Читайте также: |
|
теоретической стороне, эта ясность вдруг начинает действовать разлагающе. Это совершается отнюдь ненамеренно; это даже не сознается высшими интеллектуальными силами современной физики. В этом — неуклонная историческая необходимость. Античная физика пришла к внутреннему своему завершению в той же стадии около 200 г. до Р.Х. В лице Гаусса, Коши и Римана анализ достиг своего предела, и теперь он только заполняет пробелы своего знания.
Отсюда эти внезапно возникающие, уничтожающие сомнения в вещах, которые еще вчера были неоспоримым фундаментом физической теории, сомнения относительно смысла принципа энергии, понятий массы, пространства, абсолютного времени и вообще законов причинности в природе. Это уже не те творческие сомнения раннего барокко, которые приводили к познанию; эти сомнения касаются вообще возможности науки о природе. Какой глубокий и явно недооцененный самими авторами скептицизм лежит в быстро возрастающем применении счислительных статистических методов, имеющих целью только вероятность результатов и отнюдь не считающихся с абсолютной точностью законов природы, некогда бывших незыблемой целью упований!
Мы приближаемся к моменту, когда совершенно перестанут верить в возможность замкнутой в себе, свободной от противоречий механики. Я уже показал, что всякая физика должна потерпеть крушение на проблеме движения, в которой живая личность познающего вторгается в неорганический мир форм осуществленных элементов познания. Но все новейшие гипотезы содержат это затруднение в высочайшем, достигнутом трехсотлетней работой мысли заострении, не допускающем уже никаких сомнений. Теория тяготения, считавшаяся неопровержимой истиной со времен Ньютона, теперь признана за ограниченное во времени и неустойчивое допущение. Принцип сохранения энергии утрачивает смысл,
раз энергия мыслится как бесконечная в бесконечном пространстве. Принятие этого принципа несовместимо ни с каким видом трехмерной структуры мирового пространства, ни бесконечной эвклидовской, ни (в не-эвклидовских геометриях) со сферической структурой, говорящей о неограниченном, но конечном объеме. Его применимость ограничена, следовательно, внешне "замкнутой системой тел"; ограничение искусственное, которого в действительности нет и не может быть. С нами согласятся, что мирочувствование фаустовского человека, из которого вышло это основное представление — представление о бессмертии мировой души, механически и экстенсивно истолкованное — стремилось выразить именно
символическую бесконечность. Так мы чувствуем, но интеллект оказался не в силах проверить это в своей сфере. Далее, одним из основных постулатов современного познания природы, требующего для каждого движения представления о движимом, является световой эфир. Но всякая возможная гипотеза о свойствах эфира тотчас же опровергалась внутренними противоречиями. В частности, лорд Кельвин доказал математически, что не может существовать свободного от возражений представления о структуре этого носителя света. Так как, по интерпретации опытов Френеля, световые волны поперечны, то эфир должен бы быть твердым телом (с совершенно причудливыми свойствами), но в этом случае на него распространялись бы законы упругости, и, следовательно, на этом основании световые волны должны были бы быть продольными. Максвелево-Герцевские уравнения электромагнетической теории света, которые фактически суть чистые отвлеченные числа, обладающие неопровержимым значением, исключают всякое истолкование посредством какой-либо механики эфира. Наконец, под впечатлением выводов теории относительности пытаются определить эфир как чистый вакуум, что почти равносильно полному разрушению динамической пракартины.
Начиная с Ньютона, принятие постоянной массы — двойника постоянной силы — признавалось неоспоримым. Современные гипотезы, явившиеся необходимым следствием экспериментального опыта, уничтожили это допущение. Всякая замкнутая система заключает в себе кроме кинетической энергии еще энергию лучистой теплоты, каковая неотделима от нее и поэтому не может быть исчерпывающе представлена понятием массы. Потому что если масса определяется посредством живой энергии, то применительно к термодинамическому состоянию она уже непостоянна. Но гораздо глубже этих частичных сомнений захватывает суть динамики принцип относительности, эта революционная теория начала XX столетия.
