Читайте также: |
|
Итак, учение об атомах есть догмат, а не результат опыта.
В него культура вложила, при посредстве духа своих великих
физиков, свою сущность, самое себя. Думать, что есть протяженность как таковая, независимая от специфического чувства формы познающего — это иллюзия. Думают, что возможно
исключить жизнь, забывая, что познание не только есть
содержание, но и живой акт.
Решающее значение переживания глубины, идентичное с
пробуждением души, а следовательно и с созданием принадлежащего ей внешнего мира, было уже нами установлено в
предшествующем изложении. Было сказано, что в простом
чувственном впечатлении имеются только длина и ширина;
глубина прибавляется к ним посредством живого, протекающего с полной внутренней необходимостью акта истолкования, который, как все живое, обладает направлением, движением, необходимостью, — причем сознание всего этого составляет собственное содержание слова «время»; таким путем создается действительность, мир. Жизнь сама входит как третье измерение в пережитое. Двоякий смысл слова «даль», как будущее и как горизонт, выявляет глубокий смысл этого измерения, благодаря которому только и возникает протяженность как таковая. Застывшее становление есть ставшее, застывшая жизнь есть пространственная глубина познанного. Декарт и Парменид согласны в том, что мышление и бытие (протяженность) идентичны. "Cogito ergo sum" есть только формулировка переживания глубины. Здесь проявляется роль прасимвола отдельных культур. Осуществленная протяженность соответственно этому отмечена в античном сознании чувственной телесной наличностью, в западном — все возрастающей пространственной трансцендентностью, так что мало-помалу вырабатывается совершенно внечувственная полярность емкости и интенсивности в отличие от антично-оптический полярности: материи и формы.
Но из этого следует, что внутри познанного и ставшего
живое время не может появиться во второй раз. Ставшее есть
механизм, органическое, превратившееся в неорганическую
форму, физически понимаемое, мыслимое, измеримое время, простое измерение, по существу своему есть ошибка. Спрашивается, возможно ли ее избегнуть или нет. Попробуем в какой-либо физический закон вместо времени вставить слово «судьба» и мы почувствуем, что внутри «чистой» природы нет речи о времени. Мир форм физики действен в тех же пределах, как и родственные ему миры чисел и понятий, и мы видели, что, противно утверждению Канта, между математическим числом и временем не существует ни малейших взаимоотношений какого бы то ни было характера.
Тут физика во второй раз становится догматичной. В словах «время» и «судьба» для того, кто пользуется ими инстинктивно, затронуты исконные глубины самой жизни, вся та жизнь, которую нельзя отделить от переживания. Физика же,
рассудок, должен их разделять. Пережитое как таковое, отделенное от живого действия зрителя, ставшее объектом мертвым, неорганическим, застывшим, — такова теперь природа как механизм, т. е. как нечто вполне исчерпываемое математикой. В этом смысле познание природы есть действие измерения.
Следовательно, оно знает время только как расстояние;
следовательно, оно принуждает понимать движение как математически устанавливаемую величину, как именование к полученным экспериментальным путем и сведенным в формулы чистым числам. "Физика есть полное и простое описание движения" (Кирхгоф). Таково всегда было ее намерение. Но движение внутри рассудочно понимаемой природы есть не что иное, как то метафизическое нечто, в котором проявляется переживание самого зрителя, из какового переживания только и может возникнуть сознание непрерывной последовательности. Моментальный акт познания как таковой создает вневременное, а следовательно и чуждое движение состояния. Таково значение «стать». Только из органического ряда таких актов возникает впечатление движения. Содержание этих слов затрагивает физика не только как интеллектуала, но как всего человека, чьей постоянной жизненной функцией является не «природа», но весь мир. Это вечное затруднение всякой физики как выражения души. Всякая физика есть трактование проблемы движения, в каковой заложена сама проблема жизни, причем эту проблему нельзя считать когда-либо разрешимой в будущем, а надо считаться с ее неразрешимостью.
