Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Лекарь.

 

____________________

Доктор Алтуни с трудом натянул на себя пальто из непромокаемой грубошерстной ткани, которое, кажется, помнило еще годы учения в Венском университете.

– Я больше не мог тебя ждать, мой мальчик… Ну-с, что же ты нам привез из хюкюмета?

Габриэл взглянул на его сморщенное личико. Все в этом старике было иззубрено. Движения, голос, остроумие, которое он подчас проявлял в разговоре. Он был – внешне и внутренне – вконец изношен. Дорога из Йогонолука в Аджи-Абибли, а потом в Кебусие чертовски нудная, особенно если проделывать ее несколько раз в неделю на жесткой спине осла. Габриэл узнал эту вечную кожаную сумку, в которой рядом с липким пластырем, термометром, набором хирургических инструментов и немецким медицинским справочником 1875 года лежали допотопные акушерские щипцы. Вид этой врачебной сумки отбил у Габриэла охоту делиться впечатлениями от поездки в Антиохию.

– Ничего особенного, – небрежно ответил он.

Алтуни надел свой фонарь на пояс и застегнул пряжку.

– Мне раз семь в жизни приходилось подавать прошение о новом тескере. Они отнимают его, чтобы брать с нас налог, который взимается каждый раз при обмене паспорта. Дело известное. Но от меня они больше ничего не получат. В этом мире новый паспорт мне уже не понадобится…

И с присущей ему резкостью добавил:

– Да и раньше, нельзя сказать, чтоб он особенно был мне нужен. Я ведь за сорок лет ни разу отсюда не выезжал. Багратян оглянулся на дверь.

– Ну что мы за народ, терпим все молча?

– Терпим? – Доктор будто смаковал это слово. – Вы, молодежь, понятия не имеете о том, что такое терпение. Вы выросли в другое время.

Но Габриэл повторил:

– Что мы за народ?

– Ты, милый мальчик, всю жизнь провел в Европе. И я бы мог, останься тогда в Вене! Это моя большая беда, что я не остался в Вене. Из меня был бы толк. Да вот видишь ли, дед твой был такой же чудак, как и твой брат, оторвался от людей и о том, что делается в мире, по другую сторону горы, знать не желал… Я дал ему подписку, что вернусь. Это мое большое несчастье. Уж лучше бы он никуда меня не посылал…

– Нельзя же вечно жить чужим среди чужих. Парижанин Габриэл сам удивился своим словам. Алтуни хрипло засмеялся:

– А здесь, здесь жить можно?! Где нас всегда подстерегает неизвестность? Тебе, верно, в мечтах все представлялось иначе.

У Багратяна мелькнула мысль: «Надо бы все-таки людей подготовить».

Алтуни, однако, положил свою сумку обратно на стул.

– Черт! До чего ж мы с тобою договорились? Ты сегодня вытягиваешь из меня все эти старые истории. Я медик и никогда особенно твердо не верил в бога. И потому, наверное, прежде я частенько вступал с ним в спор. Можно быть русским, турком, готтентотом и бог знает кем, но армянином быть невозможно. Быть армянином – вещь невозможная…

Опоминаясь, он отступил от пропасти, на краю которой очутился:

– Хватит! Оставим эту тему! Я – врач! Лекарь. Все остальное меня не касается. Только что меня вызвали к роженице. Армянские дети, видишь ли, непременно должны являться на свет. Сумасшествие!

Он сердито схватил сумку. Этот разговор, как бы мимоходом, шел, в сущности, о жизненно важной позиции и доктора он, видимо, расстроил не на шутку.

– А ты, тебе-то чего надо! У тебя красавица жена, чудесный сын, забот никаких, богат неимоверно, чего тебе еще желать? Живи своей жизнью. Не ломай голову над тем, чему нельзя помочь! Когда турки воюют, они оставляют нас в покое, это давно проверено на опыте. А после войны ты уедешь обратно в Париж и забудешь обо всех нас и о Муса-даге.

Габриэл сказал с улыбкой, будто спрашивал не всерьез:

– А если они не оставят нас в покое, тогда что, папа Алтуни?

С минуту Габриэл стоял никем не замеченный в дверях гостиной. Гостей было человек десять-двенадцать. За маленьким столиком молча сидели три пожилые женщины, к которым – вероятно, по поручению Жюльетты – подсел студент Авакян. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он старался поддерживать разговор. Одна из матрон, жена доктора, принадлежала к числу оживших воспоминаний детства Габриэла. Маirik Аntaram – Матушкой Антарам звал он ее. Она была в черном шелковом платье. Зачесанные наверх волосы с проседью открывали лоб. Широкоскулое лицо выражало смелость. Докторша тоже не принимала участия в разговоре, но сидела спокойно, устремив на окружающих откровенно наблюдающий взгляд. Этого нельзя было сказать о ее соседках по столу – жене пастора Арутюна Нохудяна из Битиаса и жене сельского старосты Йогонолука мухтара Товмаса Кебусяна. Было видно, что они напряжены и чувствуют себя неуверенно, хоть и надели все лучшее, что нашлось в их гардеробе, чтобы не уронить себя перед француженкой.

