Читайте также:
|
|
В этот день Люсьен вел себя как деловой человек: он поспешил к г‑же Гранде, как поспешил бы к себе на службу, чтобы ускорить задержавшееся дело. Он быстро миновал двор, поднялся по лестнице, прошел через переднюю, улыбаясь при мысли о легкости предстоявшей ему задачи. Ему это доставляло такое же удовольствие, какое он испытывал, найдя нужную бумагу, куда‑то запропастившуюся, как раз когда ее искали, чтобы присоединить к докладу королю.
Он застал г‑жу Гранде окруженною ее обычными поклонниками, и презрение к ним сразу погасило на его лице юношескую улыбку. Эти господа заняты были спором: некий г‑н Грелен, который за взятку в двенадцать тысяч франков, полученную кузиной любовницы графа де Веза, был назначен непременным докладчиком счетной палаты, допытывался у г‑на Беранвиля, владельца угловой бакалейной лавки и поставщика генерального штаба национальной гвардии, посмеет ли он вызвать недовольство такой хорошей клиентуры, проголосовав в пользу кандидата своей газеты. Один из присутствующих, бывший до 1830 года иезуитом, а теперь гренадерский сублейтенант, награжденный орденом, за минуту перед тем заявил, что один из приказчиков Беранвиля выписывает «National», чего он, конечно, никогда не позволил бы себе, если бы его патрон относился с должным отвращением к этому гнусному республиканскому листку, подрывающему государственные устои. После каждого слова все больше меркла в глазах Люсьена красота г‑жи Гранде. В довершение несчастья она энергично вмешивалась в этот спор, который был бы вполне уместен в каморке швейцара. Она высказалась за то, чтобы бакалейщику косвенно пригрозил смещением с должности барабанщик гренадерской роты, с которым она была хорошо знакома.
«Вместо того чтобы пользоваться как следует своим положением, эти люди занимаются взаимным запугиванием, как мои приятели – дворяне Нанси; и к тому же меня от них тошнит». На лице Люсьена и в помине не было той юношеской улыбки, с которой он вошел в эту великолепную гостиную, превращавшуюся у него на глазах в грязную каморку швейцара. «Разумеется, болтовня моих девиц из Оперы не так гнусна, как здешние разговоры. Какое забавное время! Эти столь храбрые французы, как только разбогатеют, начинают испытывать страх. Но, пожалуй, представители умеренных взглядов полны такого душевного благородства, что не способны сохранять спокойствие, пока в мире существует хоть какая‑нибудь опасность».
Он перестал прислушиваться к их беседе и лишь тогда заметил, что г‑жа Гранде приняла его очень холодно; это позабавило его. «А я предполагал, – мысленно усмехнулся он, – что я буду у нее в фаворе, по крайней мере, недели две. Для этой взбалмошной женщины две недели – слишком долгий срок: ее затея уже наскучила ей».
Слишком торопливый и резкий вывод Люсьена показался бы смешным всякому, кто привык философски взирать на вещи и действовать осмотрительно. Легкомыслие проявил он, а не г‑жа Гранде. Он просто не разгадал ее характера. Молодая, цветущая женщина, уделявшая столько внимания вопросу о росписи фресками своей летней галереи наподобие помпейских галерей, была почти все время поглощена самыми глубокими политическими расчетами. Она была богата, как какая‑нибудь г‑жа Ротшильд, а хотела играть роль Монморанси.
«Этот молодой рекетмейстер Левен сам по себе неплох. Если бы половину его личных достоинств можно было обменять на определенное положение в свете, которого никто не стал бы оспаривать, из него, пожалуй, что‑нибудь и вышло бы. Таков же, каков он в данное время, со своими благородными, но простыми, порой даже наивными манерами, он пришелся бы скорее ко двору одной из тех дамочек, которые мечтают о любовной интрижке, а не о высоком положении в обществе».
Она сама ужаснулась вульгарному образу своих мыслей. «Он не имеет никакого имени. Это просто юнец, сын богатого банкира, злоязычием составившего себе репутацию остроумца. Господин Люсьен всего‑навсего дебютант на поприще, где господин Гранде ушел так далеко вперед: у него нет ни имени, ни влиятельных родственников, пользующихся весом в высшем обществе. Он ничего не может прибавить к занимаемому мною положению. Всякий раз, когда господин Левен будет приглашен в Тюильри, я тоже буду приглашена, и даже раньше, чем он. Ему никогда не выпадала честь танцевать с принцессами крови».
Вот о чем думала г‑жа Гранде, стараясь при взгляде на Люсьена найти подтверждение своим мыслям, между тем как он считал, что она целиком поглощена проступком бакалейщика Беранвиля и наказанием, которому его надлежало бы подвергнуть, лишив его поставок штабу национальной гвардии.
Через полчаса Люсьен, окончательно убедившись, что его принимают с подчеркнутой холодностью, оказался по отношению к прелестной г‑же Гранде в положении знатока, покупающего посредственную картину: поскольку он рассчитывает приобрести ее за несколько луидоров, он преувеличивает ее достоинства; если же продавец заламывает чрезмерную цену, картина сразу становится смешна в глазах знатока, который замечает в ней одни лишь недостатки и впоследствии вспоминает о ней только для того, чтобы посмеяться.
«Эти глупцы считают, – подумал Люсьен, – что меня привела сюда страсть. Что же делает мужчина, сгорающий от пылкой любви, когда видит, что такая красивая женщина оказывает ему столь дурной прием? Он погружается в самую мрачную, молчаливую меланхолию». И Люсьен не произнес больше ни слова.
«Как хорошо разбираются люди в чужих страстях! – продолжал он, улыбнувшись собственным мыслям. – Когда, мне кажется, я находился как раз в том состоянии, которое я теперь изображаю, никто в кафе Шарпантье не обращал на это внимания». Люсьен сидел, как пригвожденный к стулу, сохраняя самую похвальную неподвижность; к несчастью, он не мог заткнуть себе уши.
К десяти часам в гостиную шумно вошел г‑н де Торпе, молодой экс‑депутат, красавец мужчина, красноречивый редактор одной из министерских газет.
