Читайте также: |
|
Чета беркутов свила гнездо на самой вершине собора, окруженного высокими монастырскими стенами. И трудно было понять, что заставило птиц выводить птенцов именно здесь, невзирая на постоянный колокольный звон. Может, потому, что этот дальний монастырь стоял на самой вершине горы и напоминал огромный холодный утес, обдуваемый со всех сторон стылыми ветрами. Предки этих птиц селились высоко в горах, летали среди островерхих скал, и память крови цепко держала ощущение высоты полета и силы ветра, миг, когда можно было подставлять воздушному потоку расправленные крылья и сполна почувствовать их упругость!
Задрав головы, селяне в недоумении пожимали плечами – одно дело, когда аист обживает соломенные крыши хуторов, и совсем другое, когда на соборе гнездится беркут.
Однако беркуты жили так, будто рядом не было ни селения, ни монастырского двора, да и самой звонницы. И громкий крик птицы то и дело нарушал покой тихой обители, показывая тем самым, кто здесь господин.
Посмотрит старица вверх и перекрестится, как на нечистую силу.
Не находилось охотника, чтобы спихнуть гнездо вниз, так и поживали здесь птицы, защищенные высотой и ветром.
Они подолгу кружили над лесом, монастырем, полем, зорко оберегая свое гнездо, и ни один вражий промысел не в силах был помешать вывести птенцов.
Никто из селян не видел беркута стоящим на земле, словно не хотел он пачкать самодержавных стоп о грешную землю, а если и опускался, то на огромный холодный валун. Точно так государь не может сесть на простую скамью, и несут вслед за ним рынды тяжеленный стул.
Не для беркута грязь!
И на земле он должен быть выше всех смертных на высоту камня. Так и государь даже во время богослужения возвышается над боярами сразу на несколько ступеней.
Соседство с монастырской обителью не сделало птиц святыми, и частенько можно было увидеть в цепких лапах беркута задавленную тварь. Бывало, таскали птицы зверя и покрупнее, а однажды монахини с ужасом наблюдали за тем, как под самый крест, где беркуты прятали свое гнездо, самец уволок волка. Зверь был еще живым, некоторое время он стонал, напоминая тихим поскуливанием плач нашкодившего ребенка, а потом затих. Видно, его волчья душа отошла далеко к облакам, а на монахинь, словно кара небесная, закапала кровь – и долго старицы не могли отмыться от этих нечистот.
Игуменьей женского монастыря была Пелагея. Разное народ глаголил о старице. Будто бы была она полюбовницей самого государя, а как женился Иван Васильевич, так ее и с глаз долой – повелел остричь зазнобе волосья и отправить в обитель. Пелагея оказалась девкой послушной: своим смирением и покаянием обратила на себя внимание строгой игуменьи. Все ее около себя держала, а называла не иначе как доченька. А когда ветхая старица преставилась, монахини выбрали Пелагею настоятельницей.
Монастырь соседствовал с охотничьими царскими угодьями, и со щемящим сердцем Пелагея наблюдала, как Иван Васильевич лихо травил зверя, и, как прежде, слышался его громкий хохот.
Сокольничие царя постучались в монастырь поздним вечером. Пелагея всегда знала, что когда-нибудь это произойдет, – слишком близко был от нее Иван, чтобы не встретиться. Но, разглядев из окна кельи при свете факелов статную фигуру самодержца, она обмерла, подобно юной девице.
– Ой, господи, что же это такое делается со мной?! Господи, не дай мне новых испытаний, сделай так, чтобы государь меня не признал, – обратила Пелагея взор к образам.
В ворота стучались все настойчивее:
– Отворяйте, старицы, царь у порога! Неужто святым кваском не напоите?
Вратница виновато оправдывалась:
– Ночь на дворе, как же я вас в женский монастырь пущу? Игуменья шибко строга и не велит никому открывать.
– Открывай ворота, сестрица, – ласково сказала настоятельница, подойдя к воротам, – не томи гостей. Если просится государь на монашеский двор, стало быть, так тому и случиться. Все это его земля, а мы при нем только слуги.
Лица игуменьи Иван не увидал: Пелагея согнулась так низко, будто хотела рассмотреть камни на дороге, а когда разогнулась, государь уже проехал к кельям.
Царь был не одинок, рядом, оседлав коня по-мужски, гарцевала красивая девица, и Пелагея не без удивления обнаружила в себе чувство, похожее на ревность.
– Эй, игуменья, где ты там?! Почему хозяина московского не встречаешь? Девки, говорят, в вашем монастыре особенно хороши. Вот решил убедиться в этом, а толк в девицах ваш государь понимает.