Известно, что понятие движения в пустом пространстве не
имеет никакого смысла. Научное мышление знает только перемену положения нескольких тел относительно друг друга. В этом случае античное мирочувствование применяет осязаемые, абсолютные меры для измерения абсолютных величин движения. Здесь, следовательно, есть еще остаток пластического, статуеобразного восприятия (чувственно-постоянного), которое должно быть еще растворено фаустовским природомышлением.
Есть ли абсолютные меры? Если принять в космических условиях как единицу меры отстояние Земли от Солнца, то
световой путь измерим; других возможностей нет. Однако свет требует времени, и поэтому в акт измерительного сравнения входит органический, исторический фактор. Расстояния отграничиваются световыми сигналами: спрашивается, во сколько времени совершил свет путь от Солнца к Земле (при неизменной скорости). Мы знаем движение Земли относительно Солнца, но не знаем абсолютного движения Солнечной системы в пространстве, которое могло бы происходить в направлении от Земли к Солнцу или обратно. Но в этих случаях, действительно, световой путь будет укорочен или удлинен, в зависимости от приближения или удаления наблюдателя от света. Таким образом время прохождения света теряет свойство абсолютной величины, потому что, согласно знаменитому опыту Майкельсона, скорость света не зависит от движения проницаемых им тел. Из этого вытекают труднообозримые следствия. Но если, с одной стороны, мы можем принять движение только как перемену положения одного тела относительно другого — египетские пирамиды, неподвижные относительно Земли, движутся относительно Солнца в мировом пространстве с колоссальной скоростью, — то, с другой стороны, время измеримо в одном определенном смысле только применительно к положению наблюдателя; можно предположить случаи, когда для двух наблюдателей применительно к двум случаям «раньше» или «позже» меняют свое значение. Этим, однако, упраздняется постоянство всех физических величин, в определение которых входит время, а западноевропейская динамика в противоположность античной статике обладает только такими величинами. Я измеряю известное расстояние сравнением относительного положения конечных пунктов, и это сравнение требует времени. Известно, что неподвижные звезды, положение которых определяется достигающим Земли светом, представляются в другом месте неба, чем то, которое они «действительно» занимают. Одно и то же расстояние может быть для различных наблюдателей различно в зависимости от "состояния движения". Тело, представляющееся земному наблюдателю шаром, может показаться другому наблюдателю эллипсоидом вращения. Неподвижными тела бывают только применительно к определенной системе. Абсолютных мер длины времени вообще больше не существует. С этим отпадают абсолютные, количественные определения, а вместе с тем и обычное понятие массы, так как масса была определена как функция движения, как постоянное отношение силы к ускорению. В отношении
электронов уже доказано, что масса их изменяется вместе со скоростью. В других случаях доказательство затруднено тем, что тела на земной поверхности, например объекты почти всех физических опытов, движутся приблизительно со скоростью вращения Земли, — но электроны в этом отношении суть исключение, и это уклонение проявляется в форме изменяемости их массы. "Сохранение массы" в мировом пространстве, следовательно, лишено смысла. Как видно, неантичное, функциональное восприятие фаустовской души достигает здесь сильнейшего выражения. От факторов чувственной очевидности ничего не осталось, ни даже так называемых a priori существующих постоянных форм созерцания, пространства и времени, в кантовском смысле. Не осталось более ничего осязаемого и пластического, отражающего покоящееся бытие, ни образа, ни величины, ни меры. Основные ценности ньютоновской мировой картины, и без того бывшие элементами в высшей степени абстрактной природы, растворились в бесконечном сплетении изменяющихся отношений, каковое отныне иллюстрирует последнюю форму фаустовской природы, представляющую собой образ крайне непопулярного и эзотерического характера.
К кругу этих символов упадка принадлежит в особенности энтропия, как известно, тема второго начала термодинамики. Первое начало, принцип сохранения энергии, просто формулирует сущность динамики, чтобы не сказать: структуру западноевропейского духа, для которого одного природа с неизбежностью является в форме контрапунктически-динамической причинности — в противоположность статически-пластической причинности Аристотеля. Основной элемент фаустовской мировой картины — не способ держать себя, а деяние, говоря механически — процесс, и это начало лишь фиксирует математический характер подобных процессов в форме переменных и постоянных. Второе начало захватывает глубже, устанавливает одностороннюю тенденцию совершающегося в природе, отнюдь не обусловленную a priori основными понятиями динамики.
