Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Казачья легенда

Читайте также:
  1. A Legend Seeker (Легендарный разведчик)
  2. ЕГОР ЛЕТОВ — ПОСЛЕДНЯЯ ЛЕГЕНДА РУССКОГО РОКА
  3. Жетоны Слухов, Легендарные карты, Карты Улик Принцессы
  4. Как рассказывает легенда...
  5. ЛЕГЕНДА О ВЕЧНОЙ ЖИЗНИ
  6. Легенда о докторе Фаусте

 

В семье потомственного уральского казака Стахея Борзикова более века передавалась из уст в уста домашняя легенда. В конце прошлого века её записал наконец местный журналист Юрий Ильич Асманов.

Прадед жителя города Уральска Борзикова, Стахей Ксенофонтович, в честь которого и назвали правнука, когда-то воевал на Кавказе. В 1837 году царь «оштрафовал за бунт» четыре полка уральских казаков и направил их на Кавказскую войну.

Стахей воевал геройски. В одном бою он поднял на пику «татарина-мурзу». Мурза летел с саблей наголо на офицера, врубившегося в гущу татар.

«С Кавказа Стахей Ксенофонтович привёз награду от царя – крест. Бакшиш от спасённого офицера – черкеску с серебряным кубачинским кинжалом и газырями и какой-то непонятный листок.

Мишка Низовцев, единственный грамотей, вызвался прочитать, да не осилил: «Было бы по печатному – прочитал, а по-письменному не могу». Но нашёлся другой грамотей, который прочитал бумагу.

Этим грамотеем оказался молодой казак Скворинской станицы Шафхат Шайхиев.

Мальчишкой он жил в Уральске, в семье своего дяди, полковника Шайморданова. Его двоюродные братья, готовясь к поступлению в университет, прошли на дому полный гимназический курс. Смышлёный мальчишка многое почерпнул от своих братьев. Говорил он на чистейшем русском языке, без акцента, присущего татарам тех времён. Рассказал он и о поручике, которого спас Стахей. Однако казакам поручик не понравился. Какой-то он неприветливый и будто не рад собственному спасению. Даже не остался посидеть с казаками и распить кувшинчик кавказского вина. Стихи же понравились.

- Это, поди, сберегающая молитва, - сказал Зот Зарубин.

Все с ним согласились. Кто-то даже предложил кусок замши на ладанку…

Уверовал в неё и Стахей. Оберегающую молитву зашил в ладанку и носил на груди, рядом с крестом. Прошёл с ней через все смертельные походы. Даже под Махрамом прошёл, как «сухим по дождю»…

Когда умер дед Стахей, вскрыли чудодейственную ладанку, оберегавшую старого вояку во множестве сражений и жарких поединков с врагом на поле боя. В ней оказалось стихотворение Лермонтова:

 

Храни Господь тебя на поле брани

От пули меткой и шальной…

 

Так вот кого уберёг казак-джигит Борзиков…»

Вполне так могло и быть.

Очень уж образ поручика из этой легенды напоминает Лермонтова: казакам с первого взгляда не понравился, мрачный, молчаливый, неприветливый, будто и спасению не рад.

Да только вот нет в книгах Лермонтова такого стихотворения.

Может, память в точности не уберегла строки? Или это был утраченный впоследствии экспромт?..

Окончание легенды, записанной журналистом, не многое объясняет:

«Беспощадное время всё забрало: чоха (черкеска) – сносилась, газыри растеряли ребятишки, кубачинский кинжал унёс поселковый милиционер. А стихотворение из ладанки забрал приехавший за ней какой-то московский писатель. Сказал, повезёт-де ладанку в Тарханы, на родину Лермонтова, на панихиду, которую собирается проводить союз писателей в столетнюю годовщину гибели поэта. При слове “панихида” Борзиковы прониклись доверием к писателю и отдали ладанку без сожаления. А в Тарханах знали об Уральске так же, как в Уральске знали о Тарханах.

Бабушка Лермонтова, Елизавета Алексеевна Арсеньева, была сродни наказному атаману Аркадию Дмитриевичу. Значит и мать, и сам Михаил Юрьевич были родственниками нашему атаману…

Обнадёжил писатель – стихотворение не вернул. Время-то уж больно лихое – 1941 год».

В общем развеялась легенда дымом, не оставив по себе ничего.

Ничего, кроме тайны…

 

 

«Валерик»

 

Что же так сумрачен был этот своевольный насмешник и весельчак, лихой рубака, который вошёл во вкус войны и которому война стала родной стихией? Что же не радовался жизни и своему спасению?..

 

Я к вам пишу случайно; право

Не знаю как и для чего.

Я потерял уж это право.

И что скажу вам? – ничего!