Труднее всего приходилось госпоже Кебусян: она ни слова не понимала по-французски, несмотря на то что училась в школе американских миссионеров в Мараше. Щурясь, оглядывала она расточительно сияющие люстры и настенные канделябры. О, мадам Багратян может не экономить! Где же это они покупают такие толстые восковые свечи? Получают, верно, из Алеппо, а может, даже из Стамбула. Мухтар Кебусян был, пожалуй, самый богатый фермер в округе, но в доме его, кроме керосиновых ламп, разрешалось жечь только тонкие стеариновые и сальные свечи. А здесь у рояля горели в высоких шандалах две витые свечи из цветного воска. Как в церкви. Однако уже чересчур, верно? Такой же вопрос задавала себе и пасторша, самолюбие которой было сильно задето. Но к чести пасторши надо сказать, что к ее чувствам не примешивались ни зависть, ни обида. Совестливые руки ее лежали на коленях, тоскуя по спицам и пяльцам, с которыми она никогда не расставалась, а нынче вот оставила дома по случаю торжественного приема. Пасторша и жена мухтара наблюдали за своими мужьями и дивились своим старикам. И правда, оба они – и щуплый пастор и дюжий мухтар вели себя на удивление необычно. Они примкнули к группе мужчин, обступивших Жюльетту. (Она давала гостям пояснения по поводу археологических находок Габриэла, которые он выставил в зале.) Оба почтенных мужа показывали супругам спину, вернее, спину своих старомодных, наглухо застегнутых сюртуков, которые угодливо их облегали. Особенно старался пастор Нохудян, всем своим видом являя готовность исполнить, не щадя себя, любое приказание Жюльетты, но так его и не дождался. Пастор, правда, стоял на порядочном расстоянии от хозяйки, так как его оттеснили молодые люди.

Самыми примечательными из них были двое учителей. Первый, Апет Шатахян, провел когда-то несколько недель в Лозанне и вывез оттуда безукоризненное, как он полагал, французское произношение и не преминул теперь воспользоваться приятнейшей возможностью блеснуть своими знаниями. Второй учитель, Грант Восканян, был приземистый крепыш с черной шапкой волос, начинавшихся чуть ли не от бровей. Иноязычному красноречию своего коллеги Шатахяна он противопоставлял глубокомысленное молчание. Оно было до того проникнуто чванством, что казалось Молчун вот-вот лопнет. Целью его было показать, что одно дело развязная поверхностность, другое – истинно ценные человеческие качества. Впрочем, упорное молчание Восканяна, как видно, не особенно смущало Шатахяна. Когда Габриэл вошел в залу, он услышал громозвучную французскую речь Шатахяна, щеголявшего своим произношением:

– О мадам, как мы благодарны вам за то, что вы принесли свет культуры в нашу пустыню!

В этот день Жюльетте пришлось пережить некоторую внутреннюю борьбу. Ей захотелось надеть для своих новых земляков вечернее платье. До сих пор она в таких случаях одевалась нарочито просто, ибо считала, что блистать перед «неискушенными полудикарями» недостойно и ни к чему. Однако в прошлый раз она заметила, что чары ее, под которые подпадают гости, так сказать, рикошетом возвращаются к ней. Потому-то она и не устояла перед соблазном и надела свое самое изысканное платье. «Ах, оно шито прошлой весной, – думала она, осматривая его, – дома я бы не решилась в нем показаться». После недолгого колебания она надела и драгоценности – такой блистательный вечерний туалет без них немыслим. Эффект этого вполне преднамеренного решения, хоть она немного его стыдилась, поразил саму Жюльетту. Быть красивой среди красивых – приятно, но это чувство радует недолго. Ведь вы только одна из многих на парижских бульварах, в театральных залах и ресторанах того далекого западного мира, там вы лишь хорошенькая статистка. Но быть здесь недосягаемой иконой среди причудливой толпы верующих, пленительным палладиумом, кумиром для этих застенчивых волооких армян, единственной и несравненной золотоволосой владычицей сердец – это ведь не заурядная судьба, это поистине событие в вашей жизни, от этого по-девичьи разгораются щеки, алеют губы и блестят глаза.

Габриэл увидел жену, окруженную смиренными поклонниками; конечно, они не смели даже испытывать к ней влечение. Он видел, что щеки ее разрумянились, а губы рдеют, как у двадцатилетней девушки. Когда Жюльетта двигалась, он узнавал ее «искрящуюся походку» – так он однажды ее назвал. Казалось, Жюльетта здесь, в Йогонолуке, нашла дорогу к своим новым соотечественникам, хоть в Европе так часто противилась общению даже с самыми образованными и благородными армянами. И что всего удивительней: когда в Бейруте их застигла мировая катастрофа и они лишились возможности вернуться домой, Габриэл опасался, что Жюльетта будет тосковать по родине. Франция вела тяжелейшую в своей истории войну. Здесь, в Йогонолуке, Багратяны были полностью отрезаны от всего мира. Европейские газеты и ненароком не попадали в эту глушь. После долгих блуждании пришло одно-единственное письмо, датированное ноябрем. От матери Жюльетты. Счастье, что у Жюльетты нет братьев и не нужно за них тревожиться. С обеими сестрами она в весьма прохладных отношениях. Брак с иностранцем отдалил ее от семьи. Так или иначе, ее нынешнее спокойствие, чтобы не сказать легкомыслие, было для Габриэла полной неожиданностью. Она жила минутой. Мысль о родине тревожила ее редко. На четырнадцатом году их брака свершилось, кажется, нечаемое: здесь, в этом доме, Жюльетте наконец стал ближе мир мужа. Та давняя напряженность, что их и связывала и отдаляла, – неужто она отпустила их сегодня, в этот вечер?

И в самом деле, было что-то новое в том, как жена обняла его и сказала:

– Наконец-то, мой друг. Я так волновалась.

И поспешила приказать, пожалуй с несколько излишней пылкостью, подать Габриэлу ужин и вино.

Но Габриэлу не дали поужинать. Его обступили со всех сторон с расспросами о поездке в Антиохию. Мухтар Кебусян старательно вытягивал шею, чтобы не упустить ни слова. И оттого что он слегка косил, явственней становилось недоверчиво-опасливое выражение его мужицкого лица.

