Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Лингвистической относительности гипотеза

Читайте также:
  1. Гипотеза А. Перре-Клермон
  2. Гипотеза общественного прогресса. ??? что нашла
  3. ТЕОРИЯ ОТНОСИТЕЛЬНОСТИ
  4. Широкая гипотеза о человеческих отношениях

ЛИНГВИСТИЧЕСКОЙ ОТНОСИТЕЛЬНОСТИ ГИПОТЕЗА (известная также как «гипотеза Сепира – Уорфа»), тезис, согласно которому существующие в сознании человека системы понятий, а, следовательно, и существенные особенности его мышления определяются тем конкретным языком, носителем которого этот человек является.

Лингвистическая относительность – центральное понятие этнолингвистики, области языкознания, изучающей язык в его взаимоотношении с культурой. Учение об относительности («релятивизм») в лингвистике возникло в конце 19 – начале 20 в. в русле релятивизма как общеметодологического принципа, нашедшего свое выражение как в естественных, так и в гуманитарных науках, в которых этот принцип трансформировался в предположение о том, что чувственное восприятие действительности определяется ментальными представлениями человека. Ментальные представления, в свою очередь, могут изменяться под воздействием языковых и культурных систем. Поскольку в конкретном языке и, шире, в конкретной культуре концентрируется исторический опыт их носителей, ментальные представления носителей различных языков могут не совпадать.

В качестве простейших примеров того, как по-разному языки членят (или, как принято говорить в лингвистике, «концептуализуют») внеязыковую реальность, часто приводят такие фрагменты лексических систем, как названия частей тела, термины родства или системы цветообозначения. Например, в русском языке для обозначения ближайших родственников одного с говорящим поколения используются два разных слова в зависимости от пола родственника – брат и сестра. В японском языке этот фрагмент системы терминов родства предполагает более дробное членение: обязательным является указание на относительный возраст родственника; иначе говоря, вместо двух слов со значением 'брат' и 'сестра' используется четыре: ani 'старший брат', ane 'старшая сестра', otooto 'младший брат', imooto 'младшая сестра'. Кроме того, в японском языке имеется также слово с собирательным значением kyoodai 'брат или сестра', 'братья и/или сестры', обозначающее ближайшего родственника (родственников) одного с говорящим поколения вне зависимости от пола и возраста (подобные обобщающие названия встречаются и в европейских языках, например, английское sibling 'брат или сестра'). Можно говорить о том, что способ концептуализации мира, которым пользуется носитель японского языка, предполагает более дробную понятийную классификацию по сравнению со способом концептуализации, который задан русским языком.

Аналогичным образом на различие в способе языковой концептуализации мира указывают такие хрестоматийные примеры, как наличие в английском языке слов hand 'рука ниже запястья, кисть' (используемое в контекстах типа 'пожать руку', 'вымыть руки' и т.д.) и arm 'рука выше запястья' или 'рука от пальцев до плеча' (используемое в контекстах типа 'ходить под руку', 'взять на руки' и т.д.) – в противоположность универсальному русскому слову рука, или наличие в русском языке двух отдельных слов синий и голубой – в противоположность многим другим языкам, в которых для обозначения цвета соответствующей части спектра используется единое обозначение типа английского blue.

Представление о том, что для одного и того же фрагмента действительности естественные языки могут предоставить несколько адекватных, но не совпадающих концептуальных схем, безусловно, существовало в языкознании и до того, как в этнолингвистике начались интенсивные исследования «под знаменами» принципа лингвистической относительности. В частности, уже в начале 19 в. оно было отчетливо сформулировано В. фон Гумбольдтом, однако почти не было востребовано в то время лингвистической теорией. В разные периоды истории лингвистики проблемы различий в языковой концептуализации мира ставились, в первую очередь, в связи с частными практическими и теоретическими задачами перевода с одного языка на другой, а также в рамках такой дисциплины, как герменевтика учения о принципах перевода, анализа и интерпретации древних памятников письменности, в особенности библейских текстов. Принципиальная возможность перевода с одного языка на другой, как и адекватная интерпретация древних письменных текстов, базируется на предположении о том, что существует некоторая система представлений, универсальных для носителей всех человеческих языков и культур или, по крайней мере, разделяемая носителями той пары языков, с которого и на который осуществляется перевод. Чем ближе языковые и культурные системы, тем больше шансов адекватно передать на языке перевода то, что было уложено в концептуальные схемы языка оригинала. И наоборот, существенные культурные и языковые различия позволяют увидеть, в каких случаях выбор языкового выражения определяется не столько объективными свойствами обозначаемой ими внеязыковой действительности, сколько рамками внутриязыковой конвенции: именно такие случаи не поддаются или плохо поддаются переводу и интерпретации. Понятно поэтому, что релятивизм в лингвистике получил мощный импульс в связи с возникшей во второй половине 19 в. задачей изучения и описания «экзотических» языков и культур, резко отличных от европейских, прежде всего языков и культур американских индейцев.

Лингвистическая относительность как научное понятие ведет свое начало от работ основоположников этнолингвистики – американского антрополога Франца Боаса, его ученика Эдварда Сепира и ученика последнего Бенджамена Уорфа. В той наиболее радикальной форме, которая вошла в историю лингвистики под названием «гипотезы Сепира – Уорфа» и стала предметом продолжающихся и поныне дискуссий, гипотеза лингвистической относительности была сформулирована Уорфом, а точнее, приписана ему на основании ряда его утверждений и эффектных примеров, содержавшихся в его статьях. На самом деле эти утверждения Уорф сопровождал рядом оговорок, а у Сепира подобного рода категорических формулировок не было вообще.

Представление Боаса о классифицирующей и систематизирующей функции языка основывалось на тривиальном, на первый взгляд, соображении: число грамматических показателей в конкретном языке относительно невелико, число слов в конкретном языке велико, однако тоже конечно, число же обозначаемых данным языком явлений бесконечно. Следовательно, язык используется для обозначения классов явлений, а не каждого явления в отдельности. Классификацию же каждый язык осуществляет по-своему. В ходе классификации язык сужает универсальное концептуальное пространство, выбирая из него те компоненты, которые в рамках конкретной культуры признаются наиболее существенными.

Классифицирующую функцию имеет не только лексика, но и грамматика. Именно в грамматике как наиболее регламентированной и устойчивой части языковой системы закрепляются те значения, которые должны быть выражены обязательно. Так, носитель русского, немецкого, английского и многих других европейских языков не может употребить название предмета, не указав, имеется ли в виду один такой предмет или некоторое их множество: нельзя употребить слово книга «ни в каком числе», иначе говоря, любая форма слова книга содержит обязательную информацию о числе. В таких случаях в лингвистике принято говорить, что в данном языке имеется грамматическая категория числа. Набор грамматических категорий конкретного языка красноречиво свидетельствует о том, какие значения на определенном историческом этапе развития этого языка были выделены как наиболее существенные и закрепились в качестве обязательных. Так, в квакиютль – языке североамериканских индейцев, который в течение многих лет исследовал Боас, – в глаголе, наряду со знакомыми нам по европейским языкам категориями времени и вида, выражается также грамматическая категория эвиденциальности, или засвидетельствованности: глагол снабжается суффиксом, который показывает, являлся ли говорящий свидетелем действия, описываемого данным глаголом, или узнал о нем с чужих слов. Таким образом, в «картине мира» носителей языка квакиютль особая важность придается источнику сообщаемой информации.