– Читали вы «Messager», сударыня? – спросил он, подходя к хозяйке дома с пошлым и почти фамильярным видом, как бы нарочно подчеркивая свою близость к женщине, к которой были привлечены взоры света. – Читали вы «Messager»? Они не могут ответить на несколько строчек, которые я напечатал сегодня утром по поводу усиления деятельности реформистов и вообще по поводу последнего этапа их идей; я в нескольких словах рассмотрел вопрос об увеличении числа избирателей. В Англии их восемьсот тысяч, а у нас только сто восемьдесят тысяч, но если кинуть беглый взгляд на Англию, что я увижу прежде всего? Какая вершина приковывает к себе и поражает мой взор ослепительным блеском? Могущественная, пользующаяся почетом аристократия, глубоко вросшая корнями в обычаи этого, прежде всего серьезного народа – серьезного потому, что это народ библейский. А что я вижу по сю сторону пролива? Людей богатых – и только. Через два года наследники их богатств и их имен очутятся, может быть, в Сент‑Пелажи…
Эта речь, с таким тактом обращенная к жене буржуа и богачке, бабушка которой не имела своей кареты, сначала позабавила Люсьена. Но, к сожалению, г‑н де Торпе не умел быть лаконичным, ему нужны были длинные периоды. «Этот наглый фанфарон считает своим долгом изъясняться языком господина де Шатобриана», – подумал выведенный из терпения Люсьен. Он обронил две‑три фразы, которые, разъясни он их этой аудитории, сочли бы за шутку, но тут же оборвал себя: «Я веду себя не как человек, охваченный страстью. Прием, оказанный мне госпожой Гранде, обязывает меня быть молчаливым и печальным».
Вынужденный хранить молчание, Люсьен услышал столько глупостей, увидел столько низменных чувств, кичливо выставляемых напоказ, что ему почудилось, будто он находится в передней своего отца. «Когда моей матери попадаются лакеи, разглагольствующие, как господин де Торпе, она им отказывает от места».
Ему очень не понравился изящный орнамент в маленькой овальной гостиной г‑жи Гранде. Он был неправ: трудно было придумать что‑либо более изысканное и менее кричащее. Если бы не овальная форма помещения и не излишняя яркость некоторых украшений, намеренно введенных архитектором в убранство комнаты, эта прелестная гостиная походила бы на храм. О таких произведениях художники в своем кругу отзываются: «Это на грани настоящего искусства». Но наглость г‑на де Торпе портила в глазах Люсьена все. Молодость и цветущий вид хозяйки дома, несмотря на то, что дурной прием, оказанный ему, придавал им некоторую пикантность, все же, по его мнению, чем‑то напоминали горничную.
Люсьен продолжал считать, что он философски смотрит на вещи, между тем как ему просто внушала отвращение наглость. Именно это свойство, доходившее до предела у г‑на де Торпе и столь необходимое для успеха, вызывало у него чувство гадливости, граничащей с гневом. Это отвращение к столь необходимой в жизни черте характера было симптомом, более всего тревожившим г‑на Левена‑отца, когда он думал о сыне. «Он не создан для нашего времени, – говорил он себе, – до самой смерти он останется лишь пошло‑добродетельным человеком».
Когда кто‑то предложил сыграть неизбежную партию на бильярде, Люсьен увидел, что г‑н де Торпе уже протягивает руку к шару. Люсьен больше не был в состоянии выносить оглушительный голос этого красавца. Отвращение Люсьена было так велико, что он почувствовал себя не в силах двигаться вокруг бильярда и молча вышел медленной походкой, как подобает человеку, сраженному несчастьем.
«Всего одиннадцать часов!» – с радостью констатировал Люсьен, и впервые за весь сезон он помчался в Оперу.
В отцовской закрытой ложе он застал мадмуазель Раймонду; она уже четверть часа сидела одна и умирала от желания поболтать. Люсьен слушал ее с неожиданным для себя удовольствием и был с нею очаровательно любезен. «Вот это – настоящее остроумие! – с увлечением думал он. – Как оно резко отличается от медлительно‑однообразной напыщенности салона Гранде!»
– Вы очаровательны, прелестная Раймонда; во всяком случае, я очарован. Расскажите же мне про громкую историю ссоры госпожи *** с ее мужем и про дуэль.
Пока она своим приятным, звонким голоском излагала все подробности, быстро перескакивая с одной детали на другую, он думал: «Как они тупы и унылы, когда приводят друг другу ложные доводы, фальшь которых ясна и говорящему и его слушателю! Но не расплачиваться фальшивой монетой значило бы оскорбить все, что считается приличным в этом кругу. Надо без возражений выслушивать бог знает сколько глупостей и не насмехаться над основными истинами религии, или все потеряно». Он серьезно сказал:
– Рядом с вами, моя прелестная Раймонда, какой‑нибудь господин де Торпе нестерпим.
– Откуда вы приехали? – спросила она.
Он продолжал:
– С вашим врожденным дерзким остроумием вы сразу подняли бы его на смех, вы не оставили бы камня на камне от его напыщенности. Какая досада, что вас нельзя свести с ним за завтраком! Эта встреча была бы достойна того, чтобы при ней присутствовал мой отец. Вы с вашей живостью даже не можете составить себе представления об этих бесконечно длинных напыщенных фразах, которые в высшем провинциальном обществе считаются признаком хорошего тона.
Наш герой умолк и подумал: «Не поступлю ли я благоразумно, перенеся мою сильную страсть с госпожи Гранде на мадмуазель Эльслер или на мадмуазель Гослен? Они тоже очень знамениты. Мадмуазель Эльслер не обладает ни остроумием, ни находчивостью Раймонды, но даже у мадмуазель Гослен не нашлось бы места такому Торпе. Вот почему высшее общество во Франции переживает эпоху упадка; мы дожили до века Сенеки, а уж не осмеливаемся ни действовать, ни говорить, как во времена госпожи де Севинье и великого Конде. Естественность сохранилась у одних лишь танцовщиц. С кем мне легче будет притворяться пылко влюбленным: с госпожой Гранде или с мадмуазель Гослен? Неужели я обречен не только писать глупости по утрам, но еще и выслушивать их вечером?»
В самый разгар этих размышлений и безудержной болтовни мадмуазель Раймонды дверь ложи широко распахнулась, чтобы дать дорогу не кому иному, как его сиятельству графу де Везу.
– Я искал вас, – сказал он Люсьену с многозначительной серьезностью. – Но можно ли доверять этой девице?
Как ни тихо была произнесена последняя фраза мадмуазель Раймонда услыхала ее.
– Такого вопроса при мне никогда не задавали безнаказанно! – вспыхнула она. – Но так как я не могу прогнать отсюда ваше сиятельство, я откладываю мщение до ближайшего заседания палаты.
И она стремительно вышла из ложи.
– Недурно, – рассмеялся Люсьен, – право, недурно!
– Но как это можно, принимая участие в делах, и притом весьма ответственных, быть таким легкомысленным, как вы? – сказал министр с досадой, естественной в человеке, который, будучи занят разрешением трудных вопросов, видит, что его отвлекает какой‑то вздора
– Я продался душой и телом вашему сиятельству на утренние часы, а теперь уже одиннадцать часов вечера; черт возьми, мои вечера принадлежат мне; что вы мне дадите взамен, если я вам продам их? – все еще веселым тоном спросил Люсьен.
