Читайте также:
|
|
Прошла гроза, пятьсот тонов заката
разлиты в небе: желтый, темно-синий.
Конечно, ты ни в чем не виновата,
в судьбе, как в небе, нету четких линий.
Так вот на этом темно-синем фоне,
до смерти желтом, розовом, багровом,
дай хоть последний раз твои ладони
возьму в свои и не обмолвлюсь словом.
Дай хоть последний раз коснусь губами
щек, глаз, какие глупости, прости же
и помни: за домами-облаками
живет поэт и критик Борька Рыжий.
Живет худой, обросший, одинокий,
изрядно пьющий водку, неустанно
твердящий: друг мой нежный, друг жестокий
(заламывая руки), где ты, Анна?
1997
"Эмалированное судно…"
Эмалированное судно,
окошко, тумбочка, кровать,
жить тяжело и неуютно,
зато уютно умирать.
Лежу и думаю: едва ли
вот этой белой простыней
того вчера не укрывали,
кто нынче вышел в мир иной.
И тихо капает из крана.
И жизнь, растрепана, как блядь,
выходит как бы из тумана
и видит: тумбочка, кровать…
И я пытаюсь приподняться,
хочу в глаза ей поглядеть.
Взглянуть в глаза и - разрыдаться
и никогда не умереть.
1997
"Был городок предельно мал…"
Был городок предельно мал,
проспект был листьями застелен.
Какой-то Пушкин или Ленин
на фоне осени стоял
совсем один, как гость случайный,
задумчивый, но не печальный.
…Как однотипны города
горнорабочего Урала.
Двух слов, наверно, не сказала,
и мы расстались навсегда,
и я уехал одинокий,
ожесточенный, не жестокий.
В таком же городе другом,
где тоже Пушкин или Ленин
исписан матом, и забелен
тот мат белилами потом,
проездом был я две недели,
один, как призрак, жил без цели.
Как будто раздвоился мир
и расстоянье беспредельно
меж нами, словно параллельно
мы существуем: щелок, дыр,
лазеек нет, есть только осень,
чей взор безумен и несносен.
Вот та же улица, вот дом
до неприличия похожий,
и у прохожих те же рожи -
в таком же городе другом -
я не заплачу, но замечу,
что никогда тебя не встречу.
1997
"Когда вонзают иглы в руки…"
Когда вонзают иглы в руки
и жизнь чужда и хороша -
быть может, это час разлуки,
не покидай меня, душа.
Сестрица Лена, ангел Оля[54],
не уходите никуда -
очистив кровь от алкоголя,
кровь станет чистой навсегда.
Кровь станет чистой, будет красной,
я сочиню стихи о том,
как славно жить в стране прекрасной
и улыбаться красным ртом.
Но краток миг очарованья
и, поутру, открыв глаза,
иду - сентябрь, кварталы, зданья.
И, проклиная небеса,
идут рассерженные люди,
несут по облаку в глазах,
и улыбаясь, смотрит Руди
и держит агнца на руках.
1997
"Пока я спал, повсюду выпал снег…"
Пока я спал, повсюду выпал снег -
он падал с неба, белый, синеватый,
и даже вышел грозный человек
с огромной самодельною лопатой
и разбудил меня. А снег меня
не разбудил, он очень тихо падал.
Проснулся я посередине дня,
и за стеной ребенок тихо плакал.
Давным-давно я вышел в снегопад
без шапки и пальто, до остановки
бежал бегом и был до смерти рад
подруге милой в заячьей обновке -
мы шли ко мне, повсюду снег лежал,
и двор был пуст, вдвоем на целом свете
мы были с ней, и я поцеловал
ее тогда, взволнованные дети,
мы озирались, я тайком, она
открыто. Где теперь мои печали,
мои тревоги? Стоя у окна,
я слышу плач и вижу снег. Едва ли
теперь бы побежал, не столь горяч.
(Снег синеват, что простыни от прачек.)
Скреби лопатой, человече, плачь
мой мальчик или девочка, мой мальчик.
1997
"Там вечером Есенина читали…"
Там вечером Есенина читали,
портвейн глушили, в домино играли.
А участковый милиционер
снимал фуражку и садился рядом
и пил вино, поскольку не был гадом.
Восьмидесятый год. СССР.
Тот скверик возле Мясокомбината
я помню, и напоминать не надо.
Мне через месяц в школу, а пока
мне нужен свет и воздух. Вечер. Лето.
"Купи себе марожнова". Монета
в руке моей, во взоре - облака.
"Спасиба". И пошел, не оглянулся.
Семнадцать лет прошло, и я вернулся -
ни света и ни воздуха. Зато
остался скверик. Где же вы, ребята,
теперь? На фоне Мясокомбината
я поднимаю воротник пальто.
И мыслю я: в году восьмидесятом
вы жили хорошо, ругались матом,
Есенина ценили и вино.
А умерев, вы превратились в тени.
В моей душе еще живет Есенин,
СССР, разруха, домино.