Родившийся и получивший образование в Германии, Боас испытал несомненное влияние лингвистических воззрений В. фон Гумбольдта, считавшего, что в языке воплощаются культурные представления сообщества людей, пользующихся данным языком. Однако Боас не разделял гумбольдтовских представлений о так называемой «стадиальности». В отличие от Гумбольдта Боас считал, что различия в «картине мира», закрепленные в языковой системе, не могут свидетельствовать о большей или меньшей развитости его носителей. Лингвистический релятивизм Боаса и его учеников строился на идее биологического равенства и, как следствие, равенства языковых и мыслительных способностей. Многочисленные языки за пределами Европы, в первую очередь языки Нового Света, которые стали интенсивно осваиваться лингвистикой на рубеже 19–20 в., оказывались экзотическими с точки зрения лексики и особенно грамматики европейских языков, однако в рамках боасовской традиции эта необычность не считалась свидетельством «примитивности» этих языков или «примитивности» отраженной в этих языках культуры. Напротив, стремительно расширявшаяся география лингвистических исследований позволила понять ограниченность европоцентрических взглядов на описание языка, дав в руки сторонников лингвистической относительности новые аргументы.

Важнейший этап в исследовании языка как средства систематизации культурного опыта связан с работами Э.Сепира. Сепир понимал язык прежде всего как строго организованную систему, все компоненты которой – такие, как звуковой состав, грамматика, словарный фонд, – связаны жесткими иерархическими отношениями. Связь между компонентами системы отдельно взятого языка строится по своим внутренним законам, в результате чего спроецировать систему одного языка на систему другого, не исказив при этом содержательных отношений между компонентами, оказывается невозможным. Понимая лингвистическую относительность именно как невозможность установить покомпонентные соответствия между системами разных языков, Сепир ввел термин «несоизмеримость» (incommensurability) языков. Языковые системы отдельных языков не только по-разному фиксируют содержание культурного опыта, но и предоставляют своим носителям не совпадающие пути осмысления действительности и способы ее восприятия. Приведем цитату из статьи Сепира Статус лингвистики как науки (1928): „«Реальный мир» в значительной степени неосознанно строится на основе языковых привычек той или иной социальной группы. Два разных языка никогда не бывают столь схожими, чтобы их можно было считать средством выражения одной и той же социальной действительности. Миры, в которых живут различные общества, – это разные миры, а вовсе не один и тот же мир с различными навешанными на него ярлыками... Мы видим, слышим и вообще воспринимаем окружающий мир именно так, а не иначе главным образом благодаря тому, что наш выбор при его интерпретации предопределяется языковыми привычками нашего общества".

Внутриязыковые возможности системы, позволяющие членам языкового сообщества получать, хранить и передавать знания о мире, в значительной степени связаны с инвентарем формальных, «технических» средств и приемов, которыми располагает язык, – инвентарем звуков, слов, грамматических конструкций и т.д. Понятен поэтому интерес Сепира к изучению причин и форм языкового разнообразия: в течение многих лет он занимался полевыми исследованиями индейских языков, ему принадлежит одна из первых генеалогических классификаций языков Северной Америки. Сепир предложил и новаторские для своего времени принципы морфологической классификации языков, учитывавшие степень сложности слова, способы выражения грамматических категорий (аффикс, служебное слово и т.п.), допустимость чередований и другие параметры. Понимание того, что может и чего не может быть в языке как формальной системе, позволяет приблизиться к пониманию языковой деятельности как феномена культуры.

Наиболее радикальные взгляды на «картину мира говорящего» как результат действия языковых механизмов концептуализации высказывались Б.Уорфом. Именно Уорфу принадлежит сам термин «принцип лингвистической относительности», введенный по прямой и намеренной аналогии с принципом относительности А.Эйнштейна. Уорф сравнивал языковую картину мира американских индейцев (хопи, а также шауни, паюте, навахо и многих других) с языковой кариной мира носителей европейских языков. На фоне разительного контраста с видением мира, закрепленным в индейских языках, например в хопи, расхождения между европейскими языками представляются малосущественными, что дало основания Уорфу объединить их в группу «языков среднеевропейского стандарта» (SAE – Standard Average European).

Инструментом концептуализации по Уорфу являются не только выделяемые в тексте формальные единицы – такие, как отдельные слова и грамматические показатели, – но и избирательность языковых правил, т.е. то, как те или иные единицы могут сочетаться между собой, какой класс единиц возможен, а какой не возможен в той или иной грамматической конструкции и т.д. На этом основании Уорф предложил различать открытые и скрытые грамматические категории: одно и то же значение может в одном языке выражаться регулярно с помощью фиксированного набора грамматических показателей, т.е. быть представленным открытой категорией, а другом языке обнаруживаться лишь косвенно, по наличию тех или иных запретов, и в этом случае можно говорить о скрытой категории. Так, в английском языке категория определенности/неопределенности является открытой и выражается регулярно с помощью выбора определенного или неопределенного артикля. Можно рассматривать наличие артикля и, соответственно, наличие открытой категории определенности в языке как свидетельство того, что представление об определенности является важным элементом картины мира для носителей данного языка. Однако неверно считать, что значение определенности не может быть выражено в языке, где нет артиклей. В русском языке, например, существительное в конечной ударной позиции может быть понято и как определенное, и как неопределенное: слово старик в предложении Из окна выглянул старик может обозначать как вполне определенного старика, о котором уже шла речь, так и некоторого неизвестного старика, впервые возникающего в поле зрения говорящих. Соответственно, в переводе данного предложения на артиклевый язык в зависимости от более широкого контекста возможен как определенный, так и неопределенный артикль. Однако в начальной безударной позиции существительное понимается только как определенное: слово старик в предложении Старик выглянул из окна может обозначать только конкретного и скорее всего ранее упомянутого старика и, соответственно, может быть переведено на артиклевый язык только с определенным артиклем.

Уорфа следует считать также родоначальником исследований, посвященных роли языковой метафоры в концептуализации действительности. Именно Уорф показал, что переносное значение слова может влиять на то, как функционирует в речи его исходное значение. Классический пример Уорфа – английское словосочетание empty gasoline drums 'пустые цистерны [из-под] бензина'. Уорф, получивший профессиональное образование инженера-химика и работавший в страховой компании, обратил внимание на то, что люди недооценивают пожароопасность пустых цистерн, несмотря на то, в них могут содержаться легко воспламеняемые пары бензина. Лингвистическую причину этого явления Уорф видит в следующем. Английское слово empty (как, заметим, и его русский аналог прилагательное пустой) как надпись на цистерне предполагает понимание 'отсутствие в емкости содержимого, для хранения которого эта емкость предназначена', однако это слово имеет еще и переносное значение: 'ничего не значащий, не имеющий последствий' (ср. русские выражения пустые хлопоты, пустые обещания). Именно это переносное значение слова приводит к тому, что ситуация с пустыми цистернами «моделируется» в сознании носителей как безопасная.