– Я произведу вас из корнетов в лейтенанты.
– Это превосходная награда, но, к несчастью, я не знаю, что с ней делать.
– Наступит время, когда вы узнаете ей цену. Но нам сейчас некогда заниматься философией. Можете ли вы запереть ложу?
– Нет ничего легче, – ответил Люсьен, запирая дверь на задвижку.
Министр между тем заглянул в соседние ложи, чтобы убедиться, можно ли говорить, не боясь быть услышанным. Там не было никого. Его сиятельство старательно спрятался за колонной.
– Благодаря своим заслугам вы сделались моим первым адъютантом, – важно сказал он. – Ваша должность ничего собой не представляла, и я назначил вас на нее лишь для того, чтобы расположить к себе вашего отца. Вы сами создали ее; она теперь имеет известное значение: я только что говорил о вас королю.
Министр сделал паузу, ожидая, что его слова произведут сильный эффект; внимательно посмотрев на Люсьена, он ничего не заметил на его лице, кроме скуки.
«Несчастная монархия! – подумал граф де Вез. – Имя короля уже утратило свою прежнюю магическую силу. Положительно невозможно управлять государством при наличии этих мелких газет, подрывающих все устои. Приходится платить за все наличными деньгами или чинами – это нас разоряет».
Наступила десятисекунднжя пауза, во время которой физиономия министра приняла мрачное выражение. В ранней его молодости, в Кобленце, где он жил, слово «король» производило еще изумительное действие.
«Не собирается ли он предложить мне заняться чем‑нибудь вроде дела Карона? – подумал Люсьен. – В таком случае армия не будет насчитывать в своих рядах лейтенанта, носящего фамилию Левен».
– Друг мой, – прервал наконец молчание министр, – король одобряет мое намерение возложить на вас двойное поручение в связи с выборами.
«Опять выборы! Сегодня вечером я оказался в положении господина де Пурсоньяка!»
– Вашему сиятельству небезызвестно, – весьма решительным тоном ответил он, – что поручения такого рода отнюдь не пользуются особым почетом в глазах обманутого населения.
– Я с этим отнюдь не согласен, – возразил министр, – и позвольте вам сказать: у меня больше опыта, чем у вас.
Последняя фраза была произнесена с самоуверенностью дурного тона и потому немедленно вызвала реплику:
– А у меня, граф, меньше, чем у вас, преданности правительству, и я покорнейше прошу ваше сиятельство возлагать поручения этого рода на более достойных, нежели я.
– Но, друг мой, – возразил министр, подавляя в себе министерскую гордость, – это входит в круг обязанностей, налагаемых на вас вашей должностью – должностью, которой вы уже сумели придать известное значение…
– В таком случае у меня к вам еще вторая просьба: принять здесь же мою отставку и мою признательность за ваше доброе ко мне отношение.
– Несчастная монархия! – как бы обращаясь к самому себе, произнес министр.
И так как в его расчеты не входило расставаться с Люсьеном и его отцом, он добавил более вежливым тоном:
– Разрешите заметить вам, мой дорогой, что о вашей отставке я могу говорить только с вашим отцом…
– Я очень хотел бы, – ответил после короткой паузы Люсьен, – не быть обязанным прибегать каждую минуту к талантам моего отца. Если вашему сиятельству угодно изложить мне сущность этого поручения и если речь идет не о повторении сражения на Трансноненской улице, я мог бы за это взяться.
– Подобно вам, я глубоко огорчен ужасными последствиями, которые может иногда повлечь за собой слишком поспешное применение вооруженной силы, хотя и действующей на самом законном основании. Но вы же понимаете, что прискорбный инцидент, для ликвидации которого было сделано все возможное, не опорочивает системы в целом. Разве человек, нечаянно ранивший приятеля на охоте, должен быть признан убийцей?
– Господин де Торпе сегодня вечером говорил нам битых полчаса об этом неприятном происшествии, раздутом злопыхательской прессой.
– Торпе – дурак, и только потому, что у нас нет Левенов, или потому, что им не хватает покладистости, мы вынуждены иногда обращаться к услугам таких Торпе. Ибо в конце концов должна же машина работать. Аргументы и приемы красноречия, за которые эти господа получают деньги, не предназначены для людей вашего умственного склада; но в многочисленной армии не могут же все солдаты быть образцами щепетильности.
– А кто мне поручится, что какой‑нибудь другой министр не будет превозносить меня в тех же самых выражениях, какими вы пользуетесь для панегирика господину де Торпе?
– Право, мой друг, вы несговорчивы!
Это было сказано так естественно и добродушно, а Люсьен был так еще молод, что ответ прозвучал вполне в тон восклицанию г‑на де Веза:
– Вы ошибаетесь, граф: чтобы не огорчить моего отца, я готов взять на себя это поручение, если только дело не пахнет кровопролитием.
– Разве мы вправе проливать кровь? – произнес министр уже другим тоном, в котором чувствовался упрек и нечто вроде сожаления.
Эта фраза, сказанная глубоко искренне, поразила Люсьена. «Вот законченный тип инквизитора», – подумал он.
– Речь идет о двух вещах, – продолжал министр совсем деловым тоном. («Надо выбирать выражения, стараясь не задеть самолюбия нашего Левена, – думал между тем министр. – Вот до чего мы дошли! И это – разговаривая с подчиненными! Если же мы находим среди них людей почтительных, то это крайне ненадежные субъекты, готовые продать вас «National» или Генриху Пятому!»)
– Речь идет о двух вещах, мой дорогой адъютант, – продолжал он вслух. – Надо побывать в Шампанье, в Шерском департаменте, где у вашего отца большие имения; надо переговорить с его доверенными лицами и при их помощи выяснить, что делает кандидатуру господина Блондо такой шаткой Префект, господин Рикбур, очень славный, очень набожный, очень преданный человек, но он производит на меня впечатление глупца. Вы будете прикомандированы к нему, в вашем распоряжении будут деньги для раздачи их на берегах Луары и, кроме того, три вакантных места сидельцев табачных лавок. Кажется, там будут даже две вакансии почтмейстеров; министр финансов еще не дал мне ответа по этому вопросу, но я вам сообщу об этом телеграфно. Кроме того, вы будете иметь возможность смещать с должности, за малыми исключениями, кого вы захотите. Вы человек благоразумный и воспользуетесь всеми этими правами с осторожностью. Постарайтесь снискать расположение старинного дворянства и духовенства: между нами и ими стоит лишь жизнь одного ребенка. Никакой жалости к республиканцам, в особенности к молодым людям, получившим хорошее образование и не имеющим средств к жизни! Мон‑Сен‑Мишель не вмещает их всех. Вы знаете, что мое министерство кишмя кишит шпионами; обо всех значительных делах пишите мне на имя вашего отца.