Что помню вас? – но, боже правый,

Вы это знаете давно;

И вам, конечно, всё равно.

 

Лермонтов не потрудился даже озаглавить своё гениальное, довольно большое по объёму стихотворение - то ли послание, то ли исповедь, то ли созерцание с какой-то надмирной высоты и себя, и своей отошедшей любви, и недавней кровопролитной битвы при речке Валерик, и вообще человека на земле. Видно, и не собирался отдавать произведение в печать. Ну, а той, к кому он обращался в этих стихах, вряд ли при его жизни было что-нибудь известно: Варвара Лопухина, впрочем, уже давно Бахметьева, могла прочесть стихотворение разве что в 1843 году, спустя два года после гибели поэта, когда оно было впервые напечатано в альманахе «Утренняя заря» - с пропусками, опечатками. Там, в альманахе, и дали заголовок – «Валерик».

Словом, это было послание в никуда – и пришло оно к Вареньке и к читателям уже оттуда

 

И знать вам также нету нужды,

Где я? что я? в какой глуши?

Душою мы друг другу чужды,

Да вряд ли есть родство души.

 

Перебрав «по порядку» прошлое, он разуверился «остынувшим умом» во всём на свете, забыл «любовь, поэзию»,

 

…но вас

Забыть мне было невозможно.

 

На глубине одиночества осталось лишь одно воспоминание, один образ, скорее даже не образ, а его тень. Но и этого было достаточно, чтобы жить им.

 

И к этой мысли я привык,

Мой крест несу я без роптанья:

То иль иное наказанье?

Не всё ль одно. Я жизнь постиг;

Судьбе, как турок иль татарин,

За всё я ровно благодарен;

У Бога счастья не прошу

И молча зло переношу.

 

И вот, естественно и незаметно перейдя от «турка и татарина» к «Востоку», стихи меняют настроение: мрачное безысходное чувство уступает место ровному расположению духа:

 

Быть может, небеса Востока

Меня с ученьем их пророка

Невольно сблизили. Притом

И жизнь всечасно кочевая,

Труды, заботы ночь и днём,

Всё, размышлению мешая,

Приводит в первобытный вид

Больную душу: сердце спит,

Простора нет воображенью…

И нет работы голове…

 

Вот оно ещё почему молодые мужчины рвались на войну!..

Не там ли душа обретала «первобытный вид» - возвращалась в своё здоровое, ясное и твёрдое состояние:

 

Зато лежишь в густой траве

И дремлешь под широкой тенью

Чинар иль виноградных лоз;
Кругом белеются палатки;

Казачьи тощие лошадки

Стоят рядком, повеся нос;

У медных пушек спит прислуга.

Едва дымятся фитили;

Попарно цепь стоит вдали;

Штыки горят под солнцем юга.

 

Волшебная проза фронтовой жизни: глаз художника видит все подробности походного быта; передышка, но всё настороже, враг в любое мгновение может напасть, и потому не потушены фитили; а ухо слышит немудрёные солдатские речи,

 

Как при Ермолове ходили

В Чечню, в Аварию, к горам;

Как там дрались, как мы их били,

Как доставалося и нам…

 

Это растворение в простом, в походном, приземлённое, но высокое созерцание, когда солдатская жизнь раскрывается изнутри, безыскуственный рассказ, как определил сам Лермонтов своё произведение – его находка, его художественное открытие. Отсюда пошла вся русская военная проза от Льва Толстого доныне.

И как просто, как искренне его новое, братское чувство, сменившее прежнее, когда он «разуверялся» во всём:

 

И вижу я неподалёку

У речки, следуя пророку,

Мирной татарин свой намаз

Творит, не подымая глаз;

А вот кружком сидят другие.

Люблю я цвет их жёлтых лиц,

Подобный цвету ноговиц,

Их шапки, рукава худые,

Их тёмный и лукавый взор

И их гортанный разговор.

 

И следом – про шальную пулю («славный звук»), про то, как «зашевелилась пехота», про команду «живо выдвигать повозки»… а между тем есть ещё время подымить чубуком:

 

«Савельич!» - «Ой ли!» - «Дай огниво!»…,

 

- и про схватку-единоборство, как в старину, неприятельского мюрида в красной черкеске с отважным гребенским казаком, ответившим на его вызов… а там перестрелка, лёгкий бой.

Живая, редкая по непосредственности зарисовка. Неожиданно тон повествования снова меняется: вместо добродушной созерцательности – печаль, и мы слышим голос самого поэта:

 

Но в этих сшибках удалых

Забавы много, толку мало;

Прохладным вечером, бывало,

Мы любовалися на них

Без кровожадного волненья,

Как на трагический балет;

Зато видал я представленья

Каких у вас на сцене нет.