В современной лингвистике именно изучение метафорических значений в обыденном языке оказалось одним из тех направлений, которые наследуют «уорфианские» традиции. Исследования, проводившиеся Дж.Лакоффом, М.Джонсоном и их последователями начиная с 1980-х годов, показали, что языковые метафоры играют важную роль не только в поэтическом языке, они структурируют и наше обыденное восприятие и мышление. Однако современные версии уорфианства интерпретируют принцип лингвистической относительности прежде всего как гипотезу, нуждающуюся в эмпирической проверке. Применительно к изучению языковой метафоры это означает, что на первый план выдвигается сравнительное изучение принципов метафоризации в большом корпусе языков разных ареалов и различной генетической принадлежности с тем, чтобы выяснить, в какой степени метафоры в отдельно взятом языке являются воплощением культурных предпочтений отдельно взятого языкового сообщества, а в какой отражают универсальные биопсихологические свойства человека. Дж.Лакофф, З.Кёвечеш и ряд других авторов показали, например, что в такой области понятий, как человеческие эмоции, важнейший пласт языковой метафоризации основан на универсальных представлениях о человеческом теле, его пространственном расположении, анатомическом строении, физиологических реакциях и т.п. Было обнаружено, что во множестве обследованных языков – ареально, генетически и типологически далеких – эмоции описываются по модели «тело как вместилище эмоций». При этом конкретно-языковые, внутрикультурные вариации возможны в том, например, какая часть тела (или все тело целиком) «отвечает» за данную эмоцию, в виде какой субстанции (твердой, жидкой, газообразной) описываются те или иные чувства. Например, злость и гнев во многих языках, том числе и в русском (В.Ю. и Ю.Д.Апресян, ряд других авторов), метафорически связаны с высокой температурой жидкообразного содержимого – закипел от гнева/ярости, ярость клокочет, выплеснул свою злость и т.д. При этом вместилищем гнева, как и большинства других эмоций в русском языке, является грудь, ср. закипело в груди. В японском языке (К.Мацуки) гнев «размещается» не в груди, а в части тела, которая называется hara 'брюшная полость, нутро': рассердиться по-японски означает ощутить, что hara ga tatsu 'нутро поднимается'.

Даже в близкородственных и типологически сходных языках «среднеевропейского стандарта» при сравнении метафорических систем становится заметным несходство отдельных деталей картины мира внутри одной понятийной области. Так, в русском языке, как и в английском и во многих других европейских языках, метафора чувственного восприятия посредством зрения широко используется для описания ментальных процессов и действий – вижу часто означает «понимаю»: Теперь я вижу, что это трудная задача; Нужно рассмотреть этот вопрос под другим углом зрения; точка зрения; система взглядов; не смотря на... / не взирая на (т.е. 'не принимая в расчет') и т.д. В целом метафорические системы языков «среднеевропейского стандарта» обнаруживают гораздо больше сходств, чем различий, что свидетельствует в пользу правомерности их объединения под этим названием. Тем не менее различия встречаются даже в достаточно близких языках. Например, в русском языке мотивы поступка могут быть скрытыми (недоступными наблюдению и, следовательно, по логике метафоры, недоступными знанию или пониманию). Английский язык использует в этом значении прилагательное латинского происхождения ulterior,изначально имевшее значение 'находящийся по другую сторону, находящийся за чем-то'. При этом, чтобы узнать об истинных причинах поступка, в русском языке нужно спросить Что за этим стоит?, а в английском What lies behind it?(буквально «Что за этим лежит?»).

Выдвинутая более 60 лет назад, гипотеза лингвистической относительности поныне сохраняет статус именно гипотезы. Ее сторонники нередко утверждают, что она ни в каких доказательствах не нуждается, ибо зафиксированное в ней утверждение является очевидным фактом; противники же склонны полагать, что она и не может быть ни доказана, ни опровергнута (что, с точки зрения строгой методологии научного исследования, выводит ее за границы науки; впрочем, сами эти критерии с середины 1960-х годов ставятся под сомнение). В диапазоне же между этими полярными оценками укладываются все более изощренные и многочисленные попытки эмпирической проверки данной гипотезы.

В частности, в последние два десятилетия эти попытки активно предпринимаются на материале названий цветов и оттенков в языках мира. С одной стороны, набор цветообозначений в языках мира не совпадает, т.е. непрерывный спектр разбивается каждым языком по-своему; с другой стороны, нейрофизиологические основы цветовосприятия универсальны и достаточно хорошо изучены. Жестко универсалистский подход к этой проблеме восходит к ставшей уже классической работе Б.Берлина и П.Кея Базовые цветообозначения (Basic Color Terms, 1969), в которой было выделено 11 так называемых базовых цветов и показано, что системы цветообозначений в языках мира подчиняются единой иерархии: если в языке имеется всего два базовых названия цвета, то это черный и белый, если три – то это черный, белый и красный. Далее, по мере увеличения в языке числа слов, обозначающих базовые цвета, к списку добавляются зеленый и желтый, затем последовательно синий, коричневый и, наконец, группа из четырех цветов – фиолетовый, розовый, оранжевый и серый. В настоящее время в оборот исследований по цветообозначению вовлечено уже несколько сотен языков, в том числе языки Центральной Америки, Африки, Новой Гвинеи и т.д. По мере расширения эмпирической базы этих исследований становится понятно, что универсальная схема, предложенная Берлином и Кеем, не объясняет всего разнообразия фактов, и в более поздних работах этих авторов, а также в работах других исследователей содержится немало уступок лингвистическому релятивизму. С конца 1980-х годов значительные результаты в изучении языковой концептуализации цвета были получены американским исследователем Р.Маклори. Согласно разрабатываемой им теории «позиционирования» (vantage theory), категоризация цвета определяется тем, что носители языка считают более существенным – сходство некоторого оттенка с ему подобными или противопоставление этого оттенка «по контрасту».

Работы Маклори, как и многие другие исследования, ставящие своей целью эмпирическую проверку гипотезы лингвистической относительности, опираются на данные психолингвистических экспериментов, проведенных с учетом современных требований к тщательности в постановке эксперимента и последующей статистической проверке достоверности результатов. Так, опыты Маклори с носителями более 100 языков Центральной Америки, а позднее Южной Африки проводились с использованием так называемых выкрасок Манселла – известного в психологии стандартного набора из 330 цветных фишек, за каждой из которых закреплена клетка того же цвета в классификационной сетке. В ходе эксперимента носитель языка сначала давал цвету каждой фишки наименование, на следующем этапе носителю предлагалось для каждого наименования отметить фишки, наиболее точно соответствующие каждому из наименований, т.е. выделить наиболее «образцовые» экземпляры каждого из цветов. И, наконец, на третьем этапе, носителю предлагалось положить по рисовому зерну на все те клетки таблицы, цвет которых можно обозначить данным словом, например на все клетки, цвет которых испытуемый считает «красным» и т.д. Опыты повторялись как с одним и тем же носителем через определенные промежутки времени, так и с разными носителями. Выводы делались на основе количественных измерений ряда параметров, в том числе на основании того, насколько компактно ложились зерна вокруг клеток, признанных образцовыми представителями данного цвета.

Психолингвистические эксперименты используются и для эмпирической проверки гипотезы Сепира – Уорфа применительно к категоризующей способности грамматических категорий. Один из возможных подходов к решению этой задачи был предложен в работах Дж.Люси, изучавшего влияние грамматических категорий на языковое поведение носителей английского языка и носителей одного из языков майя (юкатекского майя, распространенного в Мексике). В языках майя, в отличие от английского, количественные конструкции строятся с использованием так называемых классификаторов – особого класса служебных единиц, которые присоединяются к числительному, показывая, к какому классу относятся исчисляемые предметы (отчасти сходные функции выполняют подчеркнутые слова в русских выражениях триста голов скота, пятнадцать штук яиц или двадцать человек студентов). Как и во многих других языках мира, использующих классификаторы, существительные в майя делятся на классы на основе таких признаков, как размер, форма, пол и ряд других. Для того чтобы выразить значение типа «три дерева», строится конструкция 'дерево три штуки-длинной-цилиндрической-формы', «три коробки» предстают как 'картонка три штуки-прямоугольной-формы' и т.д. Эксперименты Дж.Люси показали, что существительные с предметным значением вызывают у носителей английского и майя разные ассоциации: названия физических объектов ассоциируются у носителей английского языка прежде всего с их формой и размером, а у носителей майя – прежде всего с веществом, из которого они состоят, или с материалом, из которого они сделаны. Дж.Люси объясняет это различие тем, что за форму и размер в майя «отвечают» классификаторы и сам предмет концептуализируется в картине мира майя как аморфный фрагмент некоторой субстанции. Этот и другие подобные эксперименты интерпретируются в работах Дж.Люси как свидетельство воздействия языковой системы на мыслительные процессы.

