Читайте также: |
|
Античный космос, как сумма телесных равномерно божественных предметов, требовал не только допущения, но деятельного признания всех чужих богов, поскольку они вообще могли считаться предметами в высшем смысле. Пока Иегову, Христа и Митру принимали за дневные образы, обладающие субстанцией какого-нибудь Аполлона или Марса, в них верили. Александр Север поместил в своей домашней часовне изображения Осириса, Христа, Авраама, Александра Великого и Орфея. Как абстрактные духи с притязанием на исключительное
значение, они возбуждали презрение и гнев. Тут кончалась античная веротерпимость. Тут оказывалось под угрозой собственное богочувствование.
Логос стоического учения, несомненно сложившийся в течение досократовской философии из глубины аполлоновского богосознания, превратился под конец в руках софистской интеллигенции в воплощение античного атеизма, в принявшее форму противоречие пластическому миру богов. Как в каждой иной культуре, возникла смертельная вражда между религией отцов и холодной космополитической, все обездушивающей философией современности. Отнюдь не случайно, что эту идею единого Логоса облюбовали все раннеарабские спекуляции, начиная с Евангелия Иоанна и Плотина. Что для античного человека было квинтэссенцией атеизма, то в магическом миросознании обозначало как раз сферу действия божественного.
Равным образом между деизмом XVIII в., деизмом Вольтера, Гете и Канта, и атеизмом XIX в. нет противоположности, нет даже существенного расстояния. Фаустовский Бог подобен символу единого абсолютного пространства. Интеллигентность эпохи Руссо решила вполне последовательно не в том смысле, что боги других народов также имеют неоспоримое существование, а в том, что всякий под какой бы то ни было формой, хотя бы и политеистической, может верить и почитать единого, абстрактного, фаустовского Бога. Такова противоположность культовой и догматической религиозности. Античный, аисторический человек отправляет культы чужих богов, западный, прирожденный историк ведет себя как психолог: он «понимает» убеждения других. Здесь источник веротерпимости совершенно иного рода, нашедшей высшее выражение в «Натане» Лессинга, глубокой и благородной, пока она, как у Гете, еще вытекала из живого богочувствования, превращающейся в фарс, когда ее роль только в том, чтобы маскировать современную иррелигиозность. Но чем сознательнее воспринималась эта идея Бога, тем более сходной делалась она с принадлежащим к той же культуре атеизмом. Сублимация идеи в больших романтических системах есть фактическое — Гегель, Фихте и другие этого, конечно, не сознавали — исчезновение последнего различия между Богом и пространством, полное исчезновение живого образа из абстрактной идеи. Пантеизм и атеизм, в конце концов, лишь различные слова. Шопенгауэр был сознательным атеистом, но Окен с полной причудливостью романтика (вспомним аналогичное у Новалиса) признал, что Бог = +0, и воспринимал это как выражение истинного богочувствования.
Эти взаимоотношения бесконечно важны, так как они объясняют первенствующую роль физики в конце культуры и ее растущую тиранию над поздним городским духом — в виде причудливого феномена "естественно-исторического научного мировоззрения". Но они объясняют также предопределенный ход развития всякой физики, которая на пути к чистой архимедовской статике или чистой современной динамике делается все менее душевной, все более интеллектуальной, более атеистичной. В этих пределах существует естественное сродство между каждой созревшей физикой и той религией, из интуитивных форм мира которой первая первоначально произошла. Каждое "современное миросозерцание" есть физика, есть заключенный в числа и понятия пантеизм. Как си льна склонность к мифотворчеству даже в позднейшей душе, видно по ее последнему созданию, по физической мифологии, где научный дух покоряется ее целям. Всякое учение об атомах есть миф, кинетическая теория газов — такой же миф, как «Эдда». Скальд ли, или ученый в каждом отдельном случае является посредником, это зависит от стадии.