Конечно, нечего было и думать, что административные меры, предпринятые сегодня утром турками, не оставили след в умах и душах мусадагцев. Одно уж то, что турецкие власти выбрали для этого воскресный день и вдобавок час литургии, можно было рассматривать как явно злонамеренный поступок и проявление вражды. Правда, кровавые события 1896 и 1909 годов не затронули селений Муса-дага. Но такие люди, как Кебусян и маленький пастор из Битиаса, обладали достаточно чутким слухом, чтобы при каждом подозрительном звуке навострить уши. День этот они провели в тревоге. Правда, вечер у Багратянов и обаяние Жюльетты несколько рассеяли нашедшее на всех уныние. Когда же Багратян, помня свое обещание, данное Рифаату Берекету, повторил сказанное мюдиром, будто происходит лишь обычное в условиях войны мероприятие, уныние уступило место самому светлому оптимизму. Наиболее убежденным оптимистом оказался учитель Шатахян. Он вскинул голову и, обращаясь с пламенной речью к мадам Багратян, объявил, что средневековье кончилось, теперь солнце цивилизации взойдет и над Турцией. Война – это только кровавая заря. Во всяком случае, угнетению, зверствам и погромам навсегда положен конец. Мир, шествующий к прогрессу, такого больше не потерпит. К тому же турецкое правительство находится под контролем своих союзников… Шатахян выжидательно смотрел на Жюльетту. Разве он не на чистейшем французском языке воспевает прогресс? Присутствующие, кажется, одобрили его речь, если только ее поняли. И лишь молчун Восканян презрительно фыркнул. Правда, он делал это всегда, когда его приятель Шатахян давал волю своему красноречию. Но тут вступил новый голос:

– Хватит о турках. Поговорим о более важных вещах. Слова эти произнес аптекарь Грикор, самая примечательная личность в этом обществе.

Что его ни с кем нельзя было спутать, свидетельствовала прежде всего одежда аптекаря. Тогда как все мужчины, в том числе и мухтар, явились в европейских костюмах (в Йогонолуке работал портной, вернувшийся из эмиграции в Лондоне), Грикор был одет в нечто вроде русской косоворотки, но из первоклассной чесучи. Лицо аптекаря – без единой морщинки, несмотря на его шестьдесят лет, с белой козлиной бородкой и несколько раскосыми глазами – было цвета пожелтелой бумаги и скорее напоминало лицо мудрого мандарина. Говорил он высоким, при этом до странности глухим, словно надорванным от избытка познаний голосом. И правда, здешний провизор не только владел библиотекой, равной которой в Сирии не было, но и сам, в своем лице являл целую библиотеку – всеведущий человек в никому не ведомой горной долине Земли. О чем бы ни шла речь – о растительности Муса-дага или геологической структуре пустынь, о редкой разновидности птиц на Кавказе или выплавке меди и метеорологии, об отцах церкви или коране, неподвижных звездах или цифрах экспорта верблюжьего навоза, о секретах производства персидского розового масла или тайнах кулинарии, – на все это неизменно давал ответ сиплый голос Грикора, тихо, как бы сквозь зубы, словно задавать такие пустячные вопросы всеведущему прямо-таки неуважительно. Всезнайство – черта широко распространенная. Но не только в этом проявилось своеобразие натуры Грикора. Нет, с Грикором обстояло так же, как с его библиотекой. В ней было несколько тысяч томов, но преобладали книги на языках, которых Грикор не знал. Так, не мог он пользоваться своим энциклопедическим словарем Брокгауза на немецком языке и вынужден был черпать знания из скудных армянских источников. Чтобы утолить свою страсть, ему приходилось преодолевать тяжелые препятствия, на них провидение не скупилось. Самым слабым местом в его книжном собрании оказались именно доступные для него армянские и французские книги. Однако Грикор был не только ученый, но и книголюб. Истинному книголюбу дороже обладать той или иной книгой, нежели знать ее содержание, ему и не обязательно ее читать. (Разве с большой любовью не бывает точно так же?) Аптекарь не был богат. Он не мог позволить себе заказывать дорогие издания в книжных лавках Стамбула, а уж за границей и подавно. Едва ли он мог оплатить даже почтовые расходы за их доставку. Стало быть, приходилось брать то, что само шло в руки. Он рассказывал, что начал собирать книги с детства и в годы странствий. А теперь у него были агенты и покровители в Антиохии, Александретте, Алеппо, Дамаске – от них-то время от времени и приходили большие посылки с книгами. Какой это бывал праздник, когда поступали такие дары! Это могло быть все что угодно: фолианты на арабском или древнееврейском языке, французские романы, всякая макулатура, безразлично; главное, что это были книги, печатный текст. Он собирал даже газеты, прейскуранты и проспекты!

В своем сердце этот человек, казалось, вместил все то страстное влечение к духовности, которым одержима армянская нация (тайна всех древних народов, выживших наперекор времени). Библиотека Грикора укоренилась в Йогонолуке точно горная гвоздика «травянка», что умудряется пустить корни на голой скале. Этой странной, в самой существенной своей части нечитанной библиотеки вряд ли хватило для того, чтобы заложить фундамент его огромных познаний. Заполнять пробелы помогала Грикору его творческая отвага. Он сам восполнял свой мир. На вопросы из любой области – от богословия до статистики – он отвечал по собственному разумению. И отнюдь не считал себя лжеученым. Когда он громоздил перед слушателями великие научные истины, его переполняла чистейшая радость творчества. У такого человека, понятно, были ученики, и конечно же, – из учителей, преподававших в семи деревнях Муса-дага. Они почитали его как чудо-оракула и даже ехидному Восканяну не приходило в голову сомневаться в его непогрешимости. Аптекарь был мусадагским Сократом и, подобно Сократу, совершал с учениками философические прогулки по ночам. И вот тут-то и представлялся случай подогреть пылкое преклонение учеников.

Указующий перст поднят к звездному небу:

– Апет Шатахян, известна ли тебе вон та красноватая звезда?