Уорфианские традиции прослеживаются и в ряде современных работ по прагматике – лингвистической дисциплине, изучающей реальные процессы речевого взаимодействия. Прежде всего, это относится к работам М.Сильверстейна, исследовавшего способность говорящих к осознанию используемых ими грамматических категорий (данную область исследований Сильверстейн предложил именовать «метапрагматикой»). То, насколько обыкновенный носитель языка – не лингвист! – способен объяснить то или иное употребление грамматической категории или конструкции, зависит, как выяснил Сильверстейн, от ряда факторов. Например, важно, насколько грамматическое значение связано с объективной реальностью, а насколько с конкретной ситуацией речевого общения. Так, категория числа, связанная с непосредственно наблюдаемым параметром множественности, оказывается гораздо «прозрачнее» для говорящего, чем такая категория, как наклонение, ведь не так легко объяснить, к примеру, почему русское сослагательное наклонение (сходил бы) может употребляться для выражения таких разных целей речевого воздействия, как просьба(Сходил бы ты за хлебом!), пожелание (Вот бы он сам за хлебом сходил!), сообщение о неосуществленном условии (Если бы ты сходил за хлебом с утра, мы бы уже могли сесть ужинать).

Исследованию соотношений между особенностями языковой структуры и культур различных народов уделяется значительное место в работах А.Вежбицкой, опубликованных в 1990-х годах. В частности, ею были приведены многочисленные эмпирические аргументы в пользу неуниверсальности принципов языкового общения, рассматривавшихся в 1970–1980-х годах как «коммуникативные постулаты», определяющие общие для всех языков способы ведения разговора.

«Прагматические» категории, т.е. такие, правильное употребление которых подчиняется конкретным условиям речевого общения, могут по-разному встраиваться в языковую систему. Например, в японском языке глаголы имеют специальные грамматические формы вежливости, и чтобы правильно их употребить, нужно знать каково относительное положение собеседников в социальной иерархии. Эта грамматическая категория является обязательной, т.е. каждый глагол должен быть оформлен либо как «нейтральный» по вежливости, либо как «скромный», либо как «почтительный». Похожую прагматическую функцию имеет различение Вы и ты при обращении к собеседнику в русском языке, однако в русском это противопоставление имеет гораздо более частный характер, чем в японском. Осознание говорящими такого рода различий происходит носителями разных языков по-своему и тем самым подчиняется принципу лингвистической относительности.


БИЛЕТ 3,6,частично 12 и 13

Истина — проблема лингвистическая Автор Д. Болинджер Sep 8, 2006, 04:19 Отправить по e-mail Версия для печати

Вопрос об истине является одним из самых фундаментальных вопросов, связанных с употреблением языка. Процесс коммуникации предполагает откровенность между собеседниками, что логически исключает не только явную, пропозициональную ложь, но и все остальные виды обмана. Изучение лжи (в широком смысле) составляет, таким образом, непосредственный предмет лингвистического исследования, особенно в тех случаях, когда ложь начинает культивироваться как искусство. Мы как члены общества должны направить все свои силы и знания на изучение этого вопроса. Отрадно, что в последнее время некоторые лингвисты начали сознавать это, обратившись к изучению лжи, скрытой в пресуппозициях, недомолвках и окольных выражениях, а также в стилистически и эмоционально нагруженных и жаргонных элементах лексики.

В основе настоящей статьи лежит моя президентская речь, произнесенная 28 декабря 1972 года на годичном собрании Американского лингвистического общества. Основная идея настоящей статьи может быть рассмотрена на примере анализа выражения, которое впервые прозвучало в 1942 году. В течение почти трех лет, с 1937 по 1939 год, американские добровольцы в числе других сражались в Испании против фашизма. Когда же водоворот фашистской агрессии в конце концов втянул и нас, то можно было бы ожидать, что прошедшим через горнило боев американским воинам воздадут должное за их прозорливость и воспользуются их опытом. Ничего подобного, однако, не произошло. Более того, их стали называть «незрелыми антифашистами», налепив на них один из тех искажающих суть дела ярлыков, на изобретение которых так горазды специалисты по пропаганде. Признать дальновидность бывших солдат означало бы признать полное отсутствие дальновидности у всех остальных.

Каждое поколение заново открывает для себя любовь. Точно так же, я думаю, каждое поколение должно заново открывать для себя жаргон. Л. Э. Сиссмен определяет жаргон как «все те стилистически сниженные и стоящие особняком слова и выражения родного языка, которые пытаются скрывать неприятные истины и/или способствовать успеху говорящего (или не успешному продвижению того вопроса, дела или продукта, которые говорящий представляет) путем вербальных манипуляций, жертвой которых оказывается читатель или слушатель» (Sissman 1972). Оглядываясь назад, в 1955 год, мы слышим призыв Джеймса Тербера, обращенный к психосемантикам, а также ко всем тем, кто мог бы разъяснить сущность того, что Тербер называет «разрушительным залпом словесной артиллерии по крепости рассудка». Подобный натиск становится возможным лишь благодаря языку, «преисполненному шума и ярости и ни к чему не испытывающему -уважения» (Thurber 1955). Оглядываясь еще на четверть века назад (этот период совпадает со временем моего обучения в университете), мы наталкиваемся на книгу Артура Квиллер-Кауча (Quiller-Couch 1916), в которой содержится его очерк «О жаргоне». Заглядывая в историю еще на 200 лет назад, Эрнест Гоуэрс в работе 1948 года цитирует указание министра комиссаров акцизного управления одному провинциальному чиновнику. Оно гласит: «Внимательно читая ваши донесения, комиссары обратили внимание, что вы используете большое число эмоциональных выражений и неуместных слов, таких, как «иллегальная процедура», «гармония» и т. д., причем вы наделяете все эти слова таким смыслом, которым они не обладают. Вынужден предупредить вас, что если вы и впредь будете так же варварски обращаться с языком и не откажетесь от своего аффектированного и мальчишеского стиля, то будете освобождены от выполняемых обязанностей. Шуты нам не нужны» (Gоwers 1948). Несложно было бы завершить исторический экскурс цитатами из Эразма Роттердамского и Фукидида.