Всякая живая духовность религиозна, имеет религию, сознательно или бессознательно. Ее религия в том, что она, т. е. духовность, вообще существует, находится в становлении, развивается и осуществляет себя. Она не может по выбору быть иррелигиозной. Она может только тешиться этой мыслью, как это было во Флоренции времен Медичи. Но человек мировых городов иррелигиозен. Это принадлежит к его сущности, это знаменует его историческое явление. Как бы ни стремился он из-за болезненного ощущения внутренней пустоты и нищенства серьезно стать религиозным, для него это невозможно. Всякая религиозность мирового города основана на самообмане. Распространявшаяся в Риме в позднюю императорскую эпоху религиозность показывает, что под корой иссякшей античности рождалось новое человечество. Римлянин времени М. Аврелия, бывший уже только по правовой традиции и по названию, а не душевно выражением античного бытия, жил в исполинском городе, как будто в деревне. Рим был только внешне, только материально мировым городом, но по внутреннему содержанию это было только обветшавшее, бездушное скопление домов, в которых ютилось чуждое население, глухо-деревенское и с примитивными формами жизни. Этому соответствовала совершенно примитивно-наивная религиозность.
За этот промежуток времени форма религиозности изменилась. Сущность религии открывалась аполлоновскому человеку в чувственно-пластическом культе. Он не знал ни
мистической тайны, ни обязательного догмата. Элевсинские мистерии не были тайным культом. Посвященным была запрещена — а в конце концов всякий, кто хотел, мог стать посвященным — профанация священнодействия, следовательно осквернение чувственного элемента. Эсхил подвергся обвинению за то, что сделал одежду элевсинских жрецов костюмом аттической сцены. Но для фаустовской души существенным был трансцендентный догмат, а не культ. Безбожным считалось противоречие какому-либо учению; здесь начало понятия ереси. По своей природе эта религия не могла допускать свободы совести — это противоречит динамике, воли к власти над душами. Свободомыслие в этом отношении не исключение. За кострами последовала гильотина, за сожжением книг — их замалчивание. У нас нет партии без склонности к инквизиции в той или иной форме. Но в античном мире безбожным считалось пренебрежение к культу —??????? в буквальном смысле — и здесь аполлоновская религия не терпела никакой свободы поведения. В обоих случаях веротерпимости поставлена граница, граница того, чего требовало богочувствование, и того, что оно запрещало.
В этом пункте позднеантичная философия и софистико-стоические теории (не стоическое миронастроение) сталкивались с религиозным чувствованием, и здесь афинский народ, тот афинский народ, который ставил алтари даже «неведомым» богам, — проявлял неумолимость испанской инквизиции. Достаточно вспомнить длинный ряд античных мыслителей и исторических личностей, которые были принесены в жертву сохранению святости культа. Сократ и Диагор были казнены за ’???????; Анаксагор, Протагор, Аристотель, Алкивиад должны были спасаться бегством. Число казненных за святотатство в одних только Афинах в течение десятилетий Пелопонесской войны насчитываются тысячами. После осуждения Протагора его сочинения разыскивались по домам и сжигались. В Риме исторически достоверные акты подобного рода начинаются в 181 г., когда распоряжением Сената публично были сожжены пифагорейские "Книги Нумы", и за этим непрерывно следуют случаи изгнания отдельных философов и целых школ, позднее — казни и торжественные сожжения тех книг, которые могли быть опасны для религии. К этой группе фактов относятся известия о четырехкратном разрушении консулами в течение одной только диктатуры Цезаря мест культа Исиды и приказ Тиверия выбросить изображения богини в Тибр. Непразднование дня рождения Цезаря подлежало наказанию. Отказ от жертвоприношения обожествленному императору был несомненным противлением
античному религиозному чувству. Во всех подобных случаях