– Какая? Вон та? Это, должно быть, планета. Разве нет?

– Неверно, учитель. Это звезда Альдебаран. А знаешь, почему она кажется красной?

– Почему? Может быть… наша атмосфера…

– Неверно, учитель. Звезда Альдебаран состоит из расплавленного магнитного железняка, поэтому она красноватая. Того же мнения знаменитый Камилл Фламмарион, о чем он мне и пишет в последнем своем письме.

Письмо великого астронома тоже не было пустым плутовством. Оно действительно существовало. Но только… Грикор сам адресовал его себе от лица Камилла Фламмариона. Правда, такую «почту» он организовывал чрезвычайно редко и в особо торжественных случаях. Обычно ученики не знали об этих посланиях. Однако в свои корреспонденты он производил не только современных или недавно усопших гигантов духа. Даже Вольтер и великий армянский писатель Раффи вынуждены были неоднократно и подробно отвечать на его писания. Так в лице Грикора существовал на земле член-корреспондент Олимпа.

Поразительно, но даже старожилы не помнят, чтобы этот разносторонне осведомленный человек хоть раз выезжал из Йогонолука. Все интеллигентные люди Муса-дага по крайней мере раз в год ездили куда-нибудь, хоть в Алеппо или Мараш, где повышали знания в американских, немецких, французских миссионерских школах.

Немало здешних старожилов из народа вернулись уже в пожилом возрасте из Америки, чтобы на покое попользоваться достатком, приобретенным трудом. И перед самой войной снова переправилась через океан стая таких легких на подъем земляков Грикора. Один лишь аптекарь не проявлял ни малейшей охоты к перемене мест. По его словам, он в юности вдоволь навидался всяких достопримечательностей земного шара. Иногда он намекал на свои странствия, которые простирались далеко на запад и восток, но во время которых он из принципа не пользовался железной дорогой. Было ли это так же достоверно, как письмо Фламмариона, выяснить не удалось. В речах и рассказах Грикора не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего бахвальство или вымысел. Его повествование изобиловало столь зримыми подробностями, что даже у такого человека, как Габриэл Багратян, не возникало никаких сомнений. И все же аптекарь уверял, что страсть к путешествиям ему чужда. Пускай доктор Алтуни, известный нытик, сетует о своей загубленной в сирийской деревне жизни – Григору в Йогонолуке хорошо. Не все ли равно, где жить, ведь внешний мир – только часть мира внутреннего. Мудрец неподвижен, как паук посреди лучеобразной паутины, которую он соткал вокруг вселенной.

Но когда заходила речь о политике, о войне, о жгучих вопросах современности, аптекарь терял спокойствие. Ему не нравилось узнавать о таких вещах. Мир, эта игрушка внешних обстоятельств, вторгаясь во внутреннюю жизнь, становится унизительной помехой. Ценность для Григора он приобретал только отодвинутый в даль самозабвенного созерцания. Вот предел высокомерия духа! Что Григору до событий в «глубоком тылу», что ему до того, что делается в Стамбуле, Алеппо и Месопотамии? Войны, еще не ставшие книгами, в счет не идут. Поэтому аптекарь порицал учителя Шатахяна за его политические высказывания. поэтому он и сказал:

– Не понимаю, почему нужно постоянно оглядываться на других? Война, административные мероприятия, вали, каймакам… Да пусть турки делают что хотят! Если вы не будете обращать на них внимания, то и они не станут о вас думать! У нас здесь своя собственная земля. И у нее находятся ценители, притом даже весьма искушенные… Прошу…

И Грикор представил хозяину дома незнакомца, который до этого то ли прятался за спинами гостей, то ли не был Багратяном замечен.

Аптекарь с явным удовольствием произнес звонкое имя приезжего:

– Гонзаго Марис.

Судя по облику и осанке, молодой человек был европеец, либо очень европеизированный левантинец*. Черные усики на бледном и необыкновенно любезном лице были столь же французские, как и имя Марис. Но особенно характерной чертой лица были брови, под тупым углом сходившиеся на переносье.

 

 

____________________

* Левантинцы – от французского слова Levant – Восток. Так называли вообще страны восточной части Средиземного моря – Сирию, Ливан, Египет, Грецию, Кипр, а чаще – Сирию и Ливан. Левантинцы – потомки европейских колонистов, переселившихся в Сирию и Ливан в начале крестовых походов и смешавшихся с местным населением. Говорят в основном по-арабски.

 

 

____________________

Грикор продолжал исполнять роль герольда при чужестранце:

– Мосье Гонзаго Марис – грек.

И тут же, чтобы не обидеть гостя, поправился:

– Чистокровный, а не турецкий грек. Европеец. У приезжего были очень длинные ресницы. Он улыбнулся и сощурил глаза, отчего их почти совсем скрыли женственно длинные ресницы.

– Мой отец был греком, мать – француженка, сам я – американец.

Его скромная, пожалуй, даже застенчивая манера держаться произвела на Габриэла приятное впечатление. Он покачал головой.

– Каким ветром, прошу прощения, занесло сюда американца, да еще сына француженки? Именно сюда?

Гонзаго снова улыбнулся, опуская ресницы:

– Очень просто. В связи с работой мне пришлось несколько месяцев провести в Александретте. Там я заболел. Врач послал меня в горы, в Бейлан. Но в Бейлане мне стало нехорошо…

Аптекарь назидательно поднял палец:

– Атмосферное давление! В Бейлане атмосферное давление всегда ниже нормы.

Гонзаго предупредительно склонил перед аптекарем свою тщательно причесанную на пробор голову:

– В Александретте мне столько рассказывали о Муса-даге, что меня разобрало любопытство. Какой же это был сюрприз для меня, что на безотрадном Востоке можно найти такие красоты, таких просвещенных людей и такое приятное пристанище, как у моего хозяина, господина Грикора! Меня манит все неизвестное. Был бы Муса-даг в Европе, он стал бы всеевропейской достопримечательностью. Но я рад, что он принадлежит только вам.