«Все это очень интересно, — можете возразить вы, — но мы-то здесь при чем?» Еще не так давно трудно было поверить, чтобы лингвист согласился увидеть здесь предмет для разговора. Тех из нас, кто пересек «семантическую пустыню» 40 — 50-х годов, едва ли можно осуждать за возникшее у нас тогда ощущение того, что жизнь потеряла всякий смысл и всякое значение, кроме разве что дифференциального. Нельзя сказать, чтобы в то время совсем не было ученых, интересовавшихся проблемой злоупотребления языковыми единицами. В 1941 году существовала группа, называвшая себя Институтом по анализу пропаганды (IPA). В число сотрудников этого института входили, помимо других известных специалистов, такие ученые, как Клайд Билс, У. Килпатрик и Чарлз Вирд. (Я расцениваю как знамение времени тот факт, что этой осенью, спустя тридцать лет после приостановки деятельности, группа по анализу пропаганды вновь стала подавать признаки жизни и призвала к сотрудничеству лингвистов. Изначально представителей науки о языке в составе группы не было.) Конечно, примерно в то же время существовала преуспевавшая школа «общей семантики», в сферу интересов которой входили и указанные вопросы. Однако ветеранам Американского лингвистического общества не нужно напоминать о том, что на представителей этой школы смотрели как на лингвистов низшего сорта. Леонард Блумфилд отозвался о главе школы Альфреде Кожпбском как о гадальщике, и работы Кожибского, изобиловавшие жаргонизмами, ни в коей мере не способствовали развенчанию этого впечатления. Таким образом, лингвистическая инженерия (если воспользоваться уже нашим собственным жаргоном) оказалась полностью инкорпорированной в такие казенные виды деятельности, как подготовка кадров военных переводчиков. формирование программ обеспечения грамотности в разработка языковой политики для развивающихся стран. Деньги закладывались именно в эти сферы, и именно там развивались события. Лингвист до самого недавнего времени был для общества более или менее полезным подсобным рабочим, но отнюдь не социальным критиком.

Я думаю, что мы, к счастью, можем сказать. что подобное равнодушие понемногу начинает улетучиваться. Мы в некотором смысле повторяем две стадии движения протеста. Сначала борьба ила за гражданские права. В лингвистике этому соответствовало изучение особенностей английского языка беднейших слоев неритянского населения (l3lack English) и испанского языка Гарлема (Harlem Spanish), укладывавшееся в русло изучения гак называемых «неполноценных» языков. Сейчас мы уже стоим на пороге того, что в чем-то сродни демонстрациям за мир и бла'осостояние — а именно мы требуем, чтобы стандарты научного описания этих языков ни в чем не уступали стандартам описания языков белого населения. В этом движении нас опережает 1ацпональный совет преподавателей английского языка (The N ationaJ Council of Teachers of English). Месяц назад, в ноябре этим советом был учрежден Комитет по изучению общественного лицемерия (Committee on Public Double-speak); один из членов этого комитета, Уэйн О’Нил, одновременно является и членом Американского лингвистического общества, так что мы теперь в любой день можем рассчитывать услышать его проповедь, тем более, что бостонская «Глоуб» в сообщении о создании Комитета по изучению общественного лицемерия назвала ОНила «законоучителем». Роберт Хоугэн, ответственный секретарь Национального совета преподавателей английского языка, выступая в той же «Глоуб», описал задачи комитета следующим образом: «Вопрос заключается не только в том, согласуются лп между собой подлежащее и сказуемое, но и в том, согласуются ли между собой утверждения и факты».

Упомяну также — хотя и подозреваю, что лингвисты в большинстве своем по-прежнему откажутся принять этот призыв на свой счет, — слова конгрессмена Роберта Ф. Драйнена, который, обращаясь недавно к преподавателям английского языка, сказал: «Что же касается вычурности и неестественности официально принятого стиля, то мне действительно кажется, что вы в определенной мере несете за это профессиональную ответственность» (Оrinа n 1972: 279). Готовы мы взять на себя такую ответственность или нет, но нас упорно подталкивает к этому все, с чем мы сталкиваемся как в своей научной деятельности, так и за ее пределами. Возьмем, к примеру, грамматику предложения. Ватой золотой жиле осталось не слишком-то много самородков. Как раз сейчас старатели-лингвисты столпились над пресуппозициями, абстрактными перформативами и другими средствами, целью (или результатом) применения которых является именно экспликация того, что пишущие или говорящие в соответствии со своими интересами сделали незаметным. Популярностью пользуется изучение контекста, как лингвистического, так и социального. Мы, кроме того, заново открыли лексику, включая непроходимые топи коннотаций, эвфемизмов и вообще всякого человеческого крючкотворства. Последним прибежищем для слабых духом остается, пожалуй, только фонология. Остальным становится все труднее и труднее отсиживаться в башне из слоновой кости.

Теперь обратимся к событиям, происходящим за пределами лингвистической науки. Наше правительство — то самое правительство, для которого более чем для кого-либо характерно злоупотребление языком, — оказывается перед суровой необходимостью вынуждать к честности население, чтобы взымать с него налоги. Только таким образом из семейного бюджета могут выжиматься большие суммы денег; только так, в соответствии с истинно гангстерскими обычаями, могут быть ликвидированы

26 мелкие предприниматели. Торговые агенты годами взимают с нас ростовщический процент за предоставляемый кредит, что остается незамеченным в результате использования ловкого семантического трюка, посредством которого они объявляются стороной, «несущей расходы». Это же касается и махинаторов, вымогающих арендную плату, а также малообразованных медиков, рекламирующих «чудесные» таблетки, применение которых в действительности ведет лишь к токсикомании — еще одному феномену нашей культуры. Отвечая на это, правительство сообщает нам правду — в том, что касается кредитов, в названиях, в рекламе. Но от этого мало проку. Ибо, если мы захотим узнать ту правду, которую правительство требует oт своих деловых партнеров,— например, узнать, какие страховые компании в состоянии обеспечить выплату страховой суммы или на каких автомобильных предприятиях производят надежные трансмиссии, — нам по-прежнему придется обращаться к помощи суда. И все же положение тех, кто стремится к сокрытию истины, опасно: вкус правды подобен вкусу крови. Вопрос об истине мог бы вообще никогда и не подниматься. Однако теперь, когда он поднят, об истине кричат газетные заголовки, куда соответствующая проблематика была вынесена в результате борьбы между управляющими и управляемыми. Каждый в этой борьбе стремится узнать о другом как можно больше: управляющие суют нос в нашу личную жизнь, вынюхивая настроения, которые могли бы представлять угрозу для существующей системы контроля, тогда как управляемые направляют свои усилия на то, чтобы узнать о тех решениях, которые могут идти вразрез с их интересами. Средством познания всего этого служит язык, и лингвисты оказываются на линии огня.

Если бы все эти настойчивые и получившие широкое распространение призывы к правде касались только того, как мы используем язык, то это затрагивало бы нас не столь непосредственно. Однако данный вопрос имеет отношение и к тому, как устроен язык, и здесь говорить приходится уже не об аппарате управления, а об обществе в целом. В одной из своих работ Джулия Стэнли показала, что лексика английского языка изобилует словами (заимствованными из торговой терминологии), которые применимы только к женщинам; их эквиваленты, относящиеся к мужчинам, малочисленны или вовсе отсутствуют (Stanley 1972а). В сходном исследовании Робин Лакофф (L а k о f f 1973) указала на присутствие снисходительно-пренебрежительного оттенка. сопутствующего употреблению даже таких на первый взгляд безобидных слов, как woman женщина и lady леди. Женщины, равно как и другие «низшие» существа, получают представление о том, каково их место в обществе, не без помощи каждый из нас может быть несведущ в той или иной области в вопросах диетического питания, устройства наших электронных безделушек, тайной бюрократии, пожароопасности зданий, пригодности воды для питья или значения формы 1040А. Возможности обмана перешли границу допустимого.