На соборе от царского крика проснулся беркут: гаркнул хозяином на весь двор, заставляя успокоиться расшумевшихся холопов, и затих.
– Ишь ты, раскричался! – задрал голову к небесам Иван Васильевич. – Это ты напрасно нас за супостатов принимаешь. Мы люди государственные и монахинь не тронем... Если они сами не захотят радость испытать, – улыбнулся вдруг самодержец, поглядывая на хорошенькую послушницу.
Его шутка, непонятная стоявшим рядом старицам, вызвала невероятно громкий смех среди ближайшего окружения царя.
– Так где же ваша настоятельница?!
– Здесь я, государь, – предстала перед очами Ивана Васильевича Пелагея.
– Ты ли это?! – выдохнул самодержец.
– Я, государь. – И уже задумчиво: – А ты постарел, Иван Васильевич, насилу и узнать. Видно, грешил много, если на сморчка стал похож.
Смех угас.
– Вот ты за какие стены от меня спряталась, Пелагея, только я тебя и здесь сыскал.
– А разве не по твоему повелению меня в монастырь заперли?
Не принял упрека государь. Не один десяток девок рассовал Иван Васильевич по монастырям, но Пелагею не забывал до сих пор. И запер он ее больше от любви, чем по надобности.
– Ты меня понять должна, – повысил голос Иван Васильевич. – Жениться мне надобно было! Время для утех миновало. Все вы, бабы, в моей власти. Хочу – в монастырь отдам, хочу – замуж, а ежели перечить станете... так на потеху своим молодцам!
– Воля твоя, государь, – наклонила голову монахиня.
Пелагея тоже стала другой. Теперь это не наивная дочь пушкаря стрелецкого полка. Перед ним была женщина, которая вошла в самую пору цветения, и черный куколь даже подчеркивал ее прелести.
– Вижу я, что молитва тебе на пользу, Пелагеюшка. Не растеряла своей красоты.
– Краса моя принадлежит богу, – последовал смиренный ответ.
– Насчет сего мы еще поспорим, а сейчас распорядись выделить келью для своего государя! – повелел Иван, напоминая о том, кто здесь хозяин.
Царь посмотрел вверх, но не услышал птичьего крика. Беркут, зарывшись клювом в мягкий пух, уже спал.
Иван не шутил, когда объявил, что в монастырь приехал за утехой. Подремав два часа, он велел игуменье позвать всех монахинь. Их оказалось немало – полторы сотни душ, и одна краше другой! Иван в сопровождении Басманова и Калисы ходил из одной кельи в другую и, тыча перстом в смиренные лики, говорил:
– Вот ты!.. Завтра меня по лесу провожать будешь!
Девка кланялась и благодарила за честь, а Иван, стуча сапожищами, шел к другой старице.
– Что же ты с монахинями делать будешь? – хмурясь, спрашивала Пелагея.
– А ты мне, старица, допрос не чини, – сурово сказал Иван и, уже смягчаясь, продолжал с улыбкой: – Вспомни, что я когда-то с тобой делал, то и с ними вытворять стану. Я ведь сюда не богу приехал молиться. Для этой надобности у меня домовая церковь имеется. Потехи хочу! Поднадоели мне скоморохи, пускай теперь монахини повеселят.
– Чем же тебе так старицы приглянулись?
– Смиренностью, – лукаво подмигнул Иван Васильевич молодой монашке, скромно сидящей на жесткой постели. – Постриг принимают или святые, или те, кто в мирской жизни грешил много. А кто более всего в любви разбирается, если не грешницы?
Иван Васильевич отобрал полторы дюжины монахинь. Долго разглядывал их спереди и сзади, заглядывал под куколи, прищелкивал языком и, вызывая смех у бояр, хлопал девиц по бедрам.
– Такой товар на базарах выставлять нужно, а вы их под черным покрывалом прячете. Эх, бабоньки, позабочусь я о вашем житии, а вы меня за это ублажите. Вот что, старицы, сымайте свои наряды и облачайтесь в кафтаны стрельцов, а стрельцы пускай ваши куколи напялят! Вот будет потеха так потеха! – потирал царь ладони в предвкушении новой забавы.
Девки стояли в нерешительности, поглядывая на игуменью. Она им мать, ей и решать. Пелагея вдруг прикрикнула на девок:
– Ну, чего встали?! Не слышали, что царь-батюшка пожелал?! – И первой стала стаскивать через голову грубую монашескую мантию.
