлежит высылке. Вплоть до грудных младенцев. Зейтун перестает существовать и отныне будет называться «Султание», дабы не осталось и памяти о городе, который посмел оказать сопротивление героическому османскому народу.
На другой день в назначенный час первый скорбный транспорт двинулся в путь, положив начало одной из самых страшных трагедий, какие в исторические времена выпадали на долю народов земли.
Высланных сопровождал военный конвой, и вот тут-то всем стало ясно, что могучая рать, призванная для осады укрывшихся в монастыре беглецов, имела еще и другое, как будто второстепенное, но не менее хитро подготовленное задание. Каждое утро теперь повторялся один и тот же душераздирающий спектакль. После пятидесяти знатных семей настал черед ста менее знатных, и чем ниже было общественное положение, чем меньше их достаток, тем многочисленнее был этап.
Разумеется, в больших тыловых областях близ европейских военных фронтов тоже выселяли жителей из всех городов и деревень, но как ни тяжела судьба всех, кто покидает родные края, ничто не идет в сравнение с участью зейтунцев. В Европе эвакуированные находились под защитой своей страны, их вывозили изопасной для жизни зоны. Даже в неприятельской стране им оказывали помощь и заботу. И они не теряли надежды вернуться в родные места. У армян никакого просвета: ни защиты, ни помощи, ни надежды. Они попали не в руки противника, который на основе взаимных интересов должен соблюдать международное право. Они попали в руки более страшного, ничем не обуздываемого врага – в руки собственного государства.
Иным людям грустно расставаться даже со старым жильем, менять его на новое. Как-никак оставляешь там кусок своей жизни. Для каждого переезд из родного города в другой, из страны, где проходила жизнь, в новую – означает крутой перелом. Даже бывалому рецидивисту нелегко дается возвратный путь в тюрьму. Но быть бесправнее преступника! Ведь преступник и тот находится под защитой закона! В один день лишиться привычного места жительства, работы, всего, что создавалось годами упорного труда! Стать жертвой ненависти, быть выброшенным на азиатские проселочные дороги, брести тысячи миль по пыли и камням, по болотам! Знать, что никогда больше не найдешь человеческого ночлега, никогда больше не будешь есть и пить за столом, в человеческих условиях! Но это еще ничего. Ведь они не имели и той несвободы, что имеет каторжник! Принадлежали к отверженным, объявленным вне закона, которых любой прохожий может безнаказанно убить. Они жили, втиснутые в еле ползущее стадо несчастных людей, находились в кочевом концлагере, где без разрешения нельзя даже отправить естественную нужду.
Кто посмеет сказать, что сумел бы измерить ту громаду несчастий, которую вынесли на себе зейтунцы за неделю, прошедшую между отправкой первого и последнего этапа?.. Арам Товмасян, молодой еще человек, был родом не из самого Зейтуна и поэтому мог на что-то надеяться, но и он за эти семь дней стал похож на тень.
Пастор Арам – все звали его по имени – уже свыше года жил в Зейтуне, был там пастором при протестантской общине и директором большого сиротского дома. Американские миссионеры в Мараше считали Арама своим любимым учеником, возлагали на него большие надежды; этим и объясняется, почему ему доверили в тридцать лет руководить таким крупным приютом. В свое время они, дав стипендию, послали его на три года в Женеву, он получил там высшее образование. Вот почему Арам свободно говорил по-французски и довольно хорошо изъяснялся по-немецки и по-английски.
Создание сиротского дома в Зейтуне было одним из прекраснейших начинаний, которым марашские отцы-миссионеры увенчали полвека своей культурной деятельности. В просторных залах этого дома нашли приют свыше ста детей. При доме была школа, которую посещали и дети, жившие в городе. Кроме того, сиротский дом имел небольшое подсобное хозяйство, снабжавшее его козьим молоком, овощами, фруктами и другими продуктами питания. Таким образом, руководство сиротским домом требовало не только педагогического такта, но и деловитости и трудолюбия.
Пастору Араму, как всякому молодому человеку, льстила возможность действовать независимо и полновластно. Работал он с увлечением. Он провел прекрасный, деятельный год и строил широкие планы на будущее. Прошлой весной, незадолго до вступления в должность, он женился.
Овсанна, давнишняя его любовь, была дочерью пастора, принадлежавшего к первому выпуску марашской семинарии. В отличие от большинства армянок, которые невелики ростом, хрупкого сложения, Овсанна была высокой и даже несколько полноватой девушкой. Из-за свойственной ей медлительности и неразговорчивости иной раз казалось, что она безучастна к окружающему. Правда, Искуи однажды сказала брату, что кротость Овсанны время от времени умеряется своенравием и злопамятством. Но, по-видимому, эта шутливая характеристика оказалась неверной, потому что какая же действительно своенравная женщина терпела бы в своем доме золовку? Впрочем, с девятнадцатилетней Искуи все обстояло по-особому. Арам боготворил свою юную сестру. Ей шел девятый год, когда после смерти их матери Арам увез Искуи из Йогонолука в Мараш и отдал в миссионерскую школу. Позднее он отправил ее в Лозанну, где она провела год в пансионе. Расходы, которых требовало такое благородное братское честолюбие, он покрывал, разумно урезывая свои потребности. Он не представлял себе жизни без Искуи. Овсанна это знала и сама предложила поселиться втроем.