Я специально сформулировал определение истины так, чтобы ему соответствовало то, что, согласно намерению говорящего, должно быть понято адресатом. Если принимать во внимание социальное окружение, то ни к какому другому определению нельзя будет относиться всерьез. Уместным описанием фактов являются не абстрактные предложения, а предложения, взятые в контексте, причем в понятие контекста входят намерения говорящего. Не в порядке полемики с воображаемым собеседником, желающим оспорить это положение, а для того, чтобы представить понятие истины (правды) как можно более точно, я делаю еще один шаг в выбранном мною направлении и заявляю следующее: все то, что может быть использовано находящимися в коммуникации сторонами для засорения канала общения и не является при этом результатом случайности, есть ложь. Не требуя, чтобы она обязательно была преднамеренной, я тем самым стремлюсь представить ложь в настолько черном свете, насколько это возможно. Конечно, сознательная и преднамеренная ложь существует, но бывает также ложь, вошедшая в обыкновение. Кроме того, есть люди, искренне верящие в утверждения своей собственной пропаганды, и есть правители, которые в своей деятельности руководствуются представлениями о маленькой лжи как части большой правды или о том, что если вы чего-то не знаете, то вам же спокойнее. Таким образом, я считаю, что ложь бывает не только явной и очевидной, но также скрытой и даже неосознанной. А вот истина, напротив, всегда основывается на активности говорящего, на его готовности поделиться имеющейся у него информацией. Для некоторых людей такая готовность почти что вошла в привычку. И мы по-прежнему стремимся воспитать эту привычку в своих детях, общаясь с ними в своем небольшом домашнем кругу. Сейчас, как мне кажется, я готов объясниться с теми лингвистами, которые хотят сохранить научную целостность своих исследований. Я снова цитирую Робин Лакофф: «Для того, чтобы правильно предсказать применение тех или иных грамматических правил, мы должны быть в состоянии учитывать социальный контекст высказывания, равно как и другие скрытые допущения (Lakoff 1972: 90l). как я уже отмечал, для понятия истины значимой является такая характеристика социального контекста, как наше намерение поделиться тем, что мы думаем или знаем; эта установка отражается в выборе слов, а зачастую и в выборе грамматических конструкций. Она предопределяет сам факт существования огромной части лексикона и объясняет, по крайнеё мере частично, удивительную живучесть некоторых конструкций. Позвольте мне начать с некоторых примеров из грамматики. В современных исследованиях нередко анализируются предложения с опущенными элементами и мои первый пример тоже будет на опущение перформативного глагола. В скобках замечу,. что если вы предпочитаете считать, что перформатив вставлен. когда он есть, а не опущен, когда его нет, то это дела не меняет, поскольку никто не сомневается в том, что, когда перформативные глаголы все-таки присутствуют, они дополнительно проясняют смысл высказывания. Возьмем, к примеру, случай, когда кто–нибудь из сильных мира сего говорит нечто вроде America is lagging behind Russia in arms production Америка отстает от России по производству оружия. Если говорящий при этом не ссылается ни на какие свидетельства, нам остается только принять его слова на веру. Но если он говорит, допустим, 1 think that America is lagging Я думаю, что Америка отстает или Му chief of staff informed me Мне сообщал об этом начальник штаба или I ’ ll just bet America is lagging готов поспорить, что Америка отстает, то тем самым появляется некоторая мерка, позволяющая судить о том, насколько честен говорящий в оценке достоверности сообщаемых сведений. По сравнению с опущением ряда других элементов, отсутствие перформатива являет собой один из самых безобидных случаев обмана. Это всего лишь «игрушечное ружье в арсенале лжеца, поскольку до тех пор, пока пропозиция подается впрямую, окружающие всегда могут проявить достаточно скептицизма и попросить говорящего — независимо от того, присутствовал в высказывания перформатив или нет, — доказать утверждаемое. А вот если опускается менее заметный элемент, то сомнительная пропозиция уже может проскользнуть незамеченной. Случаи подобного рода вызывают в последнее время большой интерес со стороны лингвистов. Здесь особо надо упомянуть об исследованиях Джулии Стэнли, посвященных тому, что она называет «эксплуатацией синтаксиса» (например, Stanley 1972Ь).

Мой первый пример подобного рода касаетсяопущения указания на агенса в пассивных конструкциях, Этим приемом часто пользуются при изощренной передаче слухов. Так, говорящий может избежать соблазна воспользоваться конструкцией They say говорят (букв. они говорят), поскольку не исключена возможность, что в ответ на эту реплику дотошный собеседник поинтересуется Who ’ s they? Кто говорит? (букв. Кто они?). Вместо этого говорящий просто употребляет перформативный глагол в пассиве и уже спокоен относительно дальнейших расспросов. В нашей культуре этот прием обычен в газетных заголовках. Например, между хирургом Шафнесси и его бывшим пациентом возникла конфликтная ситуация. Шэнкс утверждает, что Шафнесси наложил ему после операции швы, забыв перед этим вынуть тампоны и скальпель. Шафнесси заявляет, что это гнусная ложь. В зависимости от того, чью сторону займет редактор газеты, заголовок будет звучать или как Shaughnessy charged with malpractice Шафнесси обвиняется в преступной небрежности или как Shanks charged with slander Шэнкс обвиняется в клевете. При этом в обоих случаях читатель приглашается к тому чтобы заполнить агенсную позицию путем указания более чем более чем на одно лицо. В результате возникает впечатление гораздо большей, чем на самом деле виновности той или другой стороны.

Существуют и другие, гораздо более тонкие случаи опущения агенса. Так, в одной из своих работ Стэнли (Stanley 1972с: 19) приводит отрывок из Достоевского, в котором восемь раз подряд употребляются пассивные конструкции с незаполненной агенсной позицией, что способствует созданию картины «безликого общества, в котором человек не наделен никакой реальной силой, и все действия. затрагивающие граждан, осуществляют некие безымянные, безличные „они"». В той мере, в какой мы принимаем такую точку зрения, употребление пассивных конструкций предстает как весьма удобный прием для передачи различного рода ложной информации.

Другой пример, который приводит Стэнли, касается пассивных причастий. Когда мы слышим такие высказывания, как In the 5th century the known wor l d was limited to Europe and smallparts of Asia and Africa В Ъ веке изведанный мир ограничивался Европой и небольшой территорией Азии и Африки, то, если вдуматься, становится непонятно, что имеется в виду под «изведанным миром». Изведанный кем? Поскольку составляющая the known world изведанный мир является «синтаксическим островом», вопросы к.ней не задаются, и мы можем безнаказанно проигнорировать три четверти населения земного шара. Согласно формулировке Стэнли. «наше внимание фокусирутся на главной предикации» (Stanley 1972 b) так что мы можем усомниться в точности утверждений, касающихся географических сведений, но не в том, насколько точны данные об обладателях этих сведений. Когда в Омахе в связи с принятием экологической программы «Царство диких животных» (31 декабря 1972 года) с гордостью объявляют, что «человек берет под защиту животных, находящихся под угрозой истребления», то тем самым де лается предложение открыть кредит человечеству как известному своей надежностью клиенту, не лишая одновременно его такового кредита на том основании, что угроза диким животным от него же и исходит.

Дональд Смит приводит еще один пример эксплуатации синтаксиса, который он называет «опущением экспериенцера». Наиболее типичными примерами здесь служат предложения с глаголом seem казаться, представляться. Смит отмечает, что подобные предложения «популярны в некоторых письменных и устных текстах — например, тех, которые принадлежат бюрократам, педагогам-теоретикам и всем тем, кто хотел бы скрыть источники импрессионистских суждений о мире» (Smith 1972: 20). Смит приводит следующий пример из книги известного психолога Б. Ф. Скиннера «По ту сторону свободы и достоинства»: The need for punishment seems to have the support of historv Представляется, что необходимость в наказаниях является исторически подкрепленной. Представляется кому? Отсутствие откровенности в этом пункте делает данное утверждение безответственным.