речь идет об «атеизме», каким он рисовался античному богочувствованию и поскольку он проявлялся в теоретическом или практическом неуважении к культу. Кто не может в этих вопросах отрешиться от собственного западного ощущения, никогда не вникнет в сущность лежащего здесь в основе духовного феномена. Поэты и философы могли выдумывать мифы и изменять образы богов, сколько им было угодно. Догматическое истолкование чувственно данного предоставлялось на волю каждого. Можно было свободно выставлять богов в смешном виде в сатировой драме и комедиях — даже это не затрагивало их эвклидовского бытия, — но культа, пластического оформления богопочитания, никто не имел права касаться. Здесь был предел терпимости античного человека. Здесь была угроза самой сущности античной религии. Цезарь, совершенный скептик, проявлял кропотливую заботливость о восстановлении старых культов. Значит совсем не понимать утонченный дух начала империи, если считать за лицемерие тот факт, что люди этой эпохи, отнюдь не относясь серьезно ни к одному мифу, точно выполняли все обязанности государственного культа, прежде всего повсюду глубоко воспринимаемый культ императоров. Обратно: поэты и мыслители зрелой фаустовской культуры могли свободно "не ходя в церковь", уклоняться от исповеди, оставаться дома во
время процессий, жить в протестантской среде без всякой связи с церковными учреждениями; единственно, что им не разрешалось, это касаться догматических частностей. Это считалось опасным во всех вероисповеданиях и сектах (и еще раз подчеркиваю — также и в среде свободомыслящих). Пример римлянина-стоика, который набожно соблюдает, не веря в мифологию, сакральные формы, находит свою параллель в человеке эпохи просвещения, вроде Лессинга и Гёте, которые, не исполняя церковных обычаев, никогда не сомневались в "основных истинах веры".
Если мы обратимся от ставших образом природочувствований к ставшему системой природопознанию, то мы узнаем в Боге или богах источник тех образований, при помощи которых дух зрелой культуры жаждет идейно овладеть миром через понятия. Сильная религиозность механики Ньютона и почти совершенно атеистически формулированная современная динамика одинаковы по окраске, положению и отрицанию того же самого прачувства физическая система
неизбежно несет на себе все черты души, к миру образов которой она принадлежит. К античной статике и эвклидовой геометрии принадлежит олимпийский политеизм, к динамике и аналитической геометрии принадлежит деизм барокко. Его три основных принципа: Бог, свобода и бессмертие — именуются на языке механики "принцип косности" (Галилей) "принцип наименьшего действия" (Д'Аламбер) и "принцип сохранения энергии" (Майер).
То, что мы называем вообще физикой, есть фактически феномен барокко. Теперь не покажется парадоксом, если я назову преимущественно тот способ представления, который зиждется на принятии сил, действующих на расстоянии, и совершенно чуждых наивно-античному воззрению действий на расстоянии, т. е. притяжения и отталкивания масс, с намеком на одновременную эпоху архитектуры (Виньола), иезуитским стилем в физике. Равным образом мне представляется, что счисление бесконечно малых величин, которое могло возникнуть только на Западе и только в эту эпоху, являет собой стиль барокко, иезуитский стиль в математике. Тот, кто считает физику вечной наукой, которая тысячелетиями прогрессивно совершенствуется и приближается все более и более к «истине», тот не усматривает ее относительности и несомненности предстоящего ей со стороны новых будущих культур и их иначе устроенного природочувствования непонимания, пренебрежения и забвения, тот, следовательно, не понимает ее глубокого смысла. Символы умирают, а мир форм физики есть символ. Все современное природоведение есть часть выражения фаустовской души и поэтому начало, конец и объем его исторически-жизненного бытия бесповоротно предопределен.
Западная физика по своему типу догматическая, а не культовая. Содержание ее — догмат силы, идентичной с пространством и расстоянием, догмат бесконечного действия на расстоянии, догмат деяния, а не способа держать себя. Ее тенденция, следовательно, есть прогрессирующее преодоление видимости. Исходя из очень «античного» разделения на физику глаза (оптика), уха (акустика) и осязания (учение о теплоте), она постепенно совершенно исключила чувственные ощущения и заменила их абстрактными системами отношений, так что теперь, например, лучистая теплота на основании представлений о движении эфира трактуется в оптике.