Аптекарь глухо произнес тем безразличным тоном, каким обычно делал самые важные свои сообщения:

– Он писатель и будет заниматься творчеством здесь, в моем доме.

Гонзаго, видимо, сконфузило его заявление.

– Я не писатель. Время от времени я посылаю в одну американскую газету небольшие очерки. Это все. Я даже не журналист по-настоящему.

Неопределенный жест, очевидно, должен был означать, что занимается он всем этим только для заработка. Но Грикор не отпускал свою жертву; выставляя ее напоказ, он повышал свой престиж.

– Но ведь вы еще и артист, музыкант, виртуоз. Вы давали концерты, не правда ли?

Молодой человек поднял руку, как бы обороняясь:

– Да не так все это было! Кроме всего прочего, я просто работал и аккомпаниатором, многое пришлось перепробовать…

Он взглянул на Жюльетту в надежде, что она его выручит.

– До чего же мир тесен! – сказала она. – Разве не удивительно, что здесь встретились два соотечественника? Ведь вы наполовину мой соотечественник.

Учитель Шатахян не устоял перед искушением лишний раз блеснуть красноречием:

– А разве не удивительно, что нам дозволено находиться в столь избранном кругу и что мы, бедные армянские крестьяне, благодаря великодушию мадам, наслаждаемся таким изысканным обществом?

Между тем обиженный Восканян молчал как-то особенно величественно и мрачно и даже отсел в сторону. Он давал понять, что нисколько не удивился бы, если бы такую выдающуюся личность, как он приветствовали с должным почтением. Ибо Восканян был известен в Мусадагском округе не только как поэт, который поставлял землякам стихи на все торжественные случаи жизни, веселые и печальные, но и как каллиграф и художник.

Однако аптекарь Грикор счел нужным еще раз сделать внушение своему ученику Шатахяну:

– У нас, армян, есть один роковой недостаток: робость, которая зачастую доводит нас до самоуничижения. Мы забываем, что мы один из древнейших культурных народов на земле. И так как мадам – супруга нашего Габриэла Багратяна, то она знает, разумеется, что мы были первой нацией, которая приняла христианство и сделала его своей государственной религией намного раньше, чем Рим*. У нас было великолепное царство; был город Ани с тысячей церквей, это общепризнанное чудо света. Монархи, в чьих жилах текла армянская кровь, царствовали в Византии. В те времена, когда Франция еще не пробудилась от глубокого сна варварства, у нас уже существовала классическая литература. Я лично располагаю отрывками из сочинений таких великих авторов, как Лазарь Парбеци** и Мовсес Хоренаци***. Но нам и сегодня есть чем гордиться. Даже здесь, в этом захолустье, где нет и мало-мальски порядочных дорог, постепенно создана редкостная библиотека. Так что, с позволения мадам, мы не станем умалять себя перед нею.

 

 

____________________

* «… мы были первой нацией, которая приняла христианство и сделала eго своей государственной религией намного раньше, чем Рим». Христианство в Армении начало распространяться с I века, во II и в III вв. в стране уже были христианские церкви, однако государственной религией христианство в Армении было провозглашено в 301 году царем Трдатом III, который и сам принял христианство. Римская империя приняла христианство в 313 году Миланским эдиктом о юридическом признании христианской церкви. В 321 г. римский император Константин Великий (ок. 285-337) предоставил христианской церкви полное право юридического лица, а сам принял христианство под конец жизни, в 337 году, от своего будущего биографа епископа Евсевия.

** Лазарь Парбеци – известный армянский историк V века. Его «История Армении» начинается с 387 года и доходит до 485 года. В центре ее – события освободительной борьбы армянского народа против Персии, возглавляемой Вааном Мамиконяном.

*** Мовсес Хоренаци – выдающийся армянский историк V века, прозванный «отцом армянской истории», «отцом армянской словесности», «армянским Геродотом». Его главный труд «Истерия Армении» написан в 480-483 гг. Хоренаци первый изложил армянскую историю с доисторических времен до 440 года. Его «История» представляет огромную научную и литературную ценность. Она содержит образцы эпической поэзии древности и языческую армянскую мифологию.

 

 

____________________

Свою гордую речь аптекарь произнес, как обычно, с невозмутимым спокойствием мандарина. На Жюльетту он и не взглянул. Как мудрец истинно сократовского толка, Грикор с женщинами был чрезвычайно холоден и сдержан. Зато на мусадагский этот светоч слеталась молодежь мужского пола – из тех, кто не был чужд духовных запросов. Доказательством притягательной силы Грикора служило, пожалуй, и то, что юный Гонзаго Марис поселился у него, а не у мухтара, где ему предлагали хорошую комнату.

Между тем Жюльетта, упоенная своим успехом, решилась ответить Грикору на своем ломаном армянском языке. Вышло это у нее прелестно.

– Чего ж вы хотите?.. Я и сама ведь армянка, потому что вышла замуж за армянина… По закону… Но, может, я турчанка?.. О, я ужасно плохо в этом разбираюсь…

Эту попытку армянской речи встретили восторженными рукоплесканиями. За всю свою жизнь Габриэлу довелось слышать из уст жены лишь два-три армянских слова. Ему бы сейчас изумиться, обрадоваться. Но Габриэлу было не до того: он, казалось, был всецело поглощен созерцанием головы Митры* – скульптуры второго века христианской эры, найденной в развалинах Селевкии, близ Суэдии. Впрочем, мысли его были далеко от Митры. Никто из присутствующих не понял гневно сказанных им вдруг слов:

– Когда живое существо теряет уверенность в том, что может защищаться, – оно гибнет! Примеров этому немало и в природе, и в истории!

