Читайте также: |
|
Когда читаешь книги или статьи по технике или психологии нашего творчества, то неотступно сверлит одна горестная мысль: как жаль, что у актеров нет потребности исследовать и наблюдать.
Исключение представляет пока только одна книга Станиславского (но в ней многое не дописано — только набросано).
Что бы актер ни ощутил, что бы ни почувствовал, на что бы случайно ни наткнулся в удачные минуты своего творчества, — у него нет потребности, жадно схватиться и крепко держать за хвост, мелькнувший перед ним секрет природы. Он непременно прозевает. Момент улетит, а вместе с ним и тайна. Он сам будет жалеть, самому интересно: а как же это было? Но уже поздно!
Природа, как ловкий фокусник, проделывает с ним свои сногсшибательные штуки: появления, исчезновения, превращения... он восхищенными, удивленными глазами смотрит: как здорово!
А разве так надо? Цап! Фокусника за руку — стоп! — и суйте нос во все скрытые механизмы, выволакивайте на свет божий все тайности, хитрости и «жульство»!
Но актер или по легкомыслию, или по лени не забирается в глубь процесса.
Впрочем, нет. Почему легкомыслие? Почему лень?
Его искусство само по себе так глубоко и так блестяще, что целиком захватывает всю его душу. Можем ли мы потребовать от него чего-то еще большего?
Если ты актер и только актер, мы не будем требовать ничего другого, лишь бы ты хорошо делал свое дело. Мы бла-
годарны и готовы преклоняться перед тобой. Но! — если ты начинаешь теоретизировать в области твоего творчества, если ты хочешь быть своего рода Леонардо да Винчи и соединить в себе ученого и художника — позволь требовать от тебя и соответствующей работы. Может быть, ты и прекрасный актер, но для создания теории этого мало: надо быть еще и зорким наблюдателем — уметь видеть факты, как они действительно, на самом деле существуют.
Но и этого мало: надо быть умелым, твердым, терпеливым экспериментатором — уметь воспроизводить по желанию нужные тебе факты.
Но и это не всё — надо быть еще и мыслителем: уметь выбирать факты, сопоставить их друг с другом и увидеть связь, казалось бы, противоположных фактов и заметить рознь и вражду в фактах как будто бы одинаковых и похожих друг на друга.
Наконец, четвертое: понять истинную причину явления и сделать очевидными скрытые от нас законы природы.
Если же этих качеств нет, или они есть, да такими скучными делами тебе лень заниматься вплотную — ничего путного из твоих размышлений не получится.
В некоторой степени могло бы помочь изучение психологии, но... поверхностных знаний ее мало, а для приобретения глубоких нужно так много времени, сил и желания, что едва ли это осуществимо в условиях театральной работы.
На подмогу актерам-теоретикам приходят часто со стороны и за исследование творческого процесса берутся начитанные в этом деле театроведы, и даже сами специалисты-психологи.
Те и другие не практики-актеры — большею частью только поклонники театра.
Иногда мы получаем от них огромную помощь. Оно и понятно: люди привыкли трезво и логично мыслить, люди со стороны, поэтому на расстоянии могут лучше и точнее увидеть то, что нам в самой гуще дела может быть и не видным. Большое им спасибо.
Но бывают случаи, что они, при всем своем желании добра, только запутывают дело.
Своего опыта у них нет, приходится пользоваться чужими показаниями.
Они организуют опрос. Но... всех ли они могут опрашивать?
Каждому, конечно, хочется сказать что-нибудь значительное и умное, особенно когда к тебе как к специалисту по творческому вдохновению, как к живительному источнику, прибегает известный театровед или сам профессор-психолог! Надо же не ударить в грязь лицом!
Кроме того, актер всегда очень падок на успех и очень легковерен — раз к нему обращаются, значит, это так и должно быть, значит, он действительно источник и кладезь мудрости...
Это — не от плохого. Это — от доверчивости, он быстро входит в роль.
Но последствия этой невинной доверчивости довольно неприятные. Только настоящий знаток практики актерского творчества может разобраться во всех бойких россказнях такого актера, а не знаток принужден будет прислушиваться ко всему и все брать на веру.
Что он там рассказывает? Кто знает... Может быть, это один из обычных актерских самообманов и самовнушений? Может быть, это недостаток техники актера? Или, наконец, неумение верно выразить в словах то, что он на самом деле испытывает?
Как во всем этом разобраться?
И вот, исследователь складывает в одну кучу правду и выдумку, одаренность и ограниченность и, не сумев добраться до сути, — делает выводы.