Но выборы в Шампанье не очень меня огорчают. Господин Мало, либерал и соперник Блондо, – хвастун и фанатик, но он уже не молод и заказал свой портрет в форме капитана национальной гвардии с меховой шапкой на голове. Это не мрачный и энергичный политик. Чтобы посмеяться над ним, я через неделю распустил его гвардию. Такой человек не должен остаться равнодушным к красной орденской ленте, которая была бы так эффектна на его портрете. Во всяком случае, это хвастун, неосторожный и пустой человек, который в палате только нанесет ущерб своей партии. Вы исследуете на месте способы приручить Мало, если верный Блондо потерпит неудачу.
Но самая главная задача – в Кане, в Кальвадосском департаменте. Вы посвятите один‑два дня делам в Шампане и поспешите как можно скорее в Кан. Необходимо какой угодно ценой добиться, чтобы господин Меробер не был избран. Это человек с головой и с умом. Если только в палате окажется двенадцать – пятнадцать человек вроде него, ею нельзя будет управлять. Я вам предоставляю почти неограниченную свободу действий в смысле расходов, назначений и увольнений. Только в отношении увольнений могли бы запротестовать два пэра из наших владеющих там крупными поместьями. Вообще же палата пэров нас не стесняет, а я ни в коем случае не желаю господина Меробера; он богат, бедных родственников у него, нет, он имеет орден, так что к нему ни с какой стороны не подступиться.
Префект Кана, господин Буко де Серанвиль, горит усердием, которым вы не блещете. Он даже сам сочинил памфлет против господина Меробера и имел глупость напечатать это на месте, в главном городе своей префектуры. Я только что по телеграфу приказал ему с завтрашнего утра не распространять больше ни одного экземпляра. Господин Меробер пользуется поддержкой общественного мнения – надо было атаковать его с этой стороны. Господин де Торпе сочинил другой памфлет; вы возьмете с собой в коляску триста экземпляров его. Наши всегдашние составители брошюр, господа Детернье и Ф., сочинили два памфлета, печатание которых будет закончено в полночь. Все это не очень убедительно и стоит очень дорого. Памфлет Детернье, полный брани и злословия, обошелся мне в шестьсот франков; другой, тонкий, остроумный, вполне приличный, как утверждает автор, стоит мне пятьдесят луидоров. Вы пустите в обращение тот или другой памфлет или оба вместе, смотря по обстоятельствам. Нормандцы – народ очень хитрый. Словом, от вас будет вполне зависеть, дать ли ход этим памфлетам или нет. Если же вы захотели бы сами составить памфлет, совершенно новый или на основании других, сообразно с тамошним настроением умов, вы премного обязали бы меня. Словом, постарайтесь всеми силами помешать избранию господина Меробера. Пишите мне два раза в день: даю вам честное слово, что буду читать ваши письма королю.
Люсьен улыбнулся.
– Анахронизм, граф. Времена Самюэля Бернара уже миновали. Что может мало‑мальски существенного сделать для меня король? Что же касается внешнего почета, то господин де Торпе раз и даже два раза в месяц приглашается к столу их величеств. Говоря правду, вашей монархии недостает средств для подкупа подданных.
– Не совсем так. Если господин Меробер окажется избранным, невзирая на ваши добросовестные и честные старания, вы будете лейтенантом. Если его не изберут, вы будете лейтенантом генерального штаба с орденом в петлице.
– Господин де Торпе не преминул сегодня сообщить нам, что вот уже неделя, как он офицер ордена Почетного Легиона, по‑видимому, благодаря своей знаменитой статье о домах, разрушенных пушками в Лионе. Впрочем, я вспоминаю о совете, данном испанскому королю Фердинанду Седьмому маршалом Бурнонвилем. Уже полночь, в два часа ночи я выеду.
– Браво, браво, мой друг! Составьте ваши инструкции в том духе, о котором я вам говорил, и ваши письма префектам и генералам. Я подпишу все в половине второго, прежде чем лягу спать. Вероятно, придется мне провести еще одну ночь без сна из‑за этих чертовских выборов… Итак, не стесняйтесь. К вашим услугам будет телеграф.
– Означает ли это, что я могу писать вам без ведома префекта, не сообщая ему содержания моей депеши?
– Пожалуйста, но он всегда узнает о ней от телеграфного чиновника. Постарайтесь все‑таки не восстанавливать против себя префектов. Если они хорошие люди, осведомляйте их лишь о том, о чем захотите. Если же они склонны завидовать возложенной на вас миссии, не восстанавливайте их против себя; не надо вносить раскол в нашу армию во время боя.
– Я рассчитываю действовать осторожно, но все‑таки могу ли я сноситься по телеграфу с вашим сиятельством, не сообщая префекту содержания телеграмм?
– Хорошо, не возражаю, но не ссорьтесь с префектами. Я хотел бы, чтобы вам было пятьдесят лет, а не двадцать шесть.
– Ваше сиятельство совершенно свободно может выбрать себе пятидесятилетнего человека, который, пожалуй, будет менее чувствителен, чем я, к брани газет.
– Я предоставлю в ваше распоряжение столько денег, сколько вы сами захотите. Если ваша гордость разрешит мне сделать это, вы получите награду, и немалую. Словом, надо добиться успеха; мое личное мнение таково, что лучше израсходовать пятьсот тысяч франков, но зато не иметь перед собою в палате Меробера. Это человек, твердо стоящий на своем, умный, уважаемый, опасный. Он презирает деньги, и их у него много. Словом, нет ничего хуже его.
– Я сделаю все возможное, чтобы избавить вас от него.
Это было сказано очень спокойно. Министр вышел из ложи. Ему пришлось ответить на поклоны раз пятьдесят и десятку лиц пожать руку, прежде чем он добрался до своей кареты, в которую он усадил и Люсьена.
– Закончите это дело так же удачно, как дело Кортиса, – сказал министр Люсьену, которого он во что бы то ни стало пожелал доставить на площадь Мадлен, – и я скажу королю, что в министерстве нет человека более талантливого, чем вы. А ведь вам еще нет двадцати шести лет! Вы можете пойти очень далеко. Я вижу только два препятствия. Хватит ли у вас мужества выступать перед четырьмястами депутатов, из которых триста – дураки? Научитесь ли вы сдерживать в себе первое движение, которое у вас всегда ужасно? В особенности же запомните твердо и передайте это префектам: никогда не апеллируйте к так называемым благородным чувствам, которые слишком близко граничат с неповиновением.