 

 

____________________

* Митра – в древних восточных религиях – один из главных индо-иранских богов, воплощающий доброжелательную по отношению к человеку сторону божественной сущности. Митра – бог дневного света, подаятель жизни, бог договора.

 

 

____________________

И почему-то подвинул подставку с головой Митры чуть влево. Оттого что Жюльетта была в ударе, вечер очень удался. Большинство местных армян вели жизнь чисто восточную, то есть виделись лишь в церкви и на улице. В гости ходили только в особо торжественных случаях. Кофеен, какие имеются даже в крохотных турецких деревушках, здесь не было. Причиной этого замкнутого домашним кругом образа жизни была робость женщин. Но здесь, у Багратянов, они мало-помалу осмелели. Пасторша, ревностно заботившаяся о долголетии мужа, а следовательно, и о своевременном его сне – ибо долгий сон удлиняет жизнь, – на сей раз забыла напомнить ему, что пора домой. А жена мухтара даже решилась подойти к Жюльетте и пощупать шелк ее платья. И только Майрик Антарам незаметно скрылась: муж прислал за ней деревенского мальчишку, так как роды, на которые Алтуни вызвали, оказались тяжелыми. Антарам понадобилась ему как помощница, да и для того, чтобы разогнать старых ведьм, которые всякий раз осаждают дом роженицы, навязывают свои знахарские средства. За прожитые с мужем десятки лет Антарам стала искусной ассистенткой врача, к ней даже перешло немало его пациенток. «У нее это получается лучше, чем у меня», – говаривал доктор Алтуни.

И вот раздался хор похвал матушке Антарам: она особенная; она жертвует собою ради людей; всем женщинам – молодым и старым, – какая беда бы у них ни случилась, она всегда готова дать совет. Ей даже пишут письма из разных мест, и это потому, что «Аsganwer Hajuhiaz Engerutiun» – «Общеармянский союз женщин» избрал ее своей представительницей во всем округе.

Одна лишь госпожа Кебусян сочла нужным умалить достоинства Антарам:

– Она же бездетна.

Меж тем ее супруг, кося глазом и вытянув шею, отчего казалось, что он туговат на ухо, внимал лекции аптекаря, который подробнейшим образом описывал преимущества китайского способа обработки шелка перед отечественным.

Мухтар хлопнул себя по колену:

– Каков наш Грикор, а! Ходишь к нему десятилетиями, покупаешь у него керосин и желудочный порошок и не знаешь, что это за человек!

Хозяин дома не сразу оттаял. Но мало-помалу оживился и он. Недовольно оглядев большой стол, на котором стояли вазы с печеньем, кофейные и чайные чашки и два графина водки, Габриэл вскочил:

– Друзья мои! Нам с вами надо выпить чего-нибудь получше! – И пошел с Кристофором и Мисаком в погреб за вином.

Аветис-младший обеспечил винный погреб винами лучших сортов и лучшего разлива. Ведал ими управляющий имением Кристофор. Однако вина Муса-дага недолго сохраняли свою крепость; возможно оттого, что хранились не в бочонках, согласно старинному обычаю, а в больших запечатанных глиняных кувшинах. Это был хмельной напиток, цвета червонного золота, похожий на вина, изготовляемые в Ксаре, в Ливане.

Когда бокалы были наполнены, Багратян встал и произнес тост. Тост прозвучал туманно и мрачно, как все, что он сегодня говорил:

– Да, это прекрасно, что мы сидим здесь все вместе и радуемся жизни. Как знать, встретимся ли мы так же беспечно снова во второй иль в третий раз? Но пусть не омрачают печальные мысли этого часа, ибо что в том проку?

Свой тост, вернее, завуалированное предостережение Багратян произнес на армянском языке. Жюльетта протянула к нему бокал:

– Я тебя хорошо поняла, каждое твое слово… Но откуда такая грусть, мой друг?

– Просто я плохой оратор, – стал оправдываться Габриэл. – Несколько лет назад мне написали в Париж, предлагая пост в дашнакцутюне. Я отказался не только потому, что не хочу иметь ничего общего с политикой, но и потому, что не мог бы сказать и двух слов перед большим собранием. Нет, народный вождь из меня бы не вышел.

– Рафаэл Патканян*, – вставил аптекарь, обратившись к Жюльетте, – был одним из наших величайших национальных деятелей, подлинный вдохновитель народа и при этом невообразимо плохой оратор. Заикался ужасней, чем молодой Демосфен. Но как раз это и придавало его речам особенную силу. Когда-то я сам имел честь быть с ним знакомым и слышать его в Ереване.

 

 

____________________

* Рафаэль Патканян (псевдоним – Гамар-Катипа, 1830-1902) – известный армянский писатель. В своей поэзии, обращенной к героическим страницам прошлого, Патканян стремился пробудить национальное самосознание армянского народа, призвать к освободительной борьбе. Патканян дал высокие образцы гражданственной поэзии.

 

 

____________________

– Стало быть, по вашему мнению, ничто может превратиться в нечто, – смеясь, сказал Багратян.

Крепкое вино сделало свое дело. Немые разговорились. И только учитель Восканян упорно хранил молчание, на это у него были свои причины.

Слуга божий Нохудян, который не привык пить, отбивался от жены, пытавшейся отнять у него бокал.

– Женщина! Ведь нынче праздник, чего ж ты?

Габриэл распахнул окно, чтобы полюбоваться ночью, и оглянулся:

за ним стояла Жюльетта.

– Ну как? Правда, было очень мило? – шепнула она. Он обнял ее.

– И кому, как не тебе, я этим обязан?

Но с нежными словами так плохо вязался его принужденный тон.