"Сила" есть прапонятие, не сконструированное умом, а наоборот, принимавшее участие в развитии структуры
западноевропейского духа *. Это — чувство Бога, логически выявляемое: из инстинктивной полярности Бога и наименьшего образуется интеллектуальная — полярность силы и массы. Называя нечто в картине природы силой, мы подчиняем символике познанную, но не пережитую, умственно, но не душевно наполненную природу. Физическая теория есть интеллектуальный миф.
Что эта сила или энергия в действительности есть застывшая в виде понятия идея, а отнюдь не чистый результат научного исследования, подтверждается часто упускаемым из виду фактом, что основной принцип динамики, первое начало механической теории тепла, вообще ничего не высказывает о сущности энергии. Утверждение, что им фиксируется "сохранение энергии", есть, собственно, неправильное, но психологически очень показательное выражение. Динамика по своей природе может устанавливать лишь относительность, только разность энергии, и ее законы касаются только этого. Всякий раз остается неопределенной некоторая аддитивная постоянная величина, как принято выражаться; это значит: мы стремимся закрепить воспринятую внутренним глазом картину силы, хотя научная практика ничего с этим не имеет общего.
Из этого генезиса понятия силы следует, что выходящее
за пределы возможностей строгой логики, а отнюдь не образованное ею, оно так же мало определимо, как равным образом отсутствующие в античных языках понятия воли и пространства. Невозможно точно включить чувство Бога в экстенсивную, выраженную понятиями форму. Остается некоторый ощущаемый, видимый остаток, превращающий всякую попытку определения в исповедь ее автора. У каждого мыслителя, математика и физика барокко имеется налицо внутреннее переживание, которое он облекает в слова. Вспомним Гёте, который не мог и не хотел определить свое понятие мировой силы, но был в ней уверен. Кант называл силу явлением существующего в себе ("субстанцию в пространстве, тело, мы познаем только через силы"). Лаплас называл ее неизвестным, от которого мы узнаем только действие. Ньютон имел в виду нематериальные силы, действующие на расстоянии. Лейбниц говорил о "vis viva", как о некоторой величине,
* Уже наши языки намекают на это понятие или вернее на «numen», скрывающийся за словом. Мы говорим, что промышленность "открывает себе рынки" и что рационализм "достигает господства". Это — динамические обороты. Ни один античный язык не допускает подобных выражений. Здесь лежит также существенное различие между образами античной и современной поэзии.
которая совместно с материей образует единство монады. Декарт, равно как и некоторые мыслители XVIII в. (Лагранж), не решался принципиально отделить движение от движимого. Рядом с potentia, impetus, virtus мы находим попытки описания при помощи conatus или nisus, где явным образом сила не отделяется от побуждающей причины ("Воля Божья"). Вполне возможно различать католические, протестантские и атеистические понятия силы. Спиноза, как еврей, следовательно душевно принадлежавший еще к магической культуре, не был в состоянии вообще принять фаустовское понятие силы. Оно отсутствует в его системе. Удивительный признак интенсивности исконных понятий проявляется в том, что Герц, единственный еврей среди больших физиков нынешнего времени, один из всех сделал попытку решить дилемму механики путем исключения понятия силы.
Догмат силы — вот единственная тема фаустовской физики. То, что под именем статистики в качестве части естествознания переходило из рук в руки по всем системам и всем столетиям, есть фикция. С "современной статикой" дело обстоит так же, как и с «арифметикой» и «геометрией», дословно учениями о счете и измерении, которые внутри нового анализа суть — поскольку вообще еще с этими словами соединяется первоначальный смысл — равным образом пустые названия, литературные остатки античных наук, и только наше преклонение перед античностью мешает нам признать их за видимость или устранить. Нет западной статики, т. е. естественного для западного ума вида интерпретации механических фактов, который клал бы в основу понятия образа и вещества (или пространства и массы), а не понятия пространства, времени, массы и силы. Это можно проверить на каждой отдельной области. Даже «температура», которая преимущественно перед всем остальным производит антично-статическое впечатление пассивной величины, может быть включена в западную систему только будучи понимаема в виде силы: количество теплоты как результат очень быстрых, мелких, неправильных движений атомов тела, его температура как средняя живая сила этих атомов.