Впрочем, не хотелось бы преувеличивать значимость перечисленных мною приемов. Следует заметить, что нередко опущение тех или иных элементов бывает вызвано не установкой на сокрытие истины, а слишком старательным следованием усвоенному из школьного курса правилу риторики, гласящему: если ты работаешь над письменным текстом, старайся ссылаться на себя как можно реже. Здесь пассивные конструкции с незаполненной агенсной позицией приходятся как нельзя более кстати. Этот прием прекрасно работает в научной прозе, где в центре сообщения находится, как правило, не указание на людей, получивших некоторые результаты, а описание самих этих результатов. Некоторые авторы, однако в своем следовании избегать ссылок на себя доходят до пассивизации перформативов. И порой последовательность более или менее нормальных пассивных конструкций увенчивается предложением типа It is believed that these instructions will prove easily to follow «Считается, что следовать этим инструкциям будет легко». В таких случаях впору говорить уже не о скромности автора, а о полном сумбуре в его голове.

Мы могли бы и дальше продолжать перечисление примеров из области синтаксиса, однако это было бы утомительно, поскольку соединение, пожалуй, любых двух элементов в предложении при желании может быть использовано для жульничества. Лингвисты уделяют огромное внимание анализу противопоставления не наделенных значением подъединиц и значимых единиц более высоких уровней как определяющей черте языка, но задолго до формирования этого противопоставления должна была возникнуть содержащая гигантский потенциал лжи дихомия, разводящая значения и реальный мир. Как только знаки были полностью отделены от обозначаемых ими вещей, человек получил возможность указывать на нечто несуществующее или даже противоположное тому на что изначально предназначены указывать знаки. У шутника, который переворачивает стрелки указатели на улице с односторонним движением, несомненно имелся пещерный собрат. Это не значит, что хитрость и обман не присущи животным, но что отличает человеческую ложь, так это ее способность к совершенствованию и оттачиванию методов. Достаточно сделать из утвердительного предложения отрицательное, как истина обернется обманом; достаточно изменить интонацию — и высказывание, несущее в себе сомнение, станет самым безапелляционным.

Ложь, однако, не просто совершенствуется — она становится объектом приложения человеческой изобретательности. Мы совершенствуем ложь посредством синтаксиса. Мы изобретаем ее в лексике. Я подозреваю, что некоторые виды синтаксической лжи находятся вне нашего контроля. Когда ребенка уличают в каком–то проступке, а он говорит Я не делал этого, то его слова могут быть инстинктивным проявлением реакции самозащиты. Но создание нового выражения является осознанным актом, и любая ложь при этом будет преднамеренной. Самый обычный акт номинации может иметь последствия для формирования нашего отношения к называемому. Возьмем, к примеру, предложение Не responded t о her cry of distress букв. «Он отозвался на ее крик страдания». Синтаксические средства, используемые в этом предложении, менее всего нейтральны в том, что касается выражения симпатий. Обратившись к предложению Не responded to her distress cry Он отозвался на ее страдальческий крик, мы, однако, ощущаем известную несообразность. Выражение distress cry страдальческий крик кое-что добавляет к лексикону: оно постулирует некоторую классификацию, причем классификацию «клинического» характера —. предполагающую наблюдение за объектом классификации, а не жалость либо ненависть к нему. Карл Зиммер в работе, посвященной сложным существительным (nominal compounds), отмечает, что для их формирования необходимо, чтобы они, с точки зрения говорящего, осуществляли «приемлемое классифицирование» то есть они должны представлять собой не отражение каких-то преходящих событий а некий срез реальности. Используя сложные существительные мы можем представлять событие как сущность (happening as thing), и если событие достаточно часто может быть предотвращено ено путем воздействия на его причины, то сущности живут своей особой жизнью. Они не зависят от нас, и если мы не можем их изменить, то это потому, что они обладают способностью к сопротивлению. Человек называющий сельскохозяйственных рабочих из Мексики wetbacks – мокрые спины и выдергиватели сорняков, избавляет себя от всякого чувства ответственности за нелегальный ввоз и плохие условия работы иммйгран тов – просто такой класс людей существует.

Акт номинации, сопровождаемой в силу выбора языковых средств некоторыми одобрительными или неодобрительными обертонами, — это излюбленный пропагандистский прием и образец высшей утонченности в искусстве лжи. В синтаксисе еще можно разобраться. В выражениях типа intelligible remark вразумительное замечание или acceptable excuse приемлемое оправдание действительно присутствует скрытая предикация, но она, по крайней мере представлена самостоятельным прилагательным, и если вдуматься, то можно спросить: Intelligible to whom? Вразумительное для кого?. Сложные существительные, однако, непроницаемы: предикация в них вынесена не только за пределы досягаемости, но и за пределы видимости.

Беспомощность, возникающая у нас в результате этого, и заставила, как мне кажется, политических комментаторов сосредоточить свое внимание на лжи, сопряженной с номинацией. Генри Стил Коммаджер (Commager 1972: 10) обвиняет администрацию Никсона в том, что она заменила Большую Ложь множеством более мелких обманов; интересно при этом, что все языковые примеры, на которые указывает Коммаджер, в языковом плане являются сложными существительными. Я цитирую: «Порча языка — это специальная форма обмана, которую нынешняя администрация при помощи своих ставленников на Мэдисонавеню * довела до высокой степени совершенства. Так, бомбардировки становятся „защитной реакцией", особо точные бомбардировки — „хирургическими ударами", концентрационные лагеря —„центрами умиротворения" или „лагерями беженцев",,. Бомбы, легшие вдали от цели, суть „перерасходованные боеприпасы", а если эти бомбы накрыли селения на вашей же территории, то это и есть всего лишь „огонь по своей территории"**.. Разбомбленный дом автоматически становится „военным обьектом", а ничего из себя представляющая джонка, затонувшая в порту,— морским транспортом"». «Сколь прискорбно, — заключает автор, — что еще за 15 лет до 1984 года наше правительство разработало систему общественного лицемерия столь же бесчестную, как та, что описана у Оруэлла»* (там же, с. 11). Конгрессмен Драйнен, указав, что «язык является не просто средством, пользуясь которым мы говорим о внешней политике, он и есть наша внешняя политика» (Drinап 1972: 279), добавил, что «систематическое использование таких затемняющих суть дела выражений, как „защитная реакция", и пустопорожние разглагольствования лиц, отвечающих за военное планирование, гораздо более способствуют сокрытию от людей — и от Конгресса — процесса принятия решений, нежели любые предписания относительно режима секретности» (там же, с. 281). Чарлз Осгуд (Osgood 1971: 4) тоже говорит о том впечатляющем эффекте, который может возникнуть в результате номинации. Так, название „Камелот"** «придает привкус чего-то романтического и даже рыцарственного злополучному военному проекту США, нацеленному на изучение причин революций», а «название системы противоракет)ной обороны,,Сейфгард" (Предосторожность) определенно дол~ жно придавать обладателям такой системы чувство большей безопасности. Некий оттенок благородства добавляется к грубой силе, когда межконтинентальные баллистические ракеты получают имена „Тор", „Юпитер", „Атлас", „Зевс", „Поларис",— прочем, я не подумал о предельном случае семантического обмана, каковым было бы присваивание ракете имени „Венера"».