После выпитого вина гостям захотелось музыки. Стали упрашивать спеть юношу, который принадлежал к кружку учителей и был одним из «учеников» Грикора. Асаян, так звали этого тонкого, словно жердь, юношу, слыл хорошим певцом и знал множество народных песен. Но Асаян, как это водится у певцов, отнекивался: без аккомпанемента петь невозможно, тар он оставил дома, пойти за ним – слишком много времени уйдет… Жюльетта хотела уже послать наверх за своим граммофоном – наверное, только немногим жителям Йогонолука было знакомо это чудо техники.

Спас положение аптекарь. Метнув в своего постояльца многозначительный взгляд, он провозгласил:

– Да ведь здесь среди нас есть музыкант.

Гонзаго не заставил долго просить себя, сел за рояль.

– Один из двенадцати роялей, имеющихся в Сирии, – сказал Габриэл, – четверть века назад был выписан из Вены для моей матери. Кристофор рассказывал, что мой брат Аветис пригласил из Алеппо настройщика, чтобы привести рояль в порядок. Последние недели перед своей кончиной Аветис часто играл. А я и не знал, что он музицирует…

Гонзаго взял несколько аккордов. Но, как видно, пианист был не в настроении, его сковывало то, что надо играть для неискушенных слушателей, что был поздний час и что всем хотелось легкой музыки. Склонившись над клавиатурой, он сидел в небрежной позе, с сигаретой в зубах, а пальцы его все глубже и глубже увязали в минорных созвучиях. «Расстроен, ужасно расстроен», – бормотал он и оттого, может быть, не в силах был вырваться из этой скорбной гармонии. Тень скуки и усталости легла на его лицо, еще недавно такое привлекательное.

Багратян украдкой наблюдал за ним. Лицо Гонзаго сейчас не казалось ему юношески застенчивым, а двусмысленным и пожившим. Он оглянулся на Жюльетту, которая подвинула свой стул к роялю. Она выглядела немолодой, как-то вдруг осунулась. На вопросительный взгляд Габриэла она тихо ответила:

– Голова разболелась… От этого вина…

Гонзаго внезапно оборвал игру и захлопнул крышку рояля.

– Пожалуйста, простите, – сказал он.

Как ни расхваливал учитель Шатахян игру заезжего пианиста и сыпал терминами, дабы щегольнуть познаниями в музыке, веселье угасло. Разъезд гостей очень скоро возглавила супруга пастора Нохудяна – сегодня они ночуют у друзей, в Йогонолуке, но завтра чуть свет они отправятся к себе, в Битиас. Дольше всех задержался молчун Восканян. И когда все гости уже были в парке, он вдруг вернулся и, топая своими короткими ножками, с таким суровым и решительным видом подошел к Жюльетте, что она даже немного испугалась. Но молчун лишь вручил ей большой лист с текстом на армянском языке, каллиграфически выписанным цветными чернилами. Затем исчез.

Это были пламенные стихи, дань благоговейной любви.

Когда ночью Жюльетта внезапно проснулась, она увидела, что Габриэл сидит рядом с ней на кровати словно окаменев. Он зажег свечу на своем ночном столике и, должно быть, давно уже наблюдал спящую. Она поняла, что ее разбудил взгляд Габриэла.

Он тронул ее плечо:

– Я нарочно не будил тебя, мне хотелось, чтобы ты проснулась сама.

Она откинула со лба волосы. Лицо ее было свежим и ласковым.

– Ты мог спокойно меня разбудить. Что мне сделается! Ты ведь знаешь, я никогда не отказываюсь поболтать ночью.

– А я, видишь ли, все думал и думал, – неопределенно начал он.

– Я божественно выспалась. И голова у меня разболелась не от вашего армянского вина, а от игры на рояле моего соmment dire? – demi-соmpatriote.* Что за нелепая идея – объявить Йогонолук курортом и жить на пансионе у господина Грикора! Но еще нелепее тот низенький чернявый учитель, который преподнес мне свернутый в трубку плакат. Да и другой, который так протяжно завывает в нос! Он, верно, думает, что говорит на самом изысканном французском языке: какой-то грохот камней вперемежку с собачьим визгом… У всех вас, армян, довольно странное произношение. Даже ты, друг мой, не совсем от этого избавился. Но не будем к ним слишком строги. Они, право же, очень славные люди.

– Это бедные, бедные люди, Жюльетта.

 

 

____________________

* Как бы это выразиться? Моего полусоотечественника (франц.).

 

 

____________________

Габриэл произнес эти слова с мучительной болью в голосе.

– А я на тебя обиделась: умчался в город, ни слова мне не сказав. Я бы дала тебе еды в дорогу…

По-видимому, заботливые слова жены не дошли до него.

– Я не спал ни минуты. Многое вспомнилось. Обед у профессора Лефёвра, и мое первое письмо к тебе…

Жюльетта никогда не замечала в муже сентиментальности. Тем более удивил он ее сейчас. Она молча смотрела на него. Свеча стояла у него за спиной и поэтому лицо было неразличимо и только смутно виднелось тело по пояс, похожее на большую черную глыбу. А Габриэл видел перед собою светлое, залитое мерцающими отблесками существо, потому что на Жюльетту падал не только свет свечи, но и свет предутренних сумерек, занимающейся зари.

– В октябре было четырнадцать лет… Самый большой подарок в моей жизни, но и самый тяжкий грех. Я не должен был отрывать тебя от всего твоего, не имел права подвергать тебя превратностям чужой судьбы…

Она взяла спички, хотела зажечь свечу на своем ночном столике. Габриэл перехватил ее руку. И она продолжала слушать его голос, звучавший из этой бесформенной черноты.

– Правильнее всего было бы избавить тебя от этого… Нам надо развестись!

Она долго молчала. Ей и в голову не приходило, что это дикое, совершенно непонятное предложение связано с какими-то важными событиями. Она подвинулась к нему ближе.