 

«Балет», «представленья» - это чтобы было понятнее молодой столичной барыне, к которой обращается поэт, - но уже в нелепом эпитете «трагический» театральное понятие «балет» изломано подлинной болью.

И дальше он уже не щадит своей слушательницы – просто, трезво и твёрдо рассказывает о вспыхнувшем жестоком бое, что был «обещан» и случился «под Гихами». Лазурно-ясный свод небес – а на земле схлестнувшиеся толпы людей, дым пушек, град пуль, сверкающие сабли всадников…

Так о войне в русской литературе ещё не писали. Прежде были торжественные оды о победах отечественного оружия. Но где тяжеловесная бронза ломоносовских стихов, где звонкая медь державинских ямбов?.. – У Лермонтова совсем другое:

 

Но вот под брёвнами завала

Ружьё как будто заблистало;

Потом мелькнуло шапки две;

И вновь всё спряталось в траве.

То было грозное молчанье,

Недолго длилося оно,

Но в этом странном ожиданье

Забилось сердце не одно.

Вдруг залп… глядим: лежат рядами,

Что нужды? здешние полки

Народ испытанный… «В штыки,

Дружнее!» - раздалось за нами.

Кровь загорелося в груди!

Все офицеры впереди…

Верхом помчался на завалы

Кто не успел спрыгнуть с коня…

«Ура!» - и смолкло. «Вон кинжалы,

В приклады!» - и пошла резня.

И два часа в струях потока

Бой длился. Резались жестоко,

Как звери, молча, с грудью грудь,

Ручей телами запрудили.

Хотел воды я зачерпнуть…

(И зной и битва утомили

Меня), но мутная вода

Была темна, была красна.

 

Прямой взор – беспощадная правда…

И потом, после боя, когда ещё дымится пролитая человеческая кровь и стелется клочьями дым, поэт не опускает глаз:

 

На берегу, под тенью дуба,

Пройдя завалов первый ряд,

Стоял кружок. Один солдат

Был на коленах; мрачно, грубо

Казалось выраженье лиц,

Но слёзы капали с ресниц,

Покрытых пылью… на шинели,

Спиною к дереву, лежал

Их капитан. Он умирал;

В груди его едва чернели

Две ранки; кровь его чуть-чуть

Сочилась. Но высоко грудь

И трудно подымалась, взоры

Бродили страшно, он шептал…

«Спасите, братцы. – Тащат в горы.

Постойте – ранен генерал…

Не слышат…» Долго он стонал,

Но всё слабей, и понемногу

Затих и душу отдал Богу;

На ружья опершись, кругом

Стояли усачи седые…

И тихо плакали… потом

Его остатки боевые

Накрыли бережно плащом

И понесли…

 

Так близко, подробно о войне ещё не писали.

Израненная плоть человеческая исходит в последнем мучении… - и тут мы снова слышим голос поэта, до этого о себе, о своих чувствах не произнёсшего почти ни слова:

 

…тоской томимый,

Им вслед смотрел я недвижимый.

 

И вновь прямой, не отводимый взор – теперь уже в свою душу:

 

Меж тем товарищей, друзей

Со вздохом возле называли;

Но не нашёл в душе моей

Я сожаленья, ни печали.

 

Это, конечно, не равнодушие, не бесчувственность сердца – это опустошённость испытанным. Если на что и хватает сил, так только на пейзаж после боя:

 

Уже затихло всё; тела

Стащили в кучу; кровь текла

Струёю дымной по каменьям,

Её тяжёлым испареньем

Был полон воздух. Генерал

Сидел в тени на барабане

И донесенья принимал.

Окрестный лес, как бы в тумане,

Синел в дыму пороховом.

А там, вдали, грядой нестройной,

Но вечно гордой и спокойной,

Тянулись горы – и Казбек

Сверкал главой остроконечной.

 

Ошмётки кровавой резни на земле – а вдали вечно прекрасные белоснежные вершины гор. Смерть - и вечная жизнь природы…

 

И с грустью тайной и сердечной

Я думал: «Жалкий человек.

Чего он хочет!.. небо ясно,

Под небом места хватит всем,

Но беспрестанно и напрасно

Один враждует он – зачем?»

 

Сколько ни отыскивай на это объяснений, от шибко глупых и до шибко умных, а ответа не было и нет.

 

Галуб прервал моё мечтанье…

 

Мечтанье – вот оно, лермонтовское определение того, на что не сыщешь ответа.

 

…Ударив по плечу; он был

Кунак мой; я его спросил,

Как месту этому названье?

Он отвечал мне: «Валерик,

А перевесть на ваш язык,

Так будет речка смерти: верно,

Дано старинными людьми».

«А сколько их дралось примерно

Сегодня?» - «Тысяч до семи».