Я опять должен сделать оговорку, потому что не хочу, чтобы создалось впечатление, будто я думаю, что в основе всех злоупотреблений языком, возникающих при номинации, обязательно лежит какой-то скрытый мотив. Напротив, если бы эти злоупотребления не были привычным явлением, наш бюрократический аппарат никогда не смог бы сколотить на них капитал. Свойственное нашему обществу стремление к удовлетворению потребностей и решению проблем лобовыми средствами породило манию делать все осязаемым; нашими стараниями замирает любое движение и застывает всякое событие. Мелкий клерк демонстрирует это, извещая вас о чем-то, что может быть сделано по получении вашего письма, — едва ли что осталось здесь от повседневности, в которой к людям просто приходят письма. Это же характерно и для рекламы: вам, например, предлагают не просто устройство, которое позволит вашему аккумулятору работать дольше, а нечто, долженствующее обеспечить ему более долгий срок службы. Представители военной бюрократии всего лишь следуют сложившейся практике, когда они вместо того, чтобы сказать о том, что та или иная сторона имеет более многочисленные и более совершенные самолеты, предпочитают говорить о превосходстве в воздухе.

Бытование сложных существительных в бюрократическом языке — это всего лишь форма массового использования тех воплощенных предрассудков, которым каждая речевая общность позволяет процветать в лексиконе, тех слов и выражений, нейтральные семантические черты в которых смешаны с оценочными. Скорее всего, у любого из здесь присутствующих имеется своя собственная коллекция излюбленных примеров подобного рода, почерпнутых из сфер бизнеса, управления или просто из повседневной жизни. Мой любимый пример — это следующая цитата из «The Sonoma Country Realtor» — издания для агентов по продаже недвижимости (Санта-Роса, Калифорния): «Настоящий агент по продаже недвижимого имущества должен быть хорошим психологом и уметь правильно формулировать свои мысли... Не стоит говорить „плата наличными",. следует сказать „первоначальный вклад". Не требуйте „описи имущества", спрашивайте „разрешения на продажу". Не надо говорить, повторный заклад", говорите: „Мы постараемся найти дополнительные возможности финансирования". Не употребляйте выражения „земельный участок", назовите это „территорией, на которой расположен дом". Не говорите „распишитесь здесь", лучше сказать: „Напишите свое имя в том виде, в котором вы бы хотели видеть его на документе"» («Consumer Reports», October 1972, р. 626). В приведенной цитате хорошо прослеживается стремление освободить понятия от возможных ассоциаций. Такое выражение, как military conscription воинская повинность с течением времени приобрело нежелательные коннотации и было заменено словом draft призыв, которое, в свою очередь, тоже стало приобретать такие же коннотации и заменяется на selective service (военная) служба для отдельных граждан. Поскольку такая страна, как наша, больше не ведет войн, а только защищает себя, нам уже давно пришлось заменить бывшее Военное министерство (war Department) Министерством обороны (Department о f Defence). В основе всех этих лексических упражнений лежит желание уберечь слово от появлении в нем определенных семантических признаков. Существует и обратное явление — когда за какие-либо признак цепляются даже тогда. когда в действительности им ничего не соответствует, в «результате чего слово становится оружием. Назвать человека предателем в некотором смысле то же «самое что засадить eгo в тюрьму ора эти акта, являются символическими: предатель — позорное имя, тюрьма — позорное место. Этот механизм будет работать до тех пор, пока людям под давлением фактов не будет позволено переосмыслить все по-новому и прийти к заключению, что тюрьма как особое образование — в целом, возможно, большая нелепость. Какое бы явление мы ни взяли — будь то стремление освободить слово от ряда семантических признаков или, напротив, стремление во что бы то ни стало их сохранить — мы должны признать, что скорость семантических изменений все увеличивается, а процесс коммуникации все более и более затрудняется. Здесь мы можем говорить о коррупции языка, ибо все эти процессы являются следствием четко продуманного и хорошо финансируемого вмешательства.

Я упомянул выше оценочные признаки. Спорадически они исследовались, но эти исследования никогда не занимали в нашей науке центрального места. Своевременно было бы их активизировать, особенно в контексте паралингвистики, поскольку здесь, несомненно, есть связь с жестом. Чем больше мы узнаем о психологических понятиях притяжения и отталкивания, тем яснее становится, сколь существенны они для процесса нашего мышления и для значения большинства лексических единиц. Перемещение оценочных признаков из одной части словаря в другую происходит по своим скрытым законам, изучение которых могло бы пролить свет на то, где и как хранится лексика в мозгу человека. Около десяти лет назад этим заинтересовалось несколько лингвистов в рамках изучения фонестем — одного из видов звукового символизма. Позвольте мне привести один пример. Недавно я был поражен своеобразным различием между двумя синонимами, которые при любом буквальном понимании оказываются близкими по значению настолько, насколько вообще могут быть близки два слова. В 3-м издании словаря «Merriam — Webster» слова baseless и groundless (необоснованный, беспочвенный) отмечены как абсолютные синонимы. Мне стало интересно, почему' слово baseless воспринимается мною как более сильное из двух. Я задал этот вопрос трем своим студентам-первокурсникам на семинаре в Гарвардском университете. Один из полученных 38 ответов совпал с моим собственным объяснением: слово baseless 'безосновательный' несет в себе отзвук слова base 'основа'. Например, безосновательное обвинение (baseless accusation) не только беспочвенно (groundless), но к тому же убого и ничего не стоит. Язык представляет собой дебри подобных ассоциаций, в которых легко заблудиться, если довериться плохому проводнику. Для того чтобы не завести другого в непроходимую чащу, нужно руководствоваться сознательным стремлением не делать этого. Истина (правда) — отнюдь не торная дорога. Это скорее тропа, проложенная через кишащий змеями подлесок.

Существует форма лжи, использующая все описанные выше приемы. Я имею в виду намеренное запутывание или сбивание с толку (obfuscation), хотя эта область исследований скорее для специалиста по стилю, чем по общему языкознанию. В тексте подобного рода, возможно, и будет содержаться какая-то информация, но ее чрезвычайно трудно будет уловить во мраке риторической многозначительности. В качестве примера можно привести отрывок из работы Станислава Андрески (А n d r e s k i 1972), где он цитирует Толкотта Парсонса:

Вместо того чтобы просто сказать, что людям для достижения их целей необходимы развитое мышление, знания и навыки, Парсонс пишет следующее: «Навыки и умения представляют собой манипулятивные приемы для достижения целей и для контроля за окружающим миром, чего сами по себе еще не обеспечивают специально сконструированные в качестве инструментов машины и артефакты. Подлинно человеческими навыками и умениями руководит упорядоченное и конифицированное ЗНАНИЕ как объектов, на которые направлено воздействие, так и человеческих способностей, необходимых для такого воздействия. Такого рода знание является одним из аспектов символических процессов культурного уровня и подобно другим символическим процессам, о которых будет сказано ниже, требует наличия центральной нервной системы, в особенности мозга. Эта органическая система с очевидностью является существенной для всех символических процессов...»

Возвращаясь к предметам, более непосредственно касающимся лингвистов, невольно задаешь себе следующий вопрос: что будет, если достаточно многие из числа наших коллег обратятся к изучению истины и лжи? Ученые берутся за опасное дело, принимаясь за разработку инструментов, могущих быть использованными во вред, Прол


Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 197 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Разновидности | Манипулирование через обращение к эмоциям | Манипулирование через обращение к социальным установкам | Манипуляция как самоприменимое понятие | Высказывание о манипуляции: оценочное понятийное ядро | Ситуация прототипической манипуляции | Некоторые минимальные комментарии | Вступительные замечания | Символика актуализации (выделительные акценты). | Оценочная символика |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Манипулирование через обращение к представлениям о мире| ОТ ТАКОГО И СЛЫШУ: О СОДЕРЖАНИИ И УЗУСЕ ПОНЯТИЯ МАНИПУЛЯЦИИ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.022 сек.)