Энтропия изображается математически величиной, которая определяется моментальным состоянием замкнутой в себе системы тел и которая при всех вообще возможных переменах физического или химического рода может только возрастать, но отнюдь не уменьшаться. В самом благоприятном случае она остается неизменной. Энтропия, как сила и воля,
для всякого, кто вообще способен проникнуть в сущность этого мира форм, есть нечто внутренне совершенно ясное и определенное, но всякий формулирует ее по-иному и явно неудовлетворительно. Также и здесь ум оказывается бессильным перед потребностью мирочувствования в выражении.
В зависимости от того, увеличивается ли энтропия или нет, все естественные процессы были разделены на необратимые и на обратимые. При всяком процессе первого рода свободная энергия превращается в связанную; обратно — эта энергия может превратиться из мертвой в живую лишь в том случае, если одновременно во втором процессе, сочетающимся с этим первым, связывается известное количество живой энергии. Самым известным примером служит сжигание угля, т. е. превращение накопленной в угле живой энергии в теплоту, связываемую посредством газообразного состояния угольной кислоты, когда одновременно с этим скрытая энергия воды должна быть превращена в давление пара и затем в движение. Из этого следует, что энтропия во Вселенной беспрестанно увеличивается, так что динамическая система явно приближается к некоторому конечному состоянию. К необратимым процессам относятся теплопроводность, диффузия, трение, лучеиспускание, химические реакции, к обратимым — тяготение, электрические колебания, электромагнитные и звуковые волны.
Что до сих пор никем не ощущалось и что дает мне право
видеть в принципе энтропии начало уничтожения того шедевра западной мысли, каким является физика динамического стиля, это та глубокая противоположность между теорией и действительностью, которая в этом случае в первый раз была определенно внесена в самое теорию. После того как первый принцип изобразил строгую картину явлений природы, построенную на причинности, второй обнаруживает в феномене необратимости тенденцию, принадлежащую непосредственной жизни, принципиально противоречащую сущности механического и логического.
Если проследить все последствия учения об энтропии, то первым делом выясняется, что теоретически все процессы должны быть обратимыми. Это принадлежит к основным требованиям динамики. Того же, в свою очередь, определенно требует первое начало термодинамики. Но вот открывается, что в действительности все естественные явления необратимы. Даже в искусственных условиях экспериментальной практики ни один простейший процесс не может быть обращен, т. е. не может снова быть восстановлено раз изменившееся положение. Нет ничего показательнее для положения
настоящей системы, как введение гипотезы "элементарного беспорядка", имеющей целью примирить противоречие между требованием ума и действительным переживанием: мельчайшие частицы тел — это наглядная иллюстрация, не более — выполняют сплошь обратимые процессы; в действительных предметах мелкие частицы находятся в беспорядке и мешают друг другу; вследствие этого, на основании средней вероятности, процесс естественный, переживаемый только наблюдателем, необратимый, связан с увеличением энтропии. Таким образом эта теория делается главой теории вероятности, и вместо точного метода начинает действовать метод статистический.
Очевидно, никто не учел, что это означает. Статистика принадлежит к сфере органического, к переменно-движущейся жизни, к судьбе и случаю, а не к миру точных законов и вневременно-вечной механики. Известно, что она применяется прежде всего к характеристике политических и экономических, следовательно, и исторических феноменов. В классической механике Галилея и Ньютона для нее не было бы места. То, что здесь вдруг статистически постигается и делается постижимым, с вероятностью, а не той априорной точностью, которой единогласно добивались все мыслители барокко, — это сам человек, который, познавая, переживает эту природу, который в ней сам себя переживает; это уже не чистый интеллект, объективирующий свою застывшую форму. То, что
устанавливает с внутренней необходимостью теория, тот не существующий в действительности обратимый процесс, представляет остаток строго умственной формы, остаток большой традиции барокко, которая приходится сестрой контрапунктическому стилю. Обращение к помощи статистики обнаруживает истощение некогда действовавшей в этой традиции упорядочивающей силы. Становление и ставшее, судьба и причинность, исторические и естественные элементы начинают сливаться. Пробиваются вперед элементы формы жизни: рост, старение, продолжительность жизни, направление, смерть.