Иван Васильевич сначала увидел крепкие икры, потом покатые бедра, а уж затем ее всю. Царь всегда помнил ее именно такой: груди небольшие, плечи слегка окатаны, ноги длиннющие и белые, словно стволы гладкоствольных берез. Обнаженная фигура монашки походила на статуэтку, оставленную царю в прошлом месяце итальянским послом. Вылепленную бабу он называл Венерой и глаголил о том, что это, дескать, символ женской красоты; и, глядя на нее, Иван Васильевич не мог не согласиться с тем, что так оно и есть. Он оставил статуэтку у себя в покоях и без конца показывал верхним боярам, приговаривая:
– А умеют итальянцы лепить! Это не наши фрески. Глядя на такую красу, баб не устанешь вожделеть.
И только митрополит Макарий, растерев плевок о мозаику, проронил:
– Не о том думаешь, Иван Васильевич. О душе да о боге нужно помышлять, а ты все о бабах! Такая голозадая баба только на грех и может навести. Убрал бы ты ее с глаз долой!
Однако слушаться митрополита Иван Васильевич и не думал, а неделю спустя тот же самый посол в дар царю оставил Аполлона, и Иван поставил его здесь же, на полку.
– Ну чем не Адам и Ева в раю! Теперь только аспида завести осталось.
Сейчас царь подумал о том, что Пелагея походила на Венеру: тот же поворот головы, те же руки, целомудренно покоившиеся у бедер, и вместе с тем во всей фигуре было что-то очень порочное, что неумолимо притягивало взгляды и заставляло бунтовать плоть. Святая и грешница одновременно. Впрочем, Пелагея всегда была именно такой. Свежесть и распутство – вот что привлекало в ней царя. И сейчас, сняв с себя куколь, она доказала Ивану Васильевичу, что осталась прежней Пелагеей.
– Ну чего встали?! – прикрикнул государь на застывших стрельцов, которые болванами, пораскрывав рты, пялились на обнаженную настоятельницу. – Кафтаны снимайте и монахиням отдайте. Игуменья уже замерзла, вас дожидаючись.
– Это мы мигом, батюшка! Это мы мигом! Нет ничего проще, – сбросили с себя оцепенение караульщики.
Всякое им приходилось видеть, но чтобы с монахинями облачением меняться – впервые!
Пелагея взяла протянутый кафтан и надела его на себя с тем изяществом, с каким царица набрасывает на тело нагольную шубу[61]. Стрелец подхватил монашеский куколь и мгновенно спрятал в него первородный грех.
Девки разнагишались неторопливо, видно, так же обстоятельно они готовились к молитвам. Это переодевание доставляло Ивану Васильевичу огромную радость. Он едва сдерживал ликование и не мог устоять на месте: шумно расхаживал по келье, то и дело заглядывал девицам в красные лица и вопрошал:
– Может быть, вы на царя зло какое держите?
За всех отвечала Пелагея:
– Разве могут детям не нравиться их родители? Ты наш батюшка!
Переодевание девиц напоминало смотрины невест на царском дворе, вот тогда Иван и приглядел Анастасию Романовну.
– Хороши вы, мои девоньки, ой как хороши! Тяжкий это грех, такую красу в монашеские куколи прятать!
Повернувшись к стрельцам, он не мог удержаться от смеха. Монашеское платье сидело на плечах отроков кое-как, из коротких рукавов торчали волосатые ручищи, а сжатые в ладонях бердыши были так же смешны, как обнаженные колени.
Женский монастырь, до того ни разу не слышавший мужского хохота, глухим эхом отзывался на веселье Ивана.
– Потехи хочу! – бесновался государь. – Да такой, чтобы чертям щекотно стало. Выходи из врат, девоньки, в лес поедем!
В монастырь Иван Васильевич заявился с большим сопровождением: кроме стольников, с ним были московские дворяне, три дюжины сокольников, два десятка псарей, с дюжину бояр, рынды из молодых князей и еще невеликий отряд из стрельцов.
Сокольники на кожаных рукавицах несли по соколу: на головах у птиц небольшие клобучки, и своим смирением они напоминали монахов. Соколы чутко реагировали на безумие Ивана, слегка наклоняли гордые головки и чуть приподнимали крылья, видно, помышляя о свободе, но крепкий поводок напоминал им о неволе.
Стая гончих псов тихо нервничала, скулила. В самом углу монастырского двора псари внимательно следили за тем, чтобы ни одна гончая не сорвалась с привязи. Собакам был тесен монастырский двор; они рвались в лес, который уже успел наполниться множеством ночных звуков; они дожидались охоты, предвкушение которой приятно волновало кровь.
Иван Васильевич уже пересек монастырский двор, увлекая за собой многочисленную челядь, бояр, псарей, сокольников. Все пришло в движение: запищало, залаяло, заматерилось, и, оставив монастырь в безмятежности, царь вошел в лес.