Каких-каких ошибок не встречаешь иногда в литературе о творческом процессе актера!
На днях я наскочил, например, на такое категорически высказанное и «научно обоснованное» и потому, значит, незыблемое правило сценического творчества: художественная жизнь на сцене не может быть непрерывной, она может быть только кусочками, только толчками. «Исследователь» узнал это из расспросов десятка актеров и их актерских мемуаров. Узнал и сделал вывод: иначе, значит, нельзя — таковы законы творчества на сцене.
Это все равно как делать вывод из практики малоопытного и средних способностей велосипедиста: «Не падать нельзя. Этого не бывает».
Не бывает с ним. А с другими это бывает.
Дузе не выключается, Ермолова тоже. Ермолова, даже закончив свою роль, все еще продолжает в ней находиться.
«...и если вы меня спросите, после этих ста или более представлений, как Ермолова играла, — пишет А. И. Южин, — я должен с полной искренностью ответить: никак. Ничего не играла. Ни одного трагического жеста, ни одного искусственного вздоха или звука. Ни одного страдальческого искажения лица. Просто умирала, отвечая на мои слова: "Но льется кровь!" — еле слышным голосом: "Пускай она с моею льется жизнью".
Опускался занавес. Шли вызовы. Кончались. Ермолова шла в свою уборную. Я шел за нею в свою. И, глядя на ее плечи, на ее склоненную шею, голову — я не мог оторваться от мысли, что это умирающая Иоанна. Ей по пути встречался кто-нибудь, заговаривал с нею, иногда шутил, иногда и она отвечала ему, улыбаясь, — словом, жизнь не сценическая шла своим путем, — но от Ермоловой веяло все тем же, чем она жила на сцене, — моментом умирания. И это было помимо ее воли: она уже не могла оторвать себя, Ермолову, от того, во что она себя внутренне претворила»[59].
То же самое было и с Мочаловым.
«Знаменитый Пров Садовский, соратник Островского, рассказывал, что в 1839 г. он вымолил себе, наконец, роль в водевиле «Именины благодетельного помещика». Водевиль шел после «Лира». По окончании трагедии много раз вызывали Мочалова. Начали переменять декорации, вызовы все продолжаются. Поставили комнату водевиля, дают звонок актерам выходить на сцену, а публика кричит:
— Мочалова, Мочалова!
Поднимают занавес, Мочалов снова выходит и, уходя, в кулисе сталкивается с Садовским, который шел уже на сцену.
«Когда я взглянул на него, — вспоминает Садовский, — я так и обмер и не помню, как присел на какую-то скамейку.
Так горели его глаза, пылал страстью вдохновенный лик. — Мочалов был всё еще Лиром; священный огонь не угасал, хотя прошло много времени, как кончилась трагедия»[60].
Примеры же, которые рассказывают о других актерах, вроде Шаляпина и Сальвини, — эти примеры говорят совершенно о другом: или о виртуозности этих артистов (Сальвини), или о некоторой небрежности, как бы мы теперь сказали — халтурности.
Они играют хорошо и верно, возьмут этим публику, она пойдет за ними, а потом, в сильном месте, начнут, так сказать, отдыхать, а публика всё еще верит, и переживает за них по инерции.
Вообще же, не стоит опрашивать посредственности и делать выводы из их признаний. Если же делать выводы, то делать это должен и может только глубокий знаток практики этого дела, а не «психологи» со стороны.
Знаток сумеет, во-первых, разобраться во всех этих «творческих признаниях», а во-вторых, выудить те, которые посредственности и не собирались делать, а также узнать то, чего посредственность в себе и не предполагала.
Конечно, и у знатока может быть тенденциозность в расспросе, а также и внушение, но ведь может и не быть?!.. А у «психолога» со стороны тоже могут ко всем остальным добавиться и эти два недостатка.
Вообще, когда при опросе хоть, может быть, и первоклассного и признанного артиста выясняется, что чего-то нельзя, что это не более как мечта и утопия — следует убедиться: так ли это у великих артистов?
И всегда окажется, что Мочалов, Ермолова, Дузе и многие другие (если не во всех ролях или даже не во всей роли целиком, а частями) превосходили все наши мечты и фантазии в деле творчества на сцене.
Так, — что мне после этого уверения хоть десяти тысяч Немочаловых, Неермоловых, Недузе и Нестаниславских?