1997
"Ну вот, я засыпаю наконец…"
Ну вот, я засыпаю наконец,
уткнувшись в бок отцу, еще отец
читает: "Выхожу… я на дорогу…"
Совсем один? Мне пять неполных лет.
Я просыпаюсь, папы рядом нет,
и тихо так и тлеет понемногу
в окне звезда, деревья за окном,
как стражники, мой охраняют дом.
И некого бояться мне, но все же
совсем один. Как бедный тот поэт.
Как мой отец. Мне пять неполных лет.
И все мы друг на друга так похожи.
1997
"Темнеет в восемь - даже вечер…"
Темнеет в восемь - даже вечер
тут по-немецки педантичен.
И сердца стук бесчеловечен,
предельно тверд, не мелодичен.
В подвальчик проливает месяц
холодный свет, а не прощальный.
И пиво пьет обрюзгший немец,
скорее скучный, чем печальный.
Он, пересчитывая сдачу,
находит лишнюю монету.
Он щеки надувает, пряча
в карман вчерашнюю газету.
В его башке полно событий,
его политика тревожит.
Выходит в улицу, облитый
луной - не хочет жить, но может.
В семнадцать лет страдает Вертер,
а в двадцать два умнеет, что ли.
И только ветер, ветер, ветер
заместо памяти и боли.
1997
Кино
Вдруг вспомнятся восьмидесятые
с толпою у кинотеатра
"Заря", ребята волосатые
и оттепель в начале марта.
В стране чугун изрядно плавится
и проектируются танки.
Житуха-жизнь, плывет и нравится,
приходят девочки на танцы.
Привозят джинсы из Америки
и продают за ползарплаты
определившиеся в скверике
интеллигентные ребята.
А на балконе комсомолочка
стоит немножечко помята,
она летала, как Дюймовочка,
всю ночь в объятьях депутата.
Но все равно, кино кончается,
и все кончается на свете:
толпа уходит, и валяется
Сын Человеческий в буфете.
1997
"Красавица в осьмнадцать лет…"
Красавица в осьмнадцать лет,
смотри, как тихо мы стареем:
всё тише музыка и свет
давно не тот, и мы робеем,
но всё ж идем в кромешный мрак.
Но, слышишь, музыка иная
уже звучит, негромко так,
едва-едва, моя родная.
Когда-нибудь, когда-нибудь,
когда не знаю, но наверно
окажется прекрасным путь,
казавшийся когда-то скверным.
В окно ворвутся облака,
прольётся ливень синеокий.
И музыка издалека
сольётся с музыкой далекой.
В сей музыкальный кавардак
войдут две маленькие тени -
от летней музыки на шаг,
на шаг от музыки осенней.
1997
"…Облака над домами…"
…Облака над домами,
облака, облака.
Припадаю губами
к вашей ручке: пока.
Тихой логике мира
я ответить хочу
всем безумием Лира,
припадая к плечу.
Пять минут до разлуки
навсегда, навсегда.
Я люблю эти руки
плечи, волосы, да.
Но прощайте, прощайте,
сколько можно стоять.
Больше не обещайте
помнить, верить, рыдать.
Всё вы знаете сами
на века, на века.
Над домами, домами
облака, облака.
1997
"Старик над картою и я…"
Старик над картою и я
над чертежом в осеннем свете -
вот грустный снимок бытия
двух тел в служебном кабинете.
Ему за восемьдесят лет.
Мне двадцать два, и стол мой ближе
к окну и в целом мире нет
людей печальнее и ближе.
Когда уборщица зайдет,
мы оба поднимаем ноги
и две минуты напролет
сидим, печальные, как боги.
Он глуховат, коснусь руки:
- Окно открыть? - Вы правы, душно.
От смерти равно далеки
и к жизни равно равнодушны.
1997
"…Три дня я ладошки твои целовал…"
…Три дня я ладошки твои целовал
и плакал от счастья и горя.
Три дня я "Столичной" хрусталь обливал
и клялся поехать на море.
Пар и ла три дня за окошком сирень,
и гром грохотал за окошком.
Рассказами тень наводя на плетень,
я вновь возвращался к ладошкам.
Три дня пронеслись, ты расплакалась вдруг,
я выпил и опохмелился.
…И томик Григорьева выпал из рук,
с подушки Полонский свалился.
И не получилось у нас ничего,
как ты иногда предрекала.
И черное море три дня без меня,
как я, тяжело тосковало.
По черному морю носились суда,
и чайки над морем кричали:
"Сначала его разлюбила она,
он умер потом от печали…"
1997
"Ты выявлен и рассекречен…"
Ты выявлен и рассекречен -
я не могу Тебя любить,
Твой лик вполне бесчеловечен -
я не смогу его забыть,
и этот хор, и эти свечи,
и разноцветное стекло -
всё быть могло совсем иначе,
гораздо лучше быть могло.
1997
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 108 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Памяти друга | | | Расклад |