Таково в этом аспекте значение необратимости мировых
процессов. Она, в противоположность физическому знаку t,
есть выражение настоящего исторического, внутренне пережитого времени, идентичного с судьбой.
Это — не усовершенствование динамики, это симптом ее разложения. Именно таким же образом музыка Бетховена разрушила большую форму инструментальной музыки XVIII в., потому что в ней необузданно прорывался избыток варварства современной души мирового города. Я определил раньше полярность истории и природы (или, что то же,
живой и мертвой природы) на основании различия морфологического метода, который в первом случае есть физиогномика, во втором — систематика. И вот, физика барокко была строгой систематикой, пока теории, подобные настоящей, еще не имели власти колебать ее построений, пока в ее образе не встретилось ничего, что выражало случай и — простую вероятность. Но с выступлением этой теории она превратилась в физиогномику. Теперь исследуется "мировой процесс". Идея конца мира является в одеянии формул, которые в основе своей перестают быть формулами. С этим появляется что-то гетевское в физике, и вся важность этого факта станет понятной, если уяснить себе, каково было, в конце концов, значение страстной полемики Гёте против Ньютона в учении о красках. Тут интуиция аргументировала против рассудка, жизнь — против
смерти, творческий образ — против упорядочивающего закона. Мир форм познания природы произошел от природочувствования, от богочувствования. Здесь он достиг предела удаления и вновь возвращается к началу.
Таким образом, действующее в дианамике воображение
вновь вызывает высокие символы исторической страсти фаустовского человека, вечную заботу, привязанность к самым отдаленным далям прошлого и будущего, обращенное к пройденному исследование, смотрящее вперед государство, биографии и самонаблюдения, часы, далеко звучащие в пространствах Западной Европы, и измеряющие жизнь удары колокола. Это со слова «время», как мы его 'ощущаем, как оно наполняет контрапунктическую музыку в противоположность статуарной пластике, направлено к некоторой цели. Она была воплощена во всех жизненных идеалах Запада, как третье царство, как новый век, как задача человечества, как конец развития. И таково значение энтропии для всего бытия фаустовской природы.
Античный космос аисторичен. Статика формулирует такое
положение, которое всегда одинаково и в каждый момент сохраняется неприкосновенным. В известном смысле это утверждает и динамика, поскольку она есть систематика. Правда, она включает в форму сбывающееся, а не бытие, но с той предпосылкой, что эта форма обладает вневременной общей применимостью. Однако под этим действует физиогномическая тенденция, которая имеет целью биографию миростановления, каковая, скрытая раньше, выступает теперь в мощных физических видениях. Космос Демокрита не допускает никакого биографического рассмотрения. То, что там именуется изменением, есть каприз, а не развитие, космический эпизод, а не эпоха, есть игра, лишенная смысла. Гераклит
сравнил это с игрой ребенка, который делает песочные кучи и снова разрушает их. Аристотель создал понятие энтелехии,
т. е. независимого от факторов времени и силы развития отдельных предметов, развития от покоящегося в них возможного к чувственно осуществленному образу.
С другой стороны, Гёте, следуя своей идее развития, открывает междучелюстную кость у человека, метаморфозу
растений и (по почину Леонардо) ледниковый период, все феномены прогрессирующего во времени, динамического, исторического мирозавершения.