«А много горцы потеряли?»

«Как знать? – зачем вы не считали!»

«Да! будет, - кто-то тут сказал, -

Им в память этот день кровавый!»

Чеченец посмотрел лукаво

И головою покачал.

 

Насмешливый взгляд чеченца и его умудрённое, печальное молчание – вот и всё о том, кто победил ли в бою, кто проиграл… и что в этом сражении погибло.

И поэт - замолкает о войне…

Он словно бы разом стряхнул с себя какое-то тяжёлое наваждение.

Он снова вспоминает о той, кому зачем-то рассказал о произошедшем. Вряд ли он отправит ей свой немудрёный рассказ. Однако не поведать об этом он не мог.

 

Но я боюся вам наскучить,

В забавах света вам смешны

Тревоги дикие войны;

Свой ум вы не привыкли мучить

Тяжёлой думой о конце;

На вашем молодом лице

Следов заботы и печали

Не отыскать, и вы едва ли

Вблизи когда-нибудь видали,

Как умирают. Дай вам Бог

И не видать: иных тревог

Довольно есть. В самозабвенье

Не лучше ль кончить жизни путь?

И беспробудным сном заснуть

С мечтой о близком пробужденье?

 

Одно ему осталось – проститься.

 

Теперь прощайте: если вас

Мой безыскусственный рассказ

Развеселит, займёт хоть малость,

Я буду счастлив. А не так? –

Простите мне его как шалость

И тихо молвите: чудак!..

 

Этот безыскусственный рассказ насквозь трагичен. Так же, как трагична жизнь, и любовь, и война, как трагичны одиночество, смерть.

Чем безыскусственней, тем и трагичней.

А в стихотворении «Валерик» это качество рассказа – абсолютно. По искренности, естественности, точности, правдивости, свободе выражения, по переливам тона в голосе рассказчика и общей их гармонической полноте.

За полтора с лишним века стихотворение ни на йоту не устарело.

Тот же дух высокой простоты, истинной грусти, глубокого чувства и мысли.

Виссарион Белинский сразу же по прочтении этого произведения в 1843 году отнёс «Валерик» к «замечательнейшим» созданиям Лермонтова, и это совершенно справедливо. «…оно отличается этою стальною прозаичностью выражения, которая составляет отличительный характер поэзии Лермонтова и которой причина заключается в его мощной способности смотреть прямыми глазами на всякую истину, на всякое чувство, в его отвращении приукрашивать их».

Пётр Бицилли отмечал, что «если Лермонтов явился у нас создателем новой поэзии, то это потому, что он принёс с собою новое мироощущение, какой-то новый внутренний опыт, как-то по-своему разрешил трагедию жизни».

В чём же была эта новизна? Только ли в психологической глубине образов, в пристальности взора, видящего суть происходящего?...

Сергей Андреевский точно заметил, что в Лермонтове жили одновременно бессмертный и смертный человек, - это и «обусловило весь драматизм, всю привлекательность, глубину и едкость его поэзии»:

«Одарённый двойным зрением, он всегда своеобразно смотрел на вещи. Людской муравейник представлялся ему жалким поприщем напрасных страданий… Поэт никогда не пропускал случая доказать людям их мелочность и близорукость».

Андреевский опирается на ключевые строки из стихотворения «Валерик» - на восклицание «офицера Лермонтова» о людях: «Жалкий человек! Чего он хочет?..», зачем враждует под ясным небом на земле, где места хватит всем?..

Вячеслав Иванов, размышляя о Лермонтове, писал о противоречивых порывах русского характера и русской судьбы:

«Лирические признания, правда, открывают многое, но не связывают и легко могут быть опровергнуты. Когда элегический тон поэту надоедает, он становится горячим ревнителем величия или даже экспансии империи. Образ жизни его также не соответствует его воззрениям. Безупречный армейский офицер, храбрый воин, он во всеуслышание говорит о своей ненависти к войне, но с наслаждением, с опьянением бросается в кровавые стычки и сражения кавказских походов».

Однако причём тут противоречия?.. они второстепенны по отношению к чувству воинского долга, врождённого, воспитанного поколениями предков-воинов поэта.

И опьянение в кровавых стычках, и ненависть к войне – да, всё это было в Лермонтове.

Но в том-то и дело, что бессмертный человек в нём по-настоящему верно ощущал и понимал драматизм и трагедию человека земного, смертного.

 


Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 172 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Под стражей и на воле | Просветы во тьме ночной | Нескончаемый путь | Красота и чудо | Гармония движения | Загадка лермонтовской прозы | Действительность» Печорина | Личное и типичное | Вечный странник | Война с горцами |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Удальцы-охотники| Завещание солдата

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)