Если познание природы есть некий утонченный вид само-
познания — разумея природу как картину, как зеркало духа,
— то попытка разрешить проблему движения есть попытка со
стороны познания вскрыть свою собственную тайну, свое становление.
Совершенная система механического воззрения на природу есть отнюдь не физиогномика, но система, т. е. чистая протяженность, логически и численно упорядоченная, не живое, а нечто ставшее и мертвое. Однако этому противоречит идея движения. Она непосредственно происходит из чувства жизни, она есть время, направление, судьба и, таким образом, проникает, как постороннее тело, в единство механической системы, разрушая вневременную, застывшую согласованность последней.
Как указывает само слово, движение принадлежит к царству живых феноменов, образов, истории, а не к царству понятой неорганической природы. Оно есть впечатление, обладающее непосредственно внутренней достоверностью чувства, а не физическое понятие, которое возможно исчерпывающе определить. Движение можно созерцать, таков был способ Гёте переживать чувством "живую природу"; именно этот способ привел к феноменам подвижного бытия, к физиогномике и остался совершенно чуждым области математики. Результатом этого явилось его изречение: "Природа не имеет системы, она обладает жизнью, она есть жизнь и следование из некоего неизвестного центра к непознаваемой границе". Для того же, кто не переживает, а познает природу, для того она имеет систему, она есть система, и ничего более, а следовательно движение в ней есть противоречие. Она может прикрыть его искусственной формулировкой, но в основных понятиях противоречие продолжает жить.
Впечатление движения возникает из непрерывности представлений, но не из того, что они суть нечто представляемое, а потому, что они именно теперь возникают. Переживание ряда познаний как единства предполагает наличие памяти, притом памяти исторической. Это не упорядочивающий акт, но живой и творческий, не механическая, но органическая связь. Предположим, что у нас отсутствует память, так что каждый момент воспринимается сам по себе, без связи его с предшествовавшими моментами, — тогда бы у нас отсутствовала историческая картина мира, а также и понятие движения. В этом слабая сторона точной науки о природе. Здесь в ее картину проникает история. Движение наличествует не в зримом, а в зрителе, не в объекте физики, а в самой физике как исторической личности.
Чистая безошибочная по форме физика немыслима, так
как не существует физики вне души, историческим выражением которой она служит, без человека отдельной культуры, который осуществляет ее в себе и через себя. Движение есть тот необходимый фактор, который неизбежно уничтожает ее. Привычки нашего мышления мешают нам усмотреть это. Я уже говорил, что достаточно заменить слово «время» словом «судьба», чтобы убедиться, что физика ничего не имеет общего с настоящим содержанием слова «движение». Равным образом попробуем вместо "движение физической системы" сказать: ее «взросление» — она, действительно стареет именно как переживание того самого наблюдателя, в душе которого заключается вся ее реальность — и тогда мы ясно почувствуем роковой смысл слова «движение», неустранимую
органичность его содержания. Механика не должна бы отнюдь касаться взросления, а следовательно движения. Итак, — ведь
без наличия центральной проблемы движения вообще немыслимо никакое естествознание — не существует свободной от пробелов вполне замкнутой в себе механики; где-то непременно должен быть органический исходный' пункт системы, как раз там, где вторгается в нее непосредственная жизнь, — та пуповина, которой связано духовное дитя с материнской жизнью, связано мыслимое с мыслящим.
Мы узнаем здесь происхождение фаустовского и аполлоновского познания природы совсем с новой стороны. Нет чистой природы. В каждой лежит нечто из сущности истории. Если человек аисторичен подобно греку, все мировпечатления которого впитываются чистым точкообразным настоящим, тогда картина природы становится статической, заключенной сама в себе в каждый отдельный момент. В греческой физике нет времени как величины, равно как нет его и в понятии энтелехии у Аристотеля. Если человек чувствует исторически, потому что в нем становление, растворяющее каждые отдельные моменты в направлении, в прошедшем и будущем, теснится к свету познающего духа, то получается динамическая картина. Число, предел ставшего в аисторическом случае становится мерой и величиной, в историческом — функцией. Измерять можно только наличное, а проследить в его течении — только то, что имеет прошлое и будущее. Это различие прикрывает внутреннее противоречие в проблеме движения в античной механике и вскрывает его в западной.