Уже в полумистическом понятии силы, догматической
предпосылке всего этого мира форм, молчаливо заложено
чувство направления, связь с прошлым и будущим; еще заметнее она в именовании явлений природы процессами. Итак, я утверждаю, что учение об энтропии как интеллектуальная форма, в которой, как в историческом и физиогномическом единстве, объединяется бесконечная сумма всех событий природы, с самого начала бессознательно лежало в основе образований всех физических понятий и что оно должно было в один прекрасный день обнаружиться в качестве «открытия» на пути научной индукции и потом найти себе подтверждение в остальных теоретических элементах системы. Чем больше приближается динамика к своей цели путем истощения своих внутренних возможностей, тем решительнее выступают исторические моменты, тем сильнее оказывает свое влияние рядом с неорганической необходимостью причинности органическая необходимость судьбы, рядом с факторами чистой протяженности — емкостью и интенсивностью — факторы направления. Это достигается путем целого ряда новых гипотез одинакового стиля, порождаемых состоянием опытных данных, или, вернее говоря, рядом внутренне родственных созданий фантазии, нормируемой интеллектом, которые все уже были предвосхищены мирочувствованием и мифологией готики.
К этому кругу принадлежит прежде всего причудливая гипотеза распадения атомов, истолковывающая радиоактивные явления, согласно которой изначальные атомы, сохранявшие в течение миллионов лет неизменной, несмотря ни на какие внешние воздействия, свою сущность, вдруг без всякого видимого повода взрываются и разбрасывают по всему пространству вселенной свои мельчайшие части со скоростью тысяч километров в секунду. Эта судьба постигает среди всей массы радиоактивных атомов всегда лишь отдельные атомы, тогда как соседние с ними остаются совершенно нетронутыми, и эта картина есть также история, а не природа, и так как
здесь применение статистики также оказывается неизбежным, то хочется говорить почти о замене математического числа хронологическим.
В этих представлениях мифическая творческая сила фаустовской души возвращается к своему исходному пункту. Именно тогда, когда в начале готики были построены первые механические часы, символы исторического мирочувствования, возник миф о Рагнареке, о конце мира, о сумерках богов. Пусть эта концепция, как мы ее встречаем в Волуспе и в христианской обработке в Муспилле, возникла, как все мнимо прагерманские мифы, не без влияния античных и прежде всего христианско-апокалиптических мотивов, но в этом образе она есть выражение и символ фаустовской души, и никакой другой. Олимпийский мир богов аисторичен. Он не знает становления, направления, цели. И подобно тому как античные государства-города почти не имели сознательных или бессознательных задач и конечных целей, точно так же не имело таковых бытие космоса, этой вечно неизменной суммы прекрасных предметов. Но западный гений творит из стремления к далям, будь то государство, картина природы или отдельная жизнь. Сила, воля имеют цель, а где цель, там есть и конец. То, что символизировала перспектива большой масляной живописи при помощи точки схождения линий, парки рококо при помощи point de vue, анализ при помощи общего члена бесконечных рядов, т. е. некоторое завершение указанного волей направления, выступает здесь в строго духовной форме. Фауст второй части Трагедии умирает, потому
что он достиг цели. Сколько бы ни было заимствовано мифологической субстанции из старейших культур, живой она стала благодаря преобразованию в новом, динамическом смысле. Конец мира как завершение внутренне-необходимого развития — вот что означают сумерки богов, и то же обозначает последняя, иррелигиозная формулировка мифа — учение об энтропии.
Нам предстоит еще показать вообще конец западной науки, который ныне, когда путь уже ведет под уклон, может быть с уверенностью предусмотрен.
Также и это, и предвидение неотвратимой судьбы, есть неотъемлемое достояние исторического взгляда, которым владеет только фаустовский дух. Античность тоже умерла, но ничего не знала об этом. Она верила в вечное бытие. Она переживала свою последнюю пору все еще с тем же откровенным
счастьем, день за днем, как подарок богов. Мы знаем нашу историю. Мы умрем сознательно и проследим все стадии собственного разложения острым взглядом опытного врача.
Нас ожидает еще последний духовный кризис, который охватит весь Запад. О его протекании рассказывает поздний эллинизм. Тирания рассудка, которую мы не ощущаем, потому что нынешние поколения представляют ее максимум, есть в каждой культуре эпоха перехода от мужества к старчеству, не более того. Ее ясное выражение есть культ точных наук, диалектики, доказательства, опыта и причинности. Ионика и барокко являют подъем; спрашивается, в каком образе придет конец?