– Ах! – с грустью промолвил Люсьен.
– В чем дело?
– Это не очень лестно.
– Вспомните, что ваш Наполеон не захотел прибегнуть к этому даже в 1814 году, когда неприятель перешел через Рейн.
– Могу ли я взять с собою господина Коффа, у которого хватит хладнокровия на двоих?
– Но ведь я тогда останусь один!
– Один с четырьмястами чиновников! А господин Дебак?
– Это мелкий плут, слишком изворотливый: он продаст еще не одного министра, прежде чем станет государственным советником. Не хотел бы я быть одним из этих министров; потому‑то я и обращаюсь к вашей помощи, несмотря на всю вашу несговорчивость. Дебак – полная ваша противоположность… Тем не менее берите с собою кого хотите, даже господина Коффа. Но чтоб не было Меробера, любой ценою! Я буду ждать вас около половины второго. Счастливое время – молодость. Как она деятельна!
Люсьен поднялся к матери. Ему дали дорожную карету банкирского дома, которая всегда стояла наготове, и в три часа утра он уже был на пути в Шерский департамент.
Карета была загромождена избирательными памфлетами; их понасовали всюду, вплоть до империала. С трудом нашлось в ней место для Люсьена и Коффа. В шесть часов вечера они прибыли в Блуа и сделали остановку, чтобы пообедать. Вдруг они услыхали перед гостиницей сильный шум.
– Это кого‑то встречают гиканьем, – сказал Люсьен Коффу.
– Черт бы их побрал! – хладнокровно ответил тот.
Вошел смертельно бледный хозяин.
– Господа, там собираются громить вашу карету.
– А почему? – спросил Люсьен.
– Ах, вам это известно лучше, чем мне!
– Как! – в ярости вскричал Люсьен и быстро вышел из залы, находившейся в нижнем этаже.
Его встретили оглушительными криками:
– Долой шпиона! Долой полицейского комиссара!
Покраснев как рак, он решил ничего не отвечать и сделал несколько шагов по направлению к карете. Толпа немного раздалась. Пока он открывал дверцу, огромный ком грязи полетел ему в лицо и скатился на галстук.
Так как в эту минуту он говорил с Коффом, грязь попала ему даже в рот.
Рослый приказчик с рыжими баками, который спокойно курил на балконе второго этажа, где столпились все путешественники, находившиеся в это время в гостинице, и который наблюдал с высоты всю эту сцену, крикнул народу:
– Смотрите, как он грязен! Благодаря вам лицо у него теперь не чище, чем душа!
Наступила короткая пауза, затем раздался взрыв общего смеха, потрясший всю улицу своими оглушительными раскатами и не умолкавший добрых пять минут. Люсьен быстро обернулся к балкону, отыскивая глазами среди стольких надрывавшихся от деланного хохота лиц нахала, который прошелся на его счет, но в это время жандармы галопом налетели на толпу. В одно мгновение балкон опустел, и толпа живо рассеялась по боковым улицам. Люсьен, весь дрожа от гнева, хотел войти в гостиницу, чтобы отыскать своего оскорбителя, но хозяин забаррикадировал все двери, и наш герой тщетно колотил в них кулаком и ногами.
Жандармский бригадир, стоя позади него, наблюдал за его тщетными попытками.
– Удирайте‑ка поскорей, господа, – грубым тоном сказал он, сам посмеиваясь над забрызганными грязью жилетом и галстуком Люсьена. – В моем распоряжении только три человека, а они могут вернуться сюда с камнями.
Стали спешно запрягать лошадей. Люсьен был вне себя от ярости и что‑то говорил Коффу, который, ничего не отвечая, старался большим кухонным ножом соскоблить с рукавов прилипший к ним толстый слой вонючей грязи.
– Я должен найти оскорбителя! – в пятый или шестой раз повторил Люсьен.
– Занимаясь таким делом, как мы с вами, – ответил наконец с величайшим хладнокровием Кофф, – надо только отряхнуться и продолжать свой путь.
Появился хозяин; он вышел из задней двери и не мог или не пожелал ответить Люсьену, спросившему имя высокого молодого человека, который его оскорбил.
– Заплатите‑ка мне, сударь, это будет лучше. С вас причитается сорок два франка.
– Вы смеетесь! Обед за двоих – сорок два франка!
– Советую вам улепетывать, – сказал бригадир, – они вернутся сюда с капустными кочерыжками…
Люсьен заметил, что хозяин с признательностью подмигнул бригадиру.
– Как вы смеете!.. – возмутился Люсьен.
– Идемте, сударь, к мировому судье, если вы считаете себя в обиде, – предложил хозяин с наглостью, свойственной человеку его профессии. – Все мои постояльцы перепугались. Англичанин с женою, снявший у меня на два месяца половину второго этажа, заявил, что если я дам у себя приют таким…
Хозяин сразу осекся.
– Каким «таким»? – побледнев от ярости, воскликнул Люсьен и кинулся к карете за саблей.
– Словом, вы меня понимаете, – сказал хозяин. – Англичанин пригрозил мне, что бросит мою гостиницу.
– Едем, – сказал Кофф, – вот уже возвращается народ.
Он швырнул хозяину сорок два франка, и карета тронулась.
– Я буду ждать вас за городом, – обратился Кофф к бригадиру, – приказываю вам нагнать меня там.
– А, понимаю, – презрительно улыбнулся бригадир, – господин комиссар побаивается.
– Приказываю вам ехать не тем путем, что я, и ждать меня за городскими воротами. А вы, – обратился он к кучеру, – поезжайте шагом через толпу.
Толпа уже показалась в конце улицы.
Не доезжая двадцати шагов до толпы, кучер пустил лошадей вскачь, не обращая внимания на крики Люсьена. Комья грязи и капустные кочерыжки летели в карету со всех сторон. Несмотря на чудовищный гам, Люсьен и Кофф имели удовольствие расслышать самую отчаянную ругань. Подъехав к воротам, пришлось перевести лошадей на рысь, так как мост был очень узок. Ворота были двойные, и в них стояло человек десять горланов.
– В воду! В воду! – орали они.
– А, это лейтенант Левен, – сказал человек в рваной зеленого цвета шинели, по‑видимому, отставной улан.
– В воду Левена! В воду Левена! – тотчас раздались крики.
Кричали в воротах, в двух шагах от кареты; когда же карета выбралась за ворота, крики удвоились. В двухстах шагах от города все уже было тихо. Вскоре подъехал и бригадир.
– Поздравляю вас, господа, – сказал он путешественникам, – вы легко отделались!
Его насмешливый вид окончательно вывел Люсьена из себя. Он предъявил ему свой паспорт, велел прочесть его, затем спросил:
– Чем все это вызвано?