История есть вечное становление, вечное будущее и, следовательно, движение; природа есть ставшее, следовательно, вечное прошлое. Итак, здесь имело место странное превращение: первенство становления перед ставшим является упраздненным. Ум, смотрящий назад из своей сферы, из ставшего, поворачивает обратно аспект жизни; идея судьбы, несущая в себе цель и будущее, превращается в механически-протяженный принцип причины и действия, центр тяжести которого лежит в прошедшей. Ум заставляет обменяться ролями жизнь (время) и прожитое (пространство) и переносит время как расстояние в пространственную мировую систему. Он совершает этим огромнейшее извращение в бодрствующем сознании: в то время как из направления следует протяженность, из жизни — пространственность как переживание, как переживание мирообразующее, он влагает схематизированный "жизненный процесс" в свое застывшее, представленное пространство — вот что есть физическое движение, безжизненное, делимое, мертвое, подчиненное правилам математики.
Пространство для жизни есть нечто, принадлежащее как функция к жизни, для ума жизнь есть нечто, имеющее место в пространстве. Живое созерцание Гёте переживает протяженность и мир как вечное становление; прирожденный физик познает жизнь как математическое движение в пространстве. Все механическое, т. е. омышленное, есть принципиальное извращение органического. Судьба характеризуется признаками «куда», причинность — словом «откуда». Художественное созерцание, интуиция, обладает необходимостью судьбы. Научное мышление, не как исторический феномен, а
по содержанию, обладает причинной необходимостью. Обосновать научно — значит, исходя из ставшего и осуществленного, отыскивать «основания» и для этого проделывать механически понимаемый путь — становление как расстояние — в обратном направлении. Но обратно нельзя жить, обратно можно только мыслить. Обратимы не время и не судьба, а только то, что физик называет временем, что он вводит в свои формулы как делимые, а при случае отрицательные или мнимые «величины». Таким образом, проблема движения есть извращение жизненного чувства, и как таковое, заведомо неразрешима, если под разрешением понимать исчерпывающую формулировку при помощи понятий и математики.
Затруднение это всегда всеми чувствовалось, хотя никто не понял его происхождения и неизбежности. Всегда существовало смутное сознание у природопознания, что оно стоит здесь у границы своих возможностей или уже даже перешло их. В античном исследовании природы необходимости мыслить природу в движении элеаты противополагали логический вывод, что мышление есть бытие, и, таким образом, познанное и протяженное идентичны и что, следовательно, познание и становление несоединимы. Их возражения неопровержимы и никогда не были опровергнуты, но они не помешали развитию античной физики, которая была необходима как выражение аполлоновской души, и, следовательно, недосягаема для выяснившихся логических возражений. И в основанной Галилеем и Ньютоном классической механике барокко постоянно делались попытки найти свободное от возражений решение в динамическом смысле. История понятия силы, постоянно вновь возникавшие определения которого знаменуют страстность мышления, оказавшегося благодаря этим трудностям под вопросом, есть не что иное, как история попыток математически и при помощи понятий исчерпывающе фиксировать движение. Последняя значительная попытка, которая, как и прежние, неизбежно была обречена на неудачу, была сделана в механике Г. Герцом.