Здесь также надо напомнить о сказанном выше: подобно
тому как всякий высший человек переживает еще раз в себе,
в развитии своей индивидуальной души эпохи своей культуры, подобно тому как мистический акт переживания глубины, посредством которого родилась около 1000 г. в западноевропейских странах фаустовская душа, еще раз знаменует в каждом ребенке пробуждение именно так, а не иначе, фаустовски устроенной внутренней жизни, равным образом каждый значительный человек науки еще раз переживает то, что пережила его наука в течение своего органического становления. Это, во-первых, юная стадия безграничного оптимизма, который уверен, что все можно постичь и все будет когда-нибудь познано. Этим начинаются, вслед за готической и дорийской ранней эпохой, страстные видения Леонардо, Галилея, Бруно, Гуттена и соответствующие им видения великих досократиков. Это — утренняя заря чистой духовности. Готика стремилась к ней. Барокко добилось, цивилизация — западноевропейская и эллинистическая — владеет ею, и вдруг узнает в конце концов на опыте, насколько сомнительно это обладание. Надо многое знать, прежде чем станешь настолько мудрым, что начнешь сомневаться в смысле и ценности знания. "De omnibus dubitandum" Декарта еще не достигает этой точки. Его сомнение было только маской полной уверенности в победе. Чисто умственный человек, для которого мир — безостаточная добыча его интеллектуальных способностей, является лишь в III и XIX вв. Тут, наконец, начинается борьба против научности, в правах которой сомневаются, господство которой начинает вызывать скрытое отвращение, сначала с помощью тонкого скептицизма Пиррона и Ницше, в то время как посредственности еще поднимают страшный шум вокруг своих "научных достижений". Между тем достаточно развернуть книги наиболее глубоких наших физиков — а физика — шедевр фаустовского духа, — чтобы
увидеть, как с каждым днем усиливаются резиньяция и скромность в отношении цели, успехов и возможностей.
Я предсказываю: еще в текущем столетии, веке научно-критического александризма, эта резиньяция преодолеет в науке волю к победе. Европейская наука идет навстречу самоуничтожению чрез утончение интеллекта. Сначала испытывали ее средства — в XVIII в., потом силу — в XIX, теперь прозревают ее историческую роль. От скептицизма путь ведет к "второй религиозности", религиозности умирающих мировых городов, той болезненной задушевности, идущей не впереди, а вслед за культурой, согревая дряхлеющие души, как это делали неточные культы в позднем Риме.
Отдельный индивидуум совершает акт отречения, откладывая в сторону книги. Культура совершает акт отречения, переставая проявляться в высших научных интеллектах; но наука существует лишь в живом бытии поколений великих ученых, а книги — ничто, если они не живы и не действуют в людях, которые доросли до их понимания. Научные результаты не суть объективная материя, как это думает типичный ученый; они только элементы духовной традиции. Смерть науки состоит в том, что она не является ни для кого внутренним событием. Ее наличие зависит от наличия родственного духа.
В усталость духа никто теперь не верит, хотя мы и чувствуем ее во всех наших членах. 200 лет цивилизации и оргий научности — и мы будем уже пресыщены ими. И не только отдельные люди, а душа культуры пресытится. Она выражает это, выбирая и высылая в исторический мир текущего дня исследователей, все более незначительных, узких и бесплодных. Великой эпохой античной науки было третье столетие, следовавшее за смертью Аристотеля. Когда пришли римляне, когда умер Архимед, она уже кончалась. Наш классический век — девятнадцатый. Уже в 1900 г. не было ученых в стиле Гаусса, Гумбольдта, Гельмгольца; в физике, как и в химии, в биологии и математике великие мастера умерли, и мы переживаем ныне decrescendo эпигонов, которые приводят в порядок, собирают и заканчивают, как александрийцы Римской эпохи. Это симптом общего значения. После Лисиппа не было больше великого пластика, явление которого сыграло бы роль судьбы, после Рембрандта и Веласкеса не было художников, и не было музыкантов после Бетховена. Вглядимся, что за причина заставляла Гете называть себя дилетантом по сравнению с Шекспиром и почему Ницше не соглашался признать за Вагнером право именоваться музыкантом. Что представляли собой во времена Цезаря драматическая поэзия или
физика? Позавчерашние интересы, тему для лишних людей.