– Э, сударь, вам это известно лучше, чем мне! Вы полицейский комиссар, приехавший сюда в связи с выборами. Брошюрки, которые вы везли на империале кареты, свалились на землю при въезде в город, напротив кафе Рамблена: это кафе «National». Их прочли, узнали, кто вы такие, и, честное слово, еще счастье, что у них не было камней.
Господин Кофф спокойно поднялся на козлы.
– В самом деле, здесь ничего уже нет, – сказал он, взглянув на империал.
– Это был пакет для Шера или для господина Меробера?
– Это был памфлет Торпе против господина Меробера, – ответил Кофф,
Физиономия жандарма во время этого короткого диалога до такой степени раздражала Люсьена, что он решил отпустить его и дал ему двадцать франков.
Бригадир рассыпался в благодарностях.
– Господа, – прибавил он, – жители Блуа – горячие головы. Никто из ваших не отваживается днем проезжать через город: это делают обычно ночью.
– Убирайтесь к черту! – крикнул Люсьен. – А ты, – приказал он кучеру, – пусти лошадей вскачь!
– Э, да чего вы так боитесь? – посмеиваясь, ответил тот. – На дороге ведь нет ни души.
После пятиминутной скачки Люсьен, обернувшись к спутнику, промолвил:
– Ну что, Кофф?
– Ну что ж, – спокойно ответил Кофф, – при выходе из Оперы министр берет вас под руку; докладчики прошений, отставные префекты, депутаты, мечтающие о табачных складах, завидуют вашей судьбе. Это оборотная сторона медали. Очень просто.
– Ваше спокойствие способно свести меня с ума! – воскликнул Люсьен, дрожа от ярости. – Все эти поношения, эта жестокая фраза: «Лицо у него теперь не чище, чем его душа», эта грязь!
– Эта грязь для нас – благородный прах на поле чести. Гиканье толпы будет вам зачтено. Все это блестящие подвиги на поприще, вами избранном, куда меня заставляют следовать за вами моя бедность и моя признательность.
– Иными словами, будь у вас тысяча двести франков годового дохода, вы бы не были здесь?
– Будь у меня только триста франков в год, я бы не служил в министерстве, которое держит тысячи бедняков в ужасных темницах Мон‑Сен‑Мишеля и Клерво.
После этого слишком откровенного ответа разговор оборвался, и спутники молча проехали три мили. В шестистах шагах от деревни, при виде остроконечной колокольни, возвышавшейся над голым, безлесным холмом, Люсьен велел остановиться.
– Вы получите двадцать франков, – сказал он кучеру, – если ни одним словом не обмолвитесь о бунте.
– Ладно, двадцать франков – вещь неплохая, благодарю вас. Но, сударь, ваше лицо еще бледно от только что пережитой тревоги, и ваша прекрасная английская карета сверху донизу забрызгана грязью – все это покажется смешным; начнут болтать, а я здесь ни при чем.
– Скажите, что карета опрокинулась, а станционным служащим передайте, что они получат двадцать франков, если перепрягут в три минуты; скажите, что мы обанкротившиеся купцы и спасаемся бегством.
– И мы еще должны скрываться! – сказал Люсьен Коффу.
– Хотите вы быть узнанным или нет?
– Я хотел бы провалиться сквозь землю или обладать вашей невозмутимостью.
Пока перепрягали, Люсьен не проронил ни слова; он сидел неподвижно, забившись в глубь кареты, сжимая в руках пистолеты и умирая от ярости и стыда.
Когда они отъехали шагов на пятьсот от станции, он, со слезами на глазах, повернулся к своему молчаливому спутнику:
– Что вы мне посоветуете, Кофф? Я хочу подать в отставку, передоверить вам возложенное на меня поручение или, если это вас не устраивает, вызвать сюда господина Дебака. Я подожду неделю, а там примусь за розыски нахала.
– Советую вам, – спокойно ответил господин Кофф, – распорядиться вымыть вашу карету на ближайшей остановке, продолжать путь, как будто ничего не случилось, и никогда никому не заикаться об этом происшествии, так как у всех оно вызовет только смех.
– Как! – воскликнул Люсьен. – Вы хотите, чтобы я всю жизнь оставался с сознанием, что позволил безнаказанно себя оскорбить?
– Если вы так чувствительны к подобным вещам, зачем было уезжать из Парижа?
– Какие минуты нам пришлось пережить у дверей этой гостиницы! Всю жизнь эти минуты раскаленными угольями будут жечь мне грудь.
– Что особенно забавно в нашем приключении, – заметил г‑н Кофф, – так это то, что нам не грозила ни малейшая опасность, и мы добровольно выпили чашу унижения до конца. Улица утопала в грязи, но была отлично вымощена, и ни одного камня не было в распоряжении толпы. В первый раз в жизни я испытал на себе людское презрение. Когда меня арестовали, чтобы отправить в Сент‑Пелажи, только три‑четыре человека видели, как меня сажали в фиакр в сопровождении полицейского, и один из них промолвил с явным сочувствием и жалостью: «Бедняга!»
Люсьен хранил молчание, а Кофф продолжал с жестокой откровенностью:
– Здесь же мы столкнулись с неподдельным презрением. Это заставило меня вспомнить известную поговорку: «Проглоти обиду и крепись для виду».
Хладнокровие спутника приводило Люсьена в бешенство. Если бы его не удерживала мысль о матери, он бросил бы все тут же, на большой дороге, велел бы отвезти себя в Рошфор, откуда он легко мог бы отплыть под вымышленным именем в Америку. «Через два года я смогу возвратиться в Блуа и надавать пощечин самому видному молодому человеку в городе».
Искушение было слишком велико; он испытывал потребность поговорить.
– Друг мой, – обратился он к Коффу, – я полагаю, вы ни с кем не будете смеяться над моей тоской?
– Вы меня вытащили из Сент‑Пелажи, где мне предстояло просидеть пять лет, не говоря о том, что мы с вами знакомы не первый год.
– Так вот, у меня не хватает мужества, мне нужно с кем‑нибудь поговорить; я буду с вами откровенен, если вы обещаете мне, что никогда никому не расскажете ни слова.
– Обещаю.
Люсьен изложил Коффу весь свой план немедленного бегства и под конец залился горючими слезами.
– Я плохо устроил свою жизнь, – несколько раз повторял он, – я попал в невылазную грязь.
– Допустим. Но, как бы вы ни были правы, вы не можете бежать с поля битвы, как саксонцы при Лейпциге: это некрасиво, и вас будут впоследствии мучить угрызения совести; по крайней мере, я так думаю. Постарайтесь забыть про все, и в особенности ни слова господину де Рикбуру, префекту Шампанье!