Герц, отнюдь не обнаружив настоящий источник всех затруднений — это еще не удалось ни одному физику, попытался совершенно исключить понятие силы, будучи руководим правильным чувством, что ошибку всех механических систем необходимо искать в одном из ее основных понятий. Он хотел построить картину физики только из величин: времени, пространства и массы, но не заметил, что само время, вошедшее фактором направления в понятие силы, было органическим элементом, без которого невозможно выразить динамическую теорию и при наличии которого чистое решение не удается. Но независимо от этого понятия силы, массы и движения образуют догматическое единство. Они обусловливают друг друга, так что применение одного незаметно уже включает применение остальных двух. В???????? Гераклита заключается вся аполлоновская формулировка проблемы движения, а вся фаустовская — в понятии силы. Понятие массы есть только дополнение к понятию силы. Когда Ньютон — глубоко религиозная натура — с целью сделать понятным смысл слова «сила» и «движение», говорит о массах, как о точках приложения силы и носителях движения, он выражает только фаустовское мирочувствование. Так понимали Бога и его отношение к миру мистики XIII в. Ньютон отклонил своим знаменитым "hypotheses nоn fingo" метафизический элемент, но его концепция механики насквозь метафизична. Сила в механической картине природы западного человека то же, что воля в его картине души и бесконечное Божество в его картине мира. Основные мысли его физики укрепились задолго до рождения первого физика; они лежали в самом раннем религиозном миросознании этой культуры.
Этим обнаруживается религиозное содержание физического понятия необходимость. Речь идет о механической необходимости в том, чем мы духовно владеем как природой, и не надо забывать, что в основе этой необходимости лежит другая, идущая от жизни, органическая, роковая. Последняя образует, первая отграничивает, одна вытекает из внутренней достоверности, а другая — из доказательства: в этом различие между трагической и технической, исторической и физической логикой.
Внутри требуемой и предпосылаемой естествознанием необходимости существуют дальнейшие различия, которые до
сих пор не привлекли ничьего внимания. Речь идет об очень
трудных прозрениях, чье значение необозримо. Познание
природы есть определенного рода функция рассудка, как бы
ни определялось философией это соотношение. Необходимость природы находится, следовательно, в некоторой связи со структурой соответствующего духа, в деятельности которого она реализируется и отсюда начинаются историко-морфологические различия. Можно усматривать строгую необходимость в природе, причем, однако, оказывается невозможным формулировать ее в законах природы. Последнее, само собой понятное для нас, но отнюдь не для людей других культур, предполагает наличие совершенно особенной, показательной для фаустовского духа формы мышления и также познания природы. Само по себе представляется возможным, что механическая неизбежность может принять такой образ, в котором каждый отдельный случай существует морфологически сам в себе, ни один не повторяется точно и познания, следовательно, не могут проявляться как постоянные применимые формулы. Тогда природа явилась бы в своеобразной картине, которую можно было бы вообразить себе по аналогии бесконечных, но не периодических десятичных дробей, в отличие от чисто периодических. Так ощущала античность. Такое чувство лежит уже в основе ее физических исконных понятий. Так, например, у Демокрита в изложении самостоятельного движения атомов не устанавливается определенного законосообразного типа движения.
Законы природы суть такие формы духа, в которых сумма
отдельных случаев соединяется в единство высшего порядка.
Но в этом имеется воля к власти; это фаустовское: этими
формами дух выражает свое господство над природой. Мир
есть его представление, функция собственного «я». Античный
человек, по Протагору, был только мерой, а не творцом вещей.
Отсюда явствует, что принцип причинности в той его форме, которая для нас является сама собой понятной и необходимой, на которой как на основной истине в полном согласии друг с другом строятся математика, физика и теория познания, есть западный, точнее, барочный феномен. Эту форму нельзя доказать, потому что всякое доказательство на западном языке и всякий опыт западного человека уже имеют ее своей предпосылкой. Нет сомнения, что вообще этот особый вид необходимости заключается уже в самих понятиях силы, функции и вообще закона природы. Античный способ видеть природу — этот alter ego античного способа быть — тем не менее не содержит ее, причем, однако, нельзя установить никаких логических недостатков в соответствующих естественно-исторических утверждениях. Если продумать суждения
Демокрита, Анаксагора и Аристотеля, в которых заключается
вся сумма античных воззрений на природу, если в особенности исследовать содержание таких решающих понятий, как??????????????? или??????????? то мы с удивлением увидим совершенно иначе устроенную, замкнутую в себе и, следовательно, для определенного вида людей безусловно истинную картину мира, в которой нет и речи о причинности в нашем смысле. Алхимик арабской культуры, который производит свои магические операции исследования тоже вполне «точно», с точки зрения своего мирочувствования, равным образом предпосылает наличие имманентной необходимости своего мира, которая совершенно отлична от динамической причинности.