Ренессанс воображал, что ему удалось снова оживить архимедовскую статику, равно как и думал, что он есть продолжатель эллинской пластики. В обоих случаях он лишь подготовил конечные концепции барокко, притом направляемого духом готики. Мантенья — носитель статики живописного мотива, равно как и Рафаэль, жесты которого позднее находили жесткими и холодными; Леонардо даёт начало динамике, а Рубене являет максимум движения набухающих тел. Не
имеющая заднего плана фреска статический, перспективная масляная живопись — динамический вид искусства. Фреска изображает телесные границы, масляная картина растворяет их. Наконец, импрессионизм представляет собой чистую динамику красок; телесные границы по сравнению с пространством уже не имеют для него значения, равно как и для электродинамики, где по сравнению с силовыми полями они имеют математически совершенно подчиненное значение.
В 1629 г. иезуит Николай Кабео из Феррары еще совершенно в духе физики Ренессанса развил теорию магнетизма в стиле аристотелевского миропонимания, которая так же как и флорентийская фресковая техника, не могла иметь последствий не потому, чтобы она была «неверной», а потому что противоречила фаустовскому природочувствованию, которое только что было освобождено Ренессансом от арабско-магической опеки и которому нужны были собственные формы для выражения своего миропознания. Кабео исключает понятия силы и массы и ограничивается классическими: материей и образом, т. е. он возвращается от духа архитектуры стареющего Микеланджело и Виньолы к Микелоццо и Рафаэлю и создает, таким образом, совершенную, законченную в себе, но лишенную значения для будущего систему. Магнетизм, как состояние отдельных тел, а не как сила в безграничном пространстве, не мог удовлетворить взор западноевропейского человека. Нам нужна была теория дали, а не близи. Другой иезуит, Боскович, первый преобразовал (в 1758 г.) математически-механические принципы Ньютона во всеобъемлющую, подлинную динамику.
Галилей находился еще под впечатлением сильных реминисценций чувства Ренессанса, которому была чужда антитеза силы и массы, из какового вытекает элемент большого движения в архитектурном, живописном и физическом стилях. Он ограничивает представление силы силами соприкосновения (толчок) и формулирует лишь сохранение количества движения. При этом он еще придерживается старого принципа движения, лишенного пространственного пафоса, и только Лейбниц, полемизируя с ним, развивает идею подлинных, действующих в бесконечном пространстве, свободных сил (живая сила, activum thema), которую он потом всесторонне применяет в связи со своими математическими открытиями. Вместо сохранения количества движения выступает сохранение живых сил. Это соответствует замене числа как величины числом как функцией.
Понятие массы было точно разработано несколько позднее, как противопонятие силе. У Галилея и Кеплера вместо
нее фигурирует volumen (объем), и только Ньютон с полной
определенностью понял его функционально (мир как функция Бога). Чувствованию Ренессанса совершенно противоречит то, что масса — определяемая ныне как постоянное отношение силы к ускорению в приложении к некоторой системе материальных точек — отнюдь не пропорциональна объему, важным примером чего послужили планеты.