Тревожно прокричал с вершины собора беркут и успокоился: видно, и он устал от шумного гостя. А оставшиеся старицы, поглядывая вслед уходящим монахиням, тихо вздыхали. Только одна из них осмелилась вымолвить:
– По мне, лучше смерть принять... чем так. Наложила бы на себя руки. Истинный крест, наложила!
– Руки, говоришь, – отозвалась ей другая, старуха без возраста. Она едва ходила и, казалось, была старше монастырских стен: ее лицо, как камень на дороге, покрылось густым налетом времени. Глухой голос будто пробивался через толстый слой мха. – Только ведь руки на себя накладывать куда более грешное дело. Вот чего не сможет простить господь! Самые великие святые рождались только из великих грешниц.
Видно, старуха знала, о чем говорила, и монахиня не посмела ей возразить.
Для веселья Иван Васильевич подобрал огромную поляну. Наломали стольники сучьев и сложили в огромную кучу.
– Девки, живьем вас хочу видеть, – веселился Иван, – скидайте с себя кафтаны. Здесь, кроме меня и медведей, никого более нет.
Девки в мужских кафтанах выглядели на редкость соблазнительными, а тонкий лисий мех на шапках подчеркивал свежесть кожи.
Эта ночь напоминала Пелагее праздник Ивана Купалы, когда грех казался нестрашным и девки с парнями разбредались далеко по лесу. Совсем нетрудно тогда услышать тихое воркование влюбленных пар или жаркий шепот молодца, уламывающего юную красу. Вот поэтому и берегли Пелагею в такие ночи батюшка с матушкой, не отпуская на молодое веселье Ивана Купалы, и непорочность свою она сумела донести до великого государя.
Освободившись от царских одежд, Иван Васильевич жарко нашептывал в лицо настоятельницы:
– Я тебя не забыл, Пелагеюшка. Как расстался с тобой, так все сердечко мое щемило. Не сразу я к Анастасии привык, все тебя вспоминал. В постели с царицей лежу, а кажется мне, будто бы ты рядом. Руками по телу вожу, а будто бы тебя трогаю.
Только сейчас Пелагея поняла, как соскучилась по пальцам, которые уверенно ласкали и теребили ее тело, вызывая из нутра нечаянный стон.
Девки и отроки разбрелись по лесу и, видно, собрались шастать до утра. У костра лежали красные стрелецкие кафтаны и куколи цвета печали, странное сочетание красного и черного, оттого лес казался грешником вдвойне. Напоил росой, одурманил яблоневым духом и оставил у себя на блуд. А следующий день станет похмельным, и стыд не смогут прикрыть ни чопорные кафтаны стрелецких молодцов, ни печальные покрывала монахинь.
На следующий день Иван выехал в Москву. Махнул на прощание рукой растрепанным монахиням и сгинул вдали, и долго не могла осесть пыль из-под копыт скакунов.
За всю дорогу Иван Васильевич не проронил ни слова. Федька Басманов пытался подлезть к государю с расспросами, но царь так огрел любимца плетью, что тот побитой псиной долго зализывал на руке кровавый рубец.
Рынды поначалу веселились, вспоминая шаловливых монахинь. Беззастенчиво пересказывали один другому радости проведенной ночи, потом, заметив гнетущее настроение Ивана Васильевича, умолкли.
Царь ехал в Москву каяться.
Так он поступал всякий раз после многих дней, проведенных в распутстве и безбожестве, и не было для него тогда лучшего места, чем дом Христа. Государь подолгу простаивал перед алтарем на коленях, много плакал, поминал усопших, проклиная себя и свою грешную плоть. Каждый, кто заглядывал в домовую церковь, видел, насколько искренен был в своей печали царь. Не верилось, что не далее как вчера он совратил пятнадцатилетнюю девицу, а неделю назад задирал подол монахиням.
Это и называлось похмельем, из которого Иван Васильевич выходил всегда трудно, с сильной ломотой в суставах, с болью в голове и бесконечной икотой. Все в нем было тогда погано и скверно. И если бы не очищения, которые он устраивал себе после всякого большого блуда, его душа погрязла бы в грехе.
Грешить и каяться, каяться и грешить.
На сей раз было по-иному. Царь не мог отделаться от липкого наваждения, которое его преследовало даже во время молитв: он видел лицо Пелагеи, ее широко открытые глаза, острые скулы, на которых красным дьяволом прыгал свет огня.
А спустя немного времени до Ивана донеслась весть, что окрестные мужики, прознав про блуд, спалили монастырь вместе с настоятельницей, признав ее за ведьму.
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 71 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Божий суд | | | Государственные хлопоты |