Очень трудно удобопонятно изложить свою мысль касательно этого предмета. Может быть, идея трагического поможет нам проникнуть в сущность различий. Слово «судьба» выражает исконное чувство чего-то неописуемого и непонятного в душе целых культур, притом иное в каждой из них. Мы видели, как это чувство раскрывается в анекдотической трагедии Софокла и биографической трагедии Шекспира, во всем стиле аполлоновского и фаустовского бытия, в политической и экономической истории обеих культур и в специфическом складе развития, плана и течения их эпох. Было уже указано на связь соответствующей идеи судьбы с античной калокагатией и северной волей. И вот, механически воспринятая умом, перенесенная в протяженность, в чувственную действительность, она проявляется как логика ставшего, как упорядочивающий основной принцип в области чисел, измерений и понятий. Античный и западный вид физической необходимости различаются между собой так же, как различаются трагический стиль аттической и северной сцены, как логика Аристотеля и Канта. Причинность, которую Кант при знавал главнейшей категорией рассудка и которой нет у Аристотеля, связана с динамикой. Причинная цепь есть некий вид застывшей биографической последовательности, нечто такое, что во всяком случае воспринимается как противоположность анекдотически точкообразному. Воззрения материалистического понимания истории помогают уяснить положение: только исторически чувствующий человек мог воспринять неизбежность природы в форме процесса. В статике и алхимии, рассматриваемых в обоих случаях как совершенный вид механического созерцания природы, это противоречило бы догматическому основному чувству. Зависть богов, проклятие рода, слепой фатум, уничтожающий героя аттической трагедии, направлены на моментальную ситуацию, а не на
жизнь и действия как целое. Здесь отсутствует "достаточное
основание", и это согласуется с тем обстоятельством, что то,
что здесь гибнет при решении задачи, отнюдь не есть сила.
Причинность и?????? и то и другое суть принципы логической необходимости, различаются между собой как действие и претерпение, как число как функция и число как величина, как контрапунктическая музыка и аттическая пластика.
Число как функция находится в глубокой связи с мысленным принципом причины и действия. И то и другое суть создания одного и того же духа, формы выражения одной и той же духовности, образующие основные положения одной и той же ставшей объектом природы. Фактически физика Демокрита отличается от физики Ньютона тем, что одна выбирает исходным пунктом оптически данное, другая — развивающиеся из него абстрактные отношения. Первая популярна в высшей степени; она ограничивается поверхностью, видимостью; вторая в такой же степени непопулярна и противится осязаемости. «Факты» аполлоновского познания природы суть вещи, в себе существующие и чувственно воспринимаемые частности, «факты» фаустовского познания природы суть отношения, вообще недоступные глазу непосвященных, которые должны быть сначала духовно завоеваны, а затем нуждаются для их сообщения в тайном языке, совершенно понятном только знатоку науки о природе. Античная необходимость непосредственно ясно видна в меняющихся явлениях отдельных предметов; принцип причинности действует по ту сторону вещей, ослабляя или упраздняя при этом их чувственно изолированную действительность. Спросим себя, какое представление, если принять во внимание всю современную теорию, связано со словом "магнит".