Кстати, даже сам Станиславский и тот может ввести в заблуждение:
На 543 стр. своей книги «Работа актера над собой» он говорит: «А вы может быть думаете, что линия подсознатель-
ного творчества непрерывна или что артист на подмостках переживает все так же, как и в действительности? Если бы это было так, то душевный и физический организм человека не выдержал бы работы, которая предъявляется к нему искусством»[61].
Это сказано в минуту слабости, а может быть из невольной педагогичности: чтобы не пугать ученика излишней требовательностью...
В другую, сильную минуту, в той же книге, он же сказал совершенно другое: «Проскоки и выпадения в линии жизни роли недопустимы не только на самой сцене, но и за кулисами. Они рвут жизнь изображаемого лица и создают пустые, мертвые для нее места. Последние заполняются посторонними мыслями и чувствами самого человека-артиста, не имеющими отношения к тому, что он играет. Это толкает его в ложную сторону — в область личной жизни»[62].
Если Станиславский может вводить (при поверхностном изучении его) в заблуждение, что же сказать о других?
Поэтому, когда специалист-психолог хочет производить подобное анкетирование среди актеров (анкетирование, где главным вопросом является вопрос о творческом состоянии) — он должен, прежде всего, сделать самый строгий отбор своих опрашиваемых.
Надо его, однако, предупредить, что с ними ему будет, пожалуй, не легче, чем с теми, от которых ему следует отказаться: те, кто заслуживает глубокого изучения, те говорят обычно мало. На все подобные вопросы Ермолова, например, отвечала весьма немногосложно. Приблизительно так: «Я не знаю. У меня выходит, а как? — сама не знаю».
Когда же к ней приступали настойчивее, она выкапывала из своей памяти всякие формулы и законы, которые к ней перешли от ее учителей. Она говорила, например: «Я не могу играть роль, пока я не увижу ее всю, вплоть до бантика» — это требование ее учительницы Медведевой. Ермолова слепо верила ей, думала, что так именно она сама и делает — видит всю роль до бантика, но никогда она сама этого не делала. Просто потому, что этот путь абсолютно противоположный ее аффективному типу.
А психолог, вытащивший насильно из великой артистки эту, ей не принадлежащую фразу, — на ней строит теорию гениальной игры...
Есть, правда, и другие, тоже большие актеры... они не прочь и пофилософствовать о своем творчестве... мало того, они чувствуют, что они вообще должны что-то сказать о своем творчестве, иначе, кому же и говорить, как не им?
Но играть, творить — это одно, а исследовать — это совсем другое. Можно обладать огромной интуитивностью в деле художественного творчества, но не иметь ни дара наблюдения, ни способности к выводам. Наконец, когда играешь, не до наблюдения, а начнешь наблюдать — перестанешь играть. Наблюдать же по памяти, когда творческий процесс уже ушел — это заранее обречь себя на ошибку.
Так или иначе, эти актеры считают, что они должны сказать свое слово. И говорят... но из этого получается или то же, что и с Ермоловой — они говорят не свои слова, или, не умея разобраться, — случайные и совершенно не то означающие вещи принимают за важнейшие и основные.
Как пример: одна из величайших итальянских певиц утверждала, что в искусстве брать высокие ноты самое главное — как можно сильнее, изо всех сил нажимать правой пяткой на пол.
Вероятно, она искренна, вероятно, сама она именно так и делала. Но в то же время она делала еще многое другое, что ускользало от ее наблюдения.
Подобные рецепты, хоть, может быть, и не столь анекдотичные (иногда с примесью доморощенной «научности») десятками путешествуют среди актерской братии, передаваясь из уст в уста.
А исходят они частенько от актеров, достойных всякого уважения и восхищения.
То же бывает и с педагогами — Карузо, Нежданова. Поют прекрасно, а как поют, какими приемами — лучше не спрашивай. Если они учить вздумают, непременно испортят. Винить за это нельзя. Но нельзя и обращаться к ним с вопросами — не все так честны и умны, как Ермолова, и скажут: «Я не знаю. У меня выходит само, а как — не могу
сказать» — большинство начнет для поддержания авторитета что-нибудь измышлять и проповедовать. А их дело — петь и играть.
Впрочем, мы не можем запретить им теоретизировать. Только надо с должной осторожностью слушать их теоретизирования.
Разве можно узнать от такого актера что-нибудь важное о тайнах его творчества? Он и сам их не знает.
Надо умудриться вытянуть их из него, вопреки всему.
Можно ли это сделать, не имея собственного серьезного и верного (!) сценического опыта? Едва ли. Непременно будешь вовлечен в ошибку, в заблуждение.