Искуи получила место учительницы французского языка в сиротском доме. В том, что ее любили все, и притом не только братской любовью, не было ничего удивительного: пленяли ее чудесные глаза и особенно рот, вишневые губы, точно отливавшие влажным блеском улыбчивые глаза, отчего порой чудилось, будто губы у нее зрячие.
Образ жизни, который вела эта тройка, был очень приятен, но совсем не похож на местный быт. Квартира пастора находилась при сиротском доме. Под руками Овсанны она скоро утратила свой казенный вид. Овсанна проявляла способности к прикладному искусству, у нее было тонкое художественное чутье. Она обходила город и окрестные деревни, скупая у местных жительниц чудесные старинные ткани, кустарные изделия из дерева и другие предметы быта, которыми украшала свои комнаты; розысками этими она зачастую занималась целыми неделями.
Искуи отдавала предпочтение книгам. Арам, Овсанна и Искуи жили обособленной жизнью. Сиротский дом и школа представляли собой столь замкнутый мир, что три этих благоденствующих человека едва ли чувствовали нависшее над Зейтуном предгрозье.
Воскресные проповеди пастора Арама носили бодрый, светлый характер вплоть до самого марта, что, вероятно, навеяно было его собственной счастливой и мирной жизнью и вовсе не свидетельствовало о понимании происходящего.
Удар был так сокрушителен, что Арам растерялся. На глазах у него гибло дело его жизни. Он было ухватился за соломинку пустой надежды – правительство не посмеет закрыть сиротский дом. Силу духа вернули ему слова Овсанны в первый день высылки: «Только в такие минуты обретает свой высший смысл сан христианского пастыря». Так сказала дочь пастора Помня этот завет, Арам Товмасян со сверхчеловеческой энергией выполнял свой долг.
День и ночь держал он открытой свою церковь, чтобы в любую минуту прийти на помощь, оказать духовную поддержку высылаемым на их крестном пути; он ходил из дома в дом к своим прихожанам, от семьи к семье, успокаивал плачущих, отдавал свои последние деньги нуждающимся, устанавливал в колонне ссыльных подобие порядка, рассылал письма с призывом о помощи всем миссиям, расположенным по пути этапа, строчил просительные письма ко всем турецким чиновникам, которых считал доброжелательными людьми, составлял заявления и справки, пытался добиться для отдельных лиц отсрочки, торговался с владельцами мулов, турками, чтобы те брали подешевле за перевозку, короче говоря, делал все, что удавалось в этом ужасающем положении, а когда ничем не мог помочь, когда уже не утешало евангельское слово о страстях господних, пастор молча садился рядом с окаменевшими от горя людьми и, закрыв глаза, молитвенно сложив руки, взывал в душе ко Христу.
День ото дня город становился все пустынней, а дорога на Мараш непрерывно заполнялась длинными вереницами людей, которые, казалось, вовсе не продвигались вперед. Если бы с высоты зейтунской цитадели какой-нибудь наблюдатель проследил их путь, он ужаснулся бы безмолвию этого ползущего шествия смертников, безмолвию, которое от хохота и окриков охранников становилось еще глуше и жутче.
Тем временем вымершие улицы Зейтуна постепенно начинали оживать, заполняясь стервятниками, слетевшимися на пепелище, – случайные грабители, профессиональные воры, городские подонки, чернь из окрестных деревень – они вселялись в покинутые дома или уж, во всяком случае, как следует обшаривали их.
Началась оживленная погрузка и перевозка расхищенного имущества армян. Потянулись арбы и тележки, шагали враскачку ослы. На повозки и на вьючных животных неторопливо грузили ковры, одежду, груды белья, кровати, мебель, зеркала. Власти не чинили препятствий. Напротив, они будто негласно премировали турецкую чернь за то, что она не помешала депортации армян. Вдобавок – и это походило на какую-то варварскую сказку, – согласно приказу властей, из высылаемых армян по шесть представителей каждой профессии обязаны были остаться в «Султание», точно команда на тонущем корабле быта, чтобы он не остался без присмотра. Однако отбирало этих счастливцев не начальство, выбор предоставлялся общине, и это было изощренной, дополнительной пыткой, потому что обрекало людей на новые моральные муки.
Наступил пятый день, а пастор Арам не получал еще вызова. К нему лишь явился мусульманский мулла, не из местных, и потребовал ключи от церкви. Протестантская церковь, вежливо объяснил он Араму, к вечерней молитве должна быть переосвящена в мечеть. Но Арам все еще надеялся, что сиротский дом не тронут. Он запретил выходить из дома и показываться на улице учителям и детям, велел днем держать ставни на окнах закрытыми, не зажигать ночью свет и разговаривать вполголоса. В доме, где прежде шумела жизнь, притаилась мертвая тишина. Все будто вымерло.
Но не искушай бога, дабы не прогневить судьбу. На следующий, шестой, день рассыльный, из тех, кто как ангелы смерти носились по городу, вручил пастору повестку с требованием безотлагательно явиться к коменданту.
Арам пришел в священническом одеянии. Молитва его была услышана. Он не унизил себя и тенью страха или волнения. Он стоял перед турецким офицером спокойный, прямой. К сожалению, эта позиция оказалась неправильной. Бинбаши* нравилось видеть перед собой плаксивые, униженные создания. Тогда он иной раз был готов даже дать поблажку, быть добрым. Но уверенная осанка Арама оказала обратное действие: доброжелательность турка улетучилась, потому что источником ее было сознание своего величия перед умоляющим, жалким червем.
____________________
Дата добавления: 2015-08-21; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава четвертая | | | Бинбаши – майор (турецк.). |