Принцип сохранения энергии, рассматриваемый со времени формулирования его Ю.Р. Майером, Джоулем и Гельмгольцем в полном смысле слова как простая мыслительная необходимость, есть на самом деле перефразирование принципа причинности — логической формы фаустовского мирочувствования — посредством физического понятия силы. Ссылка на опыт и спор о том, является ли известное положение мыслительно необходимым или эмпирическим, о том, достоверно ли оно a priori или a posteriori, по терминологии Канта, — очень ошибавшегося относительно определенности границы между тем и другим, — характерна для формы западного мышления. Ничто не кажется нам настолько само собой понятным и определенным, как опыт, признаваемый источником точной науки. Развившийся только в западной Европе до полного мастерства, эксперимент есть не что иное,
как систематическое и исчерпывающее применение опыта. Но никогда не было отмечено, что в этом в высшей степени догматическом понятии уже предпосылается динамичность, причинность, т. е. совершенно особый аспект природы, что опыт для нас всегда является причинным опытом, проникновением в функциональные взаимоотношения, и что он в этом смысле и в этом виде не существует совершенно для античного чувства природы, а следовательно, и для античного мышления есть концепция невозможная. Когда мы затрудняемся признать научные результаты, выведенные Анаксагором или Демокритом, за результаты настоящего опыта, это не значит, что эти античные люди не умели интерпретировать свои созерцания и что они строили одни только фантазии, а значит только то, что мы не находим в их обобщениях причинного элемента, который составляет для нас весь смысл слова «опыт». Очевидно, никто никогда в достаточной мере не задумывался над исключительностью этого чисто фаустовского понятия. Для него показательна не внешне наблюдаемая противоположность вере. Напротив, точный чувственно-умственный опыт по своей структуре вполне конгруентен тому, что испытали как опыт сердца, как откровение в значительные моменты своего бытия глубоко религиозные натуры Запада, например Паскаль, бывший математиком и янсенистом на основании одинаковой внутренней необходимости. Опыт знаменует такую деятельность духа, которая не ограничивается мгновенными и чисто наличными впечатлениями, принимая
их как таковые, признавая и упорядочивая, но которая выискивает их и вызывает с тем, чтобы преодолеть их чувственную индивидуальность, привести их в безграничное единство, посредством которого растворяется их кажущаяся разъединенность. То, что мы называем опытом, обладает тенденцией от отдельного к бесконечному. Эта активность, заключающая в себе волю, энергию, цель и притязание на власть, противоречит античному чувству природы. «Созерцание» современной механики, согласно которому движения являются непрерывными трансформационными группами в некоторой n = дименсиональной множественности точек, Демокрит не признал бы за интерпретацию какой бы то ни было «природы». Созерцание для грека, для пластика, было непосредственное переживание глаза. Для нас же оно подобно тому, что призрачно и все же не совсем внечувственно развертывается перед внутренним взором знатока контрапункта, читающего партитуру. Вот что означает для нас слово «опыт». Поэтому античный человек, для которого вся суть мира в видимости, владеет физикой, обладающей неоспоримой логикой и необходимостью
формального содержания, но в нашем масштабе лишенной «опыта», т. е. лишенной причинного, функционального разложения единства осязаемого. Наш путь приобрести опыт для него есть путь потери этого опыта. Поэтому он чуждается насильственного метода эксперимента, по смыслу своему являющегося динамическим, а не статическим. (Магический эксперимент алхимии есть тип совершенно другого знания; он предполагает иное чувство природы и вызывает как результат совершенно иной интуитивно-умственный мир представлений.) Поэтому вместо мощной системы выработанных абстрактных законов и формул, которая насилует и подчиняет себе чувственную данность — только это знание есть власть! — античный человек под именем физики имел сумму благоустроенных, чувственно усиленных посредством картин, отнюдь не растворенных впечатлений, и она оставляла природу незатронутой в ее законченном в себе бытии. Наше точное естествознание императивно, античное —?????? в буквальном смысле пассивная созерцательность.