Но уже Галилей должен был поставить вопрос о причине
движения. Этот вопрос не имеет смысла внутри подлинной,
ограниченной понятиями материи и формы статики. Для Архимеда перемещение по сравнению с образом, как действительной сущностью всякого протяженного бытия, не имело значения; что могло бы действовать на тела — извне, — коли пространство "не существует"? Предметы движутся, они не приводятся в движение. Ньютон первый, в полной независимости от способа чувствовать Ренессанс, создал понятие сил, действующих на расстоянии, понятие притяжения и отталкивания масс в пространстве. В этой идее не остается ничего от чувственной осязаемости, и даже сам Ньютон ощущал перед ней некоторую неловкость. Она владела им, а не он ей. Сам дух барокко, обращенный к бесконечному пространству,
создал эту контрапунктическую, совершенно непластическую концепцию, притом не лишенную внутренних противоречий. Силы, действующие на расстоянии, никогда не были определены удовлетворительно. Ни один человек не может понять, что есть, собственно, центробежная сила. Является ли сила вращающейся вокруг своей оси Земли причиной этого движения или наоборот? Или обе идентичны? Когда появляется движение — есть ли оно действие причины и есть ли эта причина, логически изолированная, сила или какое-либо другое движение? Как различаются между собой сила и движение? Изменения в планетной системе признаются за действия центробежной силы. Но тогда тела должны бы быть выброшены из их орбит, а так как этого не случается, то приходится допустить еще центростремительную силу. Но что же обозначают эти слова? Невозможность водворить здесь порядок и ясность побудила Генриха Герца снова отказаться от понятия силы и свести свою систему механики, путем крайне искусственного допущения постоянных сочетаний между положением и скоростью, к принципу соприкосновения (толчок). Но этим затруднения лишь прикрыты, а не преодолены. Они — специфически фаустовской природы и глубоко заложены в самой сущности динамики. "Вправе ли мы говорить о силах, которые возникли только из движения?" Конечно, нет. Но можем ли мы отказаться от исконных понятий, прирожденных
западному духу, на том основании, что они не поддаются определению? Герц сам не делал попыток применить практически свою систему.
"Явление, — говорит Гёте, — не отделено от наблюдателя, вернее оно связано и переплетено с его индивидуальностью". Как раз последние, мнимообъективные понятия природопознания суть символы и вытекают из чувства, которое в этом образе свойственно только определенной душе, аполлоновской, магической или фаустовской. Как ни мал в них органический остаток, его невозможно преодолеть, потому что физик работает не только как интеллект, но и как человек, и как таковой он есть выразитель и орган своей культуры. Всякое познание есть не только результат, но и акт.
Напомним еще раз, что сущность физики составляют не только голые, написанные или произнесенные формулы, но и
скрывающиеся за мертвыми цифрами картины, давшие им
кровь и душу. Сила есть одна из таких картин. Оба возможные вида впечатлений, получаемых от природы культурным человеком, живая гетевская и мертвая ньютоновская природы родственны друг другу. При этом вторая вытекает из первой. Становление, вскрывающееся в словах «жизнь», «время», «судьба», «направление», «Бог», лежит в основе ставшего, которое идентично познанному. Физическая фантазия фаустовского человека приводит его к воображаемым, бесконечно подвижным множествам мельчайших элементов. Этот принцип, которому математика отдала свою дань в теории групп и учении о множествах, вновь фигурирует в кинетической теории газов, в представлении силовых полей, ионов и
электронов. Но это то же самое, что мирочувствование предшествующих столетий давно уже воплотило в своих кобольдах, карликах и вихтах, в "молчаливом народе", живущем в лугах и горах, в эльфах, которые «кишат» среди листвы в солнечном свете, в лежащих где-то в воображаемом пространстве царствах, населенных волшебными, неутомимыми, крошечными существами, и здесь мы должны искать начало того, что содержится в словах «сила» и «движение» и что превышает все возможности логического закрепления.
Это имманентное затруднение современной механики отнюдь не устраняется Фарадеевой теорий потенциала, возникшей после того, как центр тяжести физического мышления был перенесен из динамики материи в электродинамику эфира. Знаменитый экспериментатор, который обладал визионерными способностями и был единственным нематематиком среди всех мастеров новейшей физики, писал в 1846 г.: " в любой части пространства, независимо от того, является ли
оно пустым в общепринятом смысле слова, или наполненным материей, я наблюдаю только силы и линии, по которым они
прилагаются". В этом определении обнаруживается органическая по своему содержанию, отмечающая переживание познающего, специфически историческая тенденция направления — воля к власти; этим Фарадей восходит метафизически к Ньютону, у которого силы, действующие на расстоянии, выражают имматериальный принцип, критиковать каковой благочестивый физик определенно отказывался. Второй возможный путь установить точное понятие силы — путь от «мира», а не от «Бога», от объекта, а не от субъекта естественного состояния движения — привел именно в это время к концепции понятия энергии, которое в отличие от силы представляет количество, а не направление, и таким образом, сближается с идеей живой силы Лейбница с ее неизменяющимся количеством; мы видим, как здесь заимствуются существенные признаки понятия массы, притом в такой мере, что даже причудливая мысль — относительно атомистической структуры энергии — сделалась предметом обсуждения.
