Читайте также: |
|
— Милая, мечта обманывает человека и приводит его не туда, куда он хотел прийти. Но мечта всегда правее разума, и всегда человек должен слушаться ее, идти за нею, исполнять волю того, кто умеет чаровать, как мы, люди, не умеем. Земная жизнь наша — трудный и темный путь в великой пустыне мира, и благословление Бога над тем из нас, кому дана мечта, кого ведет мечта. Даже и погибая, он счастлив, — он видел то, чего другим не дано видеть, он отмечен печатью высокого избрания. Смотри на эту маленькую белую чаровательницу. Не правда ли, ты узнала в ней себя?
— А кто же змея? — спросила Вера.
Разин продолжал:
— Смотри, как эта белая змея покорна ей. Покорна, потому что она сама знает сладость и власть очарований. Она сама, шипя от невинной злости, смотрела в чьи-то глаза и ползла тихо-тихо к ногам зачарованного, чтобы ужалить и умереть, — ужалив, жало свое сломает и оставит в ране, погубив, погибнет. А злость ее была невинная, потому что в темном лесу нет морального закона. Ведь и мы сами, пока живем под железным законом нужды и необходимости, невинны, как подколодные змеи. Нас не осудит Тот, Кто сплел нас в змеиный клубок. Кто дал нам так мало радостей и так много страданий. Кто и Сам страдает с нами и в нас.
«Никто осудить не посмеет», — думала Вера. И чувствовала себя так, точно вся она пламенная и легкая и возносится высоко над землею. Радостно улыбаясь, склонила голову и слушала, — и говорил Разин:
— Смотри, смотри, встает заклинательница, и сжимает змею, и разбивает ей голову о камень. И слышит чей-то зовущий голос. Прислушивается. Идет, уже очарованная. И льнет к его ногам. И змеею обвивается вокруг его сильной руки. И он возьмет тебя, и сожмет тебя сильною рукою, и ударит тебя головою о камень. И ты умрешь. Не знаю даже, успеешь ли ты порадоваться тому, что сделала так, как хотела. Но иди, делай, что замыслила. И когда душа твоя вступит в область совершенного покоя, ты найдешь радость, которой не знала никогда раньше.
Вера заплакала. Словно черное пламя метнулось в ее глазах, пламенный весь и весь черный ангел. Она склонилась к ногам Разина. Ей было страшно и радостно. Она чувствовала, что воля ее окрепла и уже не будет знать колебаний.
— Возьми на память, — сказал Разин.
И отдал Вере фарфоровую заклинательницу змей. Радостно взяла Вера этот подарок. Несла его домой бережно, завернула его в свой синий передник, чтобы никто встречный не увидел, не узнал, что она несет. А сама, пока безлюдными шла местами, перелесками или полями над лазурною Волгою, то и дело развертывала белую заклинательницу и смотрела на нее, — и словно купалась белая в речной синеве. Не то это был для Веры талисман, не то знаменование ее судьбы. Как Медный Змий изваянный, которому поклонились в пустыне, чтобы злые не ужалили до смерти змеи. Но это было тайное, для нее одной наговоренное и очарованное изваяние. И никому не надо было его знать и видеть.
Но любопытны в фабричном поселке встречные. Каждый посмотрит, спросит:
— Что несешь, Вера?
— В потребилке сыру купила, — отвечает Вера.
— Что ж ты его так в передник-то укутала?
— Мешка с собой не взяла, — отвечает Вера.
— А почем сыр-то?
— А я почем знаю! — отвечает Вера.
— О, шальная, да ведь ты покупала?
— На книжку записали, — отвечает Вера.
— Да ты бы в книжку-то поглядела.
— Книжка дома, они у себя записали, — отвечает Вера.
— Они там запишут, чего захотят. А матери-то что, девушка, скажешь? Ай у вас деньги-то несчитаны, что ли?
— Сколько с других берут, столько и с меня, авось не обманут, — отвечает Вера.
— А сыр-то хорош ли? Ай тоже не поглядела, глупая?
— Сыр хорош, дали попробовать, — отвечает Вера.
— А ну-ка покажь.
— Некогда, мама ждет, — отвечает Вера.
Смеется и бежит. А встречная баба ей смотрит вслед, и качает головою, и кричит:
— Экая ты, девушка, растяпа!
— А что? — спрашивает подошедшая другая.
И уже совместно обсуждают Верино легкомыслие, Верину расточительность.
И вот Вера дома. А дома ждет ее мать. И опять докучные расспросы:
— Что, дочушка, поздно вернулась? Да куда ходила-то? Да что принесла?
Что матери скажешь? Что она поймет?
— К Разину ходила, поговорить, посоветоваться.
— А что, с женихом, что ли, не поладила?
Вера засмеялась, промолчала.
— Ну да Разин худого не посоветует, — сказала мать. — Только ты бы, дочка, с матерью советовалась, чем к чужим ходить. Мать лучше скажет, как тебе жить; жить по-старому надобно пока, новое-то пускай большие люди выдумывают. Мы худо ли, хорошо ли, всю жизнь прожили. А ты, за новым-то погнавшись, смотри, как бы под чужую пятку не попасть.
Заклинательницу Вера хотела спрятать в сундук, да мать вошла вдруг и увидела. Рассердилась:
— А это что за кукла? Голая, бесстыжая! Да где ты ее взяла? Да для чего домой-то принесла такую скверную?
Хотела разбить да выбросить. Едва уговорила Вера:
— Спрячу, никто не увидит. А дал мне ее Разин против дурного глаза.
— Врешь, глупая! Да кто нонче в дурной глаз поверит? Вот на днях схожу сама, спрошу.
На том пока успокоилась. Долго ворчать не любила.
Горелов с утра был странно и тяжело взволнован. Вера обещала, что нынче ночью придет в домик над ручьем. Взволнованность ожидания почти сглаживала в душе Горелова тяжелые впечатления семейных неприятностей. Но не совсем. Слишком все это было неожиданно, тягостно и трагично.
Правда, и раньше Николай мало утешал Горелова. Все же фабрикант надеялся, что со временем обойдется, сын перебесится, остепенится, втянется в дело. Такой низости душевной в сыне он не ожидал.
Теперь вдруг Горелов почувствовал себя совсем одиноким. Милочку он очень любил, и теперь мысли о ней трогали его до слез. Но нежность к дочери не вознаграждала его за острые чувства гнева, ненависти, презрения к сыну, которые вдруг поднялись в душе. И поднялись с такою силою и отчетливостью, как будто уже давно таились, как будто нужен был только внешний повод для их проявления. Неужели ослепление отца могло быть так сильно, чтобы не видеть чудовищного нравственного уродства сына? Ведь каждый звук лживого, ненавистного голоса выдавал душевное растление, и каждый взгляд был противен, как выпавший глаз разваренной рыбы.
Не только чувства отца, — гордость фабриканта, которую так привык уважать в себе Горелов, была уязвлена в нем. Он твердо решил устроить так, чтобы Николай не наследовал его фабрик. Досадно было думать, что известные на всю Россию гореловские фабрики будут принадлежать не Горелову. А кому же? Этого он пока не знал. Отдать Милочке было бы бесполезно, — Николай добром или силою сумеет оттягать у нее все.
Как быть, пока еще Горелов не знал. С кем посоветоваться? Кому понести свое горе, открыть свою душу? Где друг, который мог бы сказать разумное, беспристрастное слово? Абакумов великодушен и благороден, — но не его же впутывать в соображение о том, как лишить наследства Николая! Да и Абакумов, из самого благородства своего, еще стал бы, конечно, отговаривать Горелова.
Видно, придется самому с собою наедине все