Итак, не может быть сомнения: перед нами полная идентичность в последних основаниях формы физики с математикой, религией и большим искусством. Глубокий математик — не тот искусный «счетчик», который стоит на одной ступени с владеющим в совершенстве всеми методами экспериментатором, с техническим виртуозом оркестровых созвучий и мазков кисти, а такой, который живо чувствует в себе дух чисел — понимает, что в нем он "познает Бога". Пифагор и Платон знали это так же хорошо, как Паскаль и Лейбниц. Теренций Варрон в своем посвященном Цезарю исследовании о древнеримской религии с римской прегнантностыо различает "theologia civilis", сумму официально признанных верований, "theologia mythica", мир представлений поэтов и художников, и "theologia physica", мир представлений философской спекуляции. Если перенести эти разделения на фаустовскую культуру, то к первой принадлежат учения Фомы Аквинского и Лютера, Кальвина и Игнатия Лойолы, ко второй — Данте и Гёте, к третьей же — сама научная физика, поскольку она подводит под свои формулы известные картины.
Дикарь и ребенок имеют также чувство присутствия чего-то «другого» в их внешнем мире, в высшем случае -
предчувствие того, что обозначается словом «Бог» во всех ранних языках, т. е. сознание наличия природы, своей природы, среди которой они живут и действуют, с которой они составляют одно, которую они одновременно и образуют и ею же образуются. Но с пробуждением культуры пробуждаются великие душевные формы. Тут чувство Бога приобретает большую определенность, ищущую мощного выражения в мифах, постройках и идеях, и руководимое им бодрствующее сознание образует понятие Бога. Из первого вытекает чувство природы, из второго — познание природы.
Со дней позднего Ренессанса в душе всех значительных людей представление о Боге получает все большее сходство с идеей чистого бесконечного пространства. Бог в "Exercitia spiritualia" Игнатия Лойолы есть также Бог великого Лютерова псалма "Господь наша крепость", кантат Баха и светлых барочных церквей зального типа. Он уже не тот отец св. Франциска Ассизского, телесно присутствующий, каким чувствовали его готические художники, как Джотто и Стефан Лохнер, а безличный принцип, недоступный представлению, неосязаемый, таинственно действующий в бесконечности.
Всякий остаток личного растворяется в несозерцаемой абстрактности, и перед нами та идея Бога, которая доступна, в конце концов, одной только инструментальной музыке большого стиля, тогда как для живописи XVIII в. идея эта оказывается не по силам, и живопись отходит на задний план. Это чувство Бога образовало мировую картину естествознания Запада, нашу природу, наш «опыт» и, следовательно, наши выводы и гипотезы в противоположность таковым античного человека. Сила, двигающая массы: вот что изобразил Микеланджело на потолке Сикстинской капеллы, вот что вознесло фасады соборов, начиная с первого примера "II Gesu" вплоть до мощной выразительности у Делла Порта и Мадерна, что вознесло фугированный стиль со времен Орландо Лассо до колоссальных звуковых масс церковной музыки XVIII в., что наполняет мировым событием расширенную до бесконечности сцену Шекспировых трагедий и что, наконец, Галилей и Ньютон заколдовали в формулы и понятия.
Слово Бог звучит иначе под сводами готических соборов и в монастырских дворах Маульбронна и Санкт-Галлена, чем в базиликах Сирии и храмах республиканского Рима. В лесоподобных соборах, в могучем подъеме среднего корабля над боковыми в противоположность плоскому перекрытию базилики, тип которой послужил исходным пунктом западного церковного зодчества, в превращении колонн, поставленных в пространстве как законченных в себе посредством базы и
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 69 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ФАУСТОВСКОЕ И АПОЛЛОНОВСКОЕ ПОЗНАНИЕ ПРИРОДЫ 1 страница | | | ФАУСТОВСКОЕ И АПОЛЛОНОВСКОЕ ПОЗНАНИЕ ПРИРОДЫ 3 страница |