Вместе с тем при новом распределении свойств основное
чувство наличия мировой силы и ее субстрата ничуть не изменилось и, следовательно, неразрешимость проблемы движения не была устранена.
Читатель помнит, что в предыдущей главе нисхождение западного человека от трагической морали к плебейской, от
культуры к цивилизации было охарактеризовано как переход
от этического основного принципа деяния к таковому же принципу работы. Великий человек прошлого, от Гогенштауфенов до Наполеона, совершал деяния, современный мозговой человек, полководец ли он или экспериментатор, работает. Мы все рабочие, и существует одно только различие, различие между работой умственной и физической. Весьма показательно, что именно такая же смена понятий происходит в физическом языке форм. В картине природы Бруно, Ньютона, Гёте воображается божественный принцип, проявляющийся в деяниях. Цивилизованная атеистическая физика сводит это понятие на интеллектуальный уровень: природа "производит работу". Под этим впечатлением находится нынешняя механика. Решающее открытие Ю.Р. Майера совпадает с возникновением социалистической теории. Одновременно с ними имеет место, вызванная чем-то глубоко внутренним, замена понятия силы понятием энергии (количественным). Дальше наблюдается строгая конгруэнтность этого мира форм с одновременно развитым миром форм политической экономии. Политическая экономия — такова была, как
мы видели, необходимая формулировка практической динамики человечества сильной воли, стремящегося к длительности, будущему, власти, действию. Политэкономические системы оперируют с теми же понятиями; начиная с Адама Смита проблема мира ставится в связь с количеством работы, по сравнению с Кэнэ и Тюрго это есть шаг от органической к механической структуре картины хозяйства. «Работа», лежащая в основе этой теории, понимается чисто динамически. Можно было бы указать точные аналогии принципам сохранения энергии, энтропии, малейших действий. Сравним это параллельное развитие с таковым же в античной — хозяйственной и физической — статике и мы увидим, в какой степени так называемое "опытное познание" предопределяется духовным творчеством.
Если рассмотреть стадии, через которые прошло центральное понятие силы с момента своего возникновения в раннем барокко, оставаясь притом в ближайшем сродстве с мирами форм больших искусств и математики, то таковых окажется три: в XVII в. (Галилей, Ньютон, Лейбниц) понятие это, картинно выраженное, возникает рядом с большой масляной живописью, угасшей около 1680 г.; в XVIII в., веке классической механики (Лаплас, Лагранж), оно стоит рядом с музыкой Баха и принимает интуитивный характер контрапунктического стиля; в XIX в., когда умирают искусства и цивилизованная интеллигентность осиливает душевную стихию, оно проникает в сферу чистого анализа, притом в особенности в сферу теорий функций многих комплексных переменных, без которых оно в современном своем значении едва ли может быть понято.
Этим путем западноевропейская физика — на это нельзя закрывать глаза — достигла границы своих внутренних возможностей. Смысл ее явления заключался в том, чтобы превратить фаустовское природочувствование в познание, образы ранней веры — в механические формы точного знания. Почти не приходится говорить о том, что временно еще продолжающее возрастать накопление практических или только ученых результатов — поверхностный феномен истории наук — не имеет никакого отношения к быстрому разложению самой ее сущности. До конца XIX в. все ее движение направлено к достижению внутреннего завершения, к достижению чистоты, отчетливости и полноты динамической картины природы; с того момента, когда достигается оптимум ясности в
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ФАУСТОВСКОЕ И АПОЛЛОНОВСКОЕ ПОЗНАНИЕ ПРИРОДЫ 4 страница | | | ФАУСТОВСКОЕ И АПОЛЛОНОВСКОЕ ПОЗНАНИЕ ПРИРОДЫ 6 страница |