Вот видите: даже истинный артист способен быть источником жестоких ошибок, как для себя самого, так и для исследователя-психолога. Может ли быть таким источником артист более скромного дарования?
Мало того, что показания его вообще могут быть ошибочными при всей его искренности, — они могут быть и сознательно неверными. Уж очень велик соблазн: вписать в историю свое имя...
Иногда за исследование процесса актерского творчества берется профессиональный специалист-психолог — не актер. Тут получается и того хуже. За очень редкими исключениями. Тут, при всех необходимых качествах исследователя и мыслителя, очень многое, а возможно и самое главное, может быть познано лишь на своем, личном опыте.
Советы будущим исследователям техники творчества [1934 г.]
Хотелось бы увлечь побольше народу на путь исследования и эксперимента в деле психической техники нашего искусства.
Помимо всего прочего, это чрезвычайно благодарная область, потому что эта область знания едва затронута иссле-
дованием; куда ни ткнись со свежей головой, — так и открытие. Чуть дал себе труд подумать — вот и изобретение.
Но, чтобы недостаточно опытные экспериментаторы не впали с первых же шагов в ошибки, — хочется дать им несколько советов.
1. Не надо пытаться непременно что-то открыть или изобрести. Надо только наблюдать, как и что происходит (в себе или в других). Когда наблюдение ведется верно — оно непременно приведет к открытию (может быть, того, что уже открыто — это не важно). Попытка использовать открытие — приведет к изобретению или усовершенствованию.
2. Не следует гоняться за чем-то «особенным», исключительным, сверхнормальным. Оно вырастет только из самого обыденного и нормального. Иначе с первого же шага будет сделан вывих. У лестницы свой, весьма суровый закон: должна быть пройдена каждая ступень. Надо начинать с первой, и только утвердив свою ногу на первой, можно прицеливаться ко второй.
3. Искать только нормальное, обыденное. Самое простое и ничуть не трудное, м. б. такое, что проще простого, что кажется всем давным-давно известным и даже надоевшим.
4. Не спешить. Черепаший шаг и тот здесь — слишком поспешный. Недостаточно помедлил — пропустил какую-нибудь мелочь. А в мелочах-то тут всё и дело. Сверхмедленный шаг — тут самый скорый.
5. Для наблюдения, для изыскания не следует приводить себя чем бы то ни было в какое-то особое состояние «подъема». Наоборот, нужны трезвость, спокойствие и даже ледяная холодность.
6. Не следует делать каких бы то ни было экспериментов наугад. Не следует без толка стрелять в небо с расчетом: «авось попаду во что-нибудь».
Надо брать самое простое и минимальнейшее из того, что есть сейчас под руками — всё равно в себе или в других. И определенно работать над этим.
7. Не думать, что найдешь что-нибудь ценное с первогоже раза. Всё дело в настойчивом повторении.
Никогда не забуду один случай:
На огромной каменной глыбе, величиной с хороший воз сена, стоял человек и бил по ней молотом. «Неужели можно разбить простой кувалдой такую громаду?» — подумал я. Что могут сделать с такой могучей глыбой слабые, далеко не богатырские, человеческие удары? Железо кувалды отскакивало, как резиновый мячик от стены.
—Давно бьешь, дедушка?
—Еще недавно, милый. Сегодня с утра.
—Что камень, крепкий?
—Да нет, уже поддается.
—Почему же ты знаешь, что поддается?
—А на звук, милый, — крякать начало. Сотенки четыре-пять раз, не больше, осталось стукнуть.
Я так заинтересовался, что на обратном пути опять завернул к этому камню.
Старик всё бил... спокойно, методично, не торопясь. Кувалда всё так же отскакивала, звенела, и никакого утешительного «кряканья» мое ухо не улавливало...
Я решил дождаться. Время шло, и чем дальше, тем безнадежнее казалась затея старика. Вдруг там, наверху, где шла работа, действительно что-то случилось — камень стал отзываться на удары все глуше, мягче, и через всю глыбу прошла трещина.
Старик отложил кувалду, спустился вниз.
— Давай покурим, — пригласил он меня.
После я узнал, что до того как стали применять взрывчатку, это был обычный способ раскалывания камней. Главная трудность заключалась в том, чтобы угадать, где, скорее всего, может пойти трещина, и верно выбрать место, куда надо бить.
Дата добавления: 2015-07-26; просмотров: 92 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Рефлекс или воля? | | | Очистительное самолечение». Положение тела |