После столь утешительных слов между путниками воцарилось молчание на целых два часа. Предстояло сделать перегон в шесть лье, было холодно, моросил дождь, пришлось закрыть карету. Уже темнело. Местность, по которой они ехали, представляла собой бесплодную равнину без единого деревца. Во время этого бесконечного перегона сразу настала ночь: непроглядный мрак окружил их со всех сторон. Кофф видел, что Люсьен каждые пять минут меняет позу.
«Он вертится, как святой Лаврентий на угольях. Досадно, что он сам не находит выхода из своего положения… В таком состоянии человеку не до вежливости, – решил Кофф по прошествии четверти часа. – Однако, – добавил он после второй четверти часа, ушедшей на размышления и математические выкладки, – я перед ним в долгу: он вытащил меня из камеры Сент‑Пелажи, которая размерами не превосходила этой кареты… Снесем же грубость разъяренного зверя. Он не проявил достаточно учтивости в нашем диалоге. Все‑таки примиримся с печальной необходимостью поддерживать беседу, да еще с человеком несчастным и, что хуже всего, избалованным парижанином, несчастным по собственной вине, несчастным, несмотря на свое здоровье, на свои деньги, на свою молодость. Какой глупец! Как бы я его ненавидел, если бы он не вызволил меня из Сент‑Пелажи! А в школе как он был самонадеян! И как болтлив! Говорил, говорил, говорил без конца! Однако надо признаться – и это прекрасный довод в его пользу, – он не позволил себе ни одного неподходящего слова, когда ему взбрела в голову фантазия извлечь меня из Сент‑Пелажи… Да, но затем, чтобы сделать меня подручным палача… Палач достоин большего уважения… Только по своему ребячеству, только вследствие своей обычной глупости люди относятся к нему с предубеждением: он исполняет обязанность… обязанность нужную… необходимую. А мы! Мы, стоящие на пути ко всем почестям, какими только может осыпать человека общество, мы собираемся совершить подлость… и притом вредную подлость. Народ, который так часто ошибается, на этот раз случайно оказался совершенно прав. В этой блестящей, богатой английской карете он находит двух подлецов… и говорит им: «Вы подлецы!» Славно сказано», – подумал, усмехнувшись, Кофф.
«Потише, ведь не одному Левену народ сказал: «Ты подлец»… Он сказал нам обоим: «Вы подлецы». И Кофф призадумался над этими словами применительно к самому себе.
В эту минуту Люсьен довольно громко вздохнул.
«Вот он страдает от собственной глупости: ему хочется соединить выгоды от службы в министерстве с утонченной щепетильностью благородного человека. Что может быть нелепее? Эх, друг мой, вместе с расшитым золотом мундиром надо напялить на себя и шкуру, не чувствительную к оскорблениям… Впрочем, в его оправдание можно сказать, что, пожалуй, ни один из этих мошенников, министерских чиновников, от этого не страдает. Это делает ему честь… Другие, выпрашивая себе место, знают отлично, какие им придется выполнять поручения… Хорошо было бы, если бы он собственными силами нашел средство исцеления… Гордость и радость находки ослабили бы боль, которую ему причиняет чужой совет, острым ножом вонзающийся в его сердце… Но он богат… он избалован всеми удовольствиями, какие ему доставляет его прекрасное положение… Никогда он без посторонней помощи не найдет лекарства, если только вообще существует такое лекарство. Ибо черт меня побери, если я до конца разбираюсь в его положении… а ведь в этом вся штука… Этот болван‑министр обращается с ним изумительно вежливо: быть может, у министра есть дочь, законная или внебрачная, которую он собирается навязать ему на шею… А может быть, Люсьен честолюбив… стремится к префектуре, к орденам… мечтает о красной ленточке в петлице новенького фрака… о том, как он будет прогуливаться, важно ступая по усаженному липами бульвару провинциального городка!»
– Ах, боже мой! – прошептал Люсьен.
«Он на пути к общественному презрению… как я в первые дни моего заключения в Сент‑Пелажи, когда я думал, что мои соседи по лавочке могут счесть меня злостным банкротом».
Воспоминание об этом сильном горе было до того болезненно, что заставило Коффа заговорить.
– Мы будем в городе не раньше одиннадцати часов; где вы хотите остановиться: в гостинице или у префекта?
– Если он еще не лег, попытаемся у префекта.
Люсьен настолько пал духом, что стал размышлять вслух в присутствии Коффа; он до конца испил чашу стыда, так как открыто расплакался, и теперь промолвил:
– Трудно оказаться в более неприятном положении, чем я теперь. Бросим же последний якорь спасения, который остается несчастному: исполним наш долг.
– Вы правы, – спокойно сказал Кофф. – Когда испытываешь крайнее горе, в особенности когда испытываешь худшее горе из всех, а именно вызванное презрением к самому себе, единственный выход действительно заключается в том, чтобы исполнить свой долг и работать: «Experto crede Roberto» [35]. Мой жизненный путь не был усеян розами. Если хотите послушаться меня, пропустите все мимо ушей и постарайтесь забыть обиду, нанесенную вам в Блуа. Это далеко еще не последняя степень несчастья: вы не презираете самого себя. Самый строгий судья не мог бы найти в ваших действиях ничего, кроме неосторожности: вы судили о жизни министерского чиновника на основании того, что видели в Париже, где он пользуется монополией на все удовольствия, какие может дать общество. Только в провинции министерский чиновник сталкивается лицом к лицу с презрением, которое к нему питает большинство французов. Вы недостаточно толстокожи, чтобы не чувствовать общественного презрения. Но с этим свыкаешься, надо только отложить в сторону тщеславие. Взгляните на господина де N. На примере этого знаменитого человека можно даже убедиться, что, когда презрение становится общим местом, его выказывают лишь одни глупцы, а глупцы, между нами, доводят до абсурда все, даже презрение.
– Странное вы мне преподносите утешение, – довольно грубо заметил Люсьен.
– Мне кажется, оно единственное, для вас приемлемое. Когда берешь на себя неблагодарную задачу утешать человека мужественного, надо прежде всего говорить правду. Я – жестокий с виду хирург, я ввожу зонд в глубину раны, но я могу ее исцелить.
Помните, как кардинал де Рец, отважнейший человек, едва ли не храбрейший из французов, человек, которого можно смело сравнить с героями древности, однажды в нетерпении дал пинок конюху, совершившему какую‑то отчаянную глупость, и как его здорово отдубасил палкой этот конюх, оказавшийся значительно сильнее его?
Что ж, это обиднее, чем когда вас забрасывает грязью чернь, принимающая вас за сочинителя гнусного памфлета, который вы везете в Нормандию. Здраво рассуждая, грязью закидали не вас, а вызывающе наглого фата де Торпе.