– Я тебе сделала больно, оскорбила, дала повод для ревности?

– Никогда еще ты не была так добра ко мне, как сегодня вечером. Я давно так тебя не любил, как сегодня… тем ужасней!

Он приподнялся на подушках, отчего темная глыба его тела стала совсем уже ни на что не похожей.

– Жюльетта, отнесись серьезно к тому, что я скажу. Тер-Айказун сделает все, чтобы развести нас как можно скорей. Турецкие власти в таких случаях не чинят препятствий. Тогда ты свободна. Ты перестанешь быть армянкой, не будешь делить со мною страшную участь, которая по моей вине тебе угрожает. Мы поедем в Алеппо. Ты попросишь убежище в каком-нибудь консульстве – американском, швейцарском, все равно каком. Тогда ты будешь в безопасности, что бы здесь или где-нибудь в другом месте ни случилось. Стефан поедет с тобой. Вам позволят уехать из Турции. Мое состояние и мои доходы я, конечно, перепишу на ваше имя…

Он говорил порывисто и быстро, боясь, что Жюльетта его перебьет. Лицо Жюльетты было сейчас от него совсем близко.

– И эту чепуху ты говоришь всерьез?

– Когда все кончится, и я останусь жив, я буду опять с вами.

– Вчера еще мы так спокойно обсудили, что будет, если тебя призовут…

– Вчера? Вчера все было ошибкой. Мир стал другим.

– Другим? А что изменилось? То, что у нас отобрали паспорта? Мы получим новые. Ты же сам говоришь, что ничего дурного в Антиохии не узнал.

– Хоть я там узнал много дурного, но не об этом речь. Пока фактически изменилось очень немногое. Но это нагрянет внезапно, как вихрь из пустыни. Это чуют во мне мои праотцы, эти безымянные мученики. Это чувствует во мне каждая клетка. Нет, тебе, Жюльетта, этого не понять. Тот, кто никогда не испытал на себе расовой ненависти, понять этого не может.

– Я не спал ни минуты. Многое вспомнилось. Обед у профессора Лефёвра, и мое первое письмо к тебе…

Жюльетта никогда не замечала в муже сентиментальности. Тем более удивил он ее сейчас. Она молча смотрела на него. Свеча стояла у него за спиной и поэтому лицо было неразличимо и только смутно виднелось тело по пояс, похожее на большую черную глыбу. А Габриэл видел перед собою светлое, залитое мерцающими отблесками существо, потому что на Жюльетту падал не только свет свечи, но и свет предутренних сумерек, занимающейся зари.

– В октябре было четырнадцать лет… Самый большой подарок в моей жизни, но и самый тяжкий грех. Я не должен был отрывать тебя от всего твоего, не имел права подвергать тебя превратностям чужой судьбы…

Она взяла спички, хотела зажечь свечу на своем ночном столике. Габриэл перехватил ее руку. И она продолжала слушать его голос, звучавший из этой бесформенной черноты.

– Правильнее всего было бы избавить тебя от этого… Нам надо развестись!

Она долго молчала. Ей и в голову не приходило, что это дикое, совершенно непонятное предложение связано с какими-то важными событиями. Она подвинулась к нему ближе.

– Я тебе сделала больно, оскорбила, дала повод для ревности?

– Никогда еще ты не была так добра ко мне, как сегодня вечером. Я давно так тебя не любил, как сегодня… тем ужасней!

Он приподнялся на подушках, отчего темная глыба его тела стала совсем уже ни на что не похожей.

– Жюльетта, отнесись серьезно к тому, что я скажу. Тер-Айказун сделает все, чтобы развести нас как можно скорей. Турецкие власти в таких случаях не чинят препятствий. Тогда ты свободна. Ты перестанешь быть армянкой, не будешь делить со мною страшную участь, которая по моей вине тебе угрожает. Мы поедем в Алеппо. Ты попросишь убежище в каком-нибудь консульстве – американском, швейцарском, все равно каком. Тогда ты будешь в безопасности, что бы здесь или где-нибудь в другом месте ни случилось. Стефан поедет с тобой. Вам позволят уехать из Турции. Мое состояние и мои доходы я, конечно, перепишу на ваше имя…

Он говорил порывисто и быстро, боясь, что Жюльетта его перебьет. Лицо Жюльетты было сейчас от него совсем близко.

– И эту чепуху ты говоришь всерьез?

– Когда все кончится, и я останусь жив, я буду опять с вами.

– Вчера еще мы так спокойно обсудили, что будет, если тебя призовут…

– Вчера? Вчера все было ошибкой. Мир стал другим.

– Другим? А что изменилось? То, что у нас отобрали паспорта? Мы получим новые. Ты же сам говоришь, что ничего дурного в Антиохии не узнал.

– Хоть я там узнал много дурного, но не об этом речь. Пока фактически изменилось очень немногое. Но это нагрянет внезапно, как вихрь из пустыни. Это чуют во мне мои праотцы, эти безымянные мученики. Это чувствует во мне каждая клетка. Нет, тебе, Жюльетта, этого не понять. Тот, кто никогда не испытал на себе расовой ненависти, понять этого не может.

 

 


Дата добавления: 2015-08-21; просмотров: 71 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: С ВЕРШИНЫ МУЖЕСТВА | МИХАИЛ ДУДИН | Каймакам – начальник округа (турецк.). | Заптий – турецкий жандарм (турецк.). | Глава вторая | Сура – (араб.) – глава Корана. Всего в Коране 114 сур. | Сераскериат – военное министерство (турецк.). | Бинбаши – майор (турецк.). | Здесь и дальше стихи даются в переводе Натэллы Горской. | Глава пятая |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ИМЕНИТЫЕ ЛЮДИ ЙОГОНОЛУКА| Глава четвертая

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.064 сек.)