За Эратосфеном и Архимедом, настоящими творцами, следуют Посидоний и Плиний, которые собирали со вкусом, и, на-
конец, Птоломей и Гален, которые только списывали. Подобно тому, как масляная живопись и контрапунктическая музыка исчерпала свои возможности в течение небольшого числа столетий органического развития, так и динамика, начало расцвета мира форм которой приходится примерно на 1600 г., есть образование, вступившее в процесс угасания.
Но раньше встает перед фаустовским, в высшей степени
историческим духом еще никогда не поставленная, никем не
предугаданная задача. Со временем будет создана морфология точных наук, которая исследует, каким образом все законы, понятия и теории в качестве форм внутренне связаны между собой, и что они как таковые исторически обозначают. Теоретическая физика, химия, математика, рассматриваемые как сводка символов, — это конечное преодоление механического аспекта мира интуитивной, снова религиозной идеей мира. Это последний шедевр физиогномики, которая также еще растворит в себе и систематику как объект. Мы больше не будем спрашивать, какие общие законы лежат в основе химического сродства или диамагнетизма — вопросы догматики, исключительно занимавшие XIX в., — мы будем даже
поражены, что сравнительно примитивные вопросы, подобные этим, могли совершенно овладевать умами такого порядка. Мы будем исследовать, откуда идут эти предопределенные фаустовскому интеллекту формы, почему они должны были достаться нам, людям одной культуры, в отличие от всех остальных, какой сокровенный смысл лежит в том, что полученные числа появляются именно в этом одеянии образов. И при всем том мы теперь едва догадываемся, сколь многое из мнимообъективных ценностей и опытом приобретенных знаний есть только наряд, картина и выражение.
Отдельные науки, теория познания, физика, химия, математика, астрономия сближаются с возрастающей быстротой. Мы идем навстречу полной идентичности результатов и, следовательно, слиянию миров форм, которое, с одной стороны, представляет собой сведеную к немногим основным формулам систему чисел (функциональной природы), с другой стороны, вносит, как именование таковых, небольшую группу теорий и образных воззрений, но и эти в свой черед могут и должны быть снова признаны скрытыми мифами и будут сведены к нескольким типам, но непременно обладающим физиогномическим значением. Этой тенденции к схождению не замечали, так как со времени Канта и собственно уже с Лейбница
ни один ученый не владел более проблематикой всех точных наук.
Еще сто лет тому назад физика и химия были чужды друг
другу теперь их нельзя трактовать раздельно. Вспомним области спектрального анализа, радиоактивности, кинетическую теорию газов. Пятьдесят лет тому назад существенную часть химии можно было излагать почти без математики; теперь химические элементы готовы превратиться в математические постоянные величины переменных комплексов отношений. Но элементы в своей чувственной обозримости были последними отзывавшимися античной пластичностью величинами естествознания. Молекулярная теория давно уже сделалась областью чистой математики. Физиология стоит на пороге того, чтобы стать главой органической химии и пользоваться средствами счисления бесконечно малых величин. Строго разделенные по органам чувств части старой физики — акустика, оптика, учение о теплоте — растворились в динамике материи и динамике эфира, чисто математическое разграничение которых оказывается почти невозможным. Теперь последние выводы теории познания и выводы анализа и физики (прежде всего оптики) соединяются в одну труднодоступную область, в которую входит, например, теория относительности. Теория эманации групп радиоактивных лучей выражается языком знаков, лишенным уже всякой наглядности.
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 47 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ФАУСТОВСКОЕ И АПОЛЛОНОВСКОЕ ПОЗНАНИЕ ПРИРОДЫ 5 страница | | | ФАУСТОВСКОЕ И АПОЛЛОНОВСКОЕ ПОЗНАНИЕ ПРИРОДЫ 7 страница |