Будь вы англичанин, этот случай не произвел бы на вас почти никакого впечатления. Лорду Веллингтону пришлось три‑четыре раза пережить нечто подобное.
– Ах, англичане отнюдь не судьи в вопросах чести, не то что мы, французы. Английский рабочий – только машина, наш же, хотя и хуже выделывает булавочную головку, нередко настоящий философ, и сносить его презрение ужасно тяжело.
Люсьен некоторое время еще продолжал говорить со всей слабостью человека, доведенного до крайней степени несчастья. Кофф взял его за руку, и Люсьен заплакал вторично.
– А этот улан, который меня узнал, после чего раздались крики: «Долой Левена!»
– Этот солдат назвал жителям Блуа имя автора гнусного памфлета, де Торпе.
– Но как выбраться из грязи, в которую я погрузился в смысле нравственном и в смысле физическом? – с крайней горечью воскликнул Люсьен. – Еще ребенком, – продолжал он после короткой паузы, – я делал все, что в моих силах, чтобы быть полезным и достойным уважения. В течение трех лет я работал до десяти часов в день, чтобы поступить в Политехническую школу. Вы были приняты четвертым по порядку, а я седьмым. В школе – работа свыше всякой меры, невозможность развлечься. Возмущенные гнусным поведением правительства, мы выходили на улицу.
– Ошибка в расчете, ошибка, особенно смешная у изучающих геометрию. Нас было двести пятьдесят юнцов, правительство же выставило против нас двенадцать тысяч крестьян, неспособных к малейшему рассуждению, которых пылкая кровь, закипающая у всех французов при виде опасности, превращает в отличных солдат. Мы допустили ту же ошибку, какую совершили в 1825 году несчастные русские аристократы.
Молчаливый Кофф болтал, желая развлечь Люсьена, но вдруг заметил, что Люсьен уже не слушает его.
– Возмущенный своей праздностью и недостаточно почетным положением, я поступил на военную службу, затем по особым соображениям бросил ее. Но рано или поздно я все равно бросил бы ее, чтобы не быть вынужденным рубить саблей рабочих. Неужели вы хотели бы, чтобы я оказался одним из героев Трансноненской улицы? Это простительно солдату, который видит в обитателях этой улицы русского, защищающего батарею; но мне, офицеру, который понимает все?
– Ну что ж, это значительно хуже, чем когда вас в Блуа забрасывают грязью люди, которых префект, господин де Нонтур, обманул самым возмутительным образом год назад во время частичных выборов. Вы вспоминаете, что он расставил на мосту через Луару жандармов, которые требовали паспорта у жителей предместья, явившихся в город на выборы, и так как паспортов ни у кого из них при себе не было, их не пропустили через мост. Согласитесь, что эти люди, найдя случай отомстить господину де Нонтуру в вашем лице, поступили правильно.
– Таким образом, ремесло солдата приводит к участию в событиях вроде тех, что произошло на Трансноненской улице. Должен ли несчастный офицер, служивший в полку в ожидании войны, подавать в отставку под пулями мятежников?
– Нет, черт возьми, и вы хорошо поступили, уйдя из армии.
– Теперь я на гражданской службе. Вы знаете, что я добросовестно работаю с девяти часов утра до четырех. Я разрешаю не меньше двадцати дел, притом нередко весьма важных. Если за обедом я вспоминаю, что упустил что‑нибудь срочное, то, вместо того чтобы посидеть с матерью у камина, я возвращаюсь в министерство, где меня проклинает дежурный чиновник, не ожидавший меня в такой час.
Чтобы не доставить огорчений отцу, а также немного из боязни вступить с ним в спор, я позволил втянуть себя в это отвратительное предприятие. И вот я занят опорочиванием честного человека, господина Меробера, всеми средствами, какими располагает правительство; я весь забрызган грязью, и мне кричат, что лицо мое не чище, чем душа! Ах!
И Люсьен весь сжался, упираясь ногами в стенку кареты.
– Кем же мне стать? Проедать состояние, нажитое отцом, ничего не делать, быть ни к чему не пригодным? Дожить так до старости, презирая самого себя и воеклицая: «Как я счастлив, что имел отца, который был достойнее меня!» Что делать? За что взяться?
– Когда имеешь несчастье жить под властью правительства мошенников и, на мой взгляд, еще большее несчастье – рассуждать справедливо и не закрывать глаз на истину, нельзя не прийти к заключению, что при таком правительстве, как наше, мошенническом по существу, превосходящем в этом отношении Бурбонов и Наполеона, – ибо оно постоянно изменяет своей присяге, – единственными независимыми профессиями являются земледелие и торговля. Но я сказал себе: занятие земледелием заставит меня жить в деревне, в пятидесяти лье от Парижа, среди наших крестьян, еще грубых животных. Я предпочел торговлю. Правда, занимаясь торговлей, приходится мириться с некоторыми гнусными обычаями, ужасающими нас полным отсутствием самого элементарного благородства, обычаями, порожденными варварством семнадцатого столетия и находящими в наше время поддержку в лице пожилых людей, унылых скупцов, которые являются настоящим бичом торговли. Эти обычаи напоминают жестокости средневековья, которые в свое время жестокостями не были, а стали таковыми лишь благодаря прогрессу человечества. Во всяком случае, эти гнусные обычаи, даже если бы в конце концов их признали чем‑то естественным, лучше, чем убийства мирных горожан на Трансноненской улице, и уж подавно лучше такой мерзости, как оправдание этих убийств в памфлетах, которые мы распространяем.
– Значит, мне надо в третий раз переменить профессию?
– У вас есть месяц, чтобы подумать об этом. Но дезертировать в разгар сражения или сесть на корабль в Рошфоре, как вы намереваетесь сделать, – это в глазах общества придаст вашему поведению оттенок безрассудного малодушия, которого вам никогда не удастся уничтожить. Разве у вас хватит характера пренебречь судом общества, в котором вы родились? Лорд Байрон, и тот не обладал такой твердостью. У самого кардинала де Реца ее не было. Наполеон, считавший себя дворянином, трепетал перед мнением Сен‑Жерменского предместья. В вашем положении один ложный шаг может привести вас к самоубийству. Вспомните, что вы мне рассказывали месяц тому назад об искусно замаскированной ненависти к вам министра иностранных дел, возглавляющего собою целую свору из сорока четырех сыщиков, сплошь представителей высшего общества.
Не без труда произнеся столь длинный монолог, Кофф замолчал, а несколько минут спустя они уже прибыли в Шампанье, главный город Шерского департамента.
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 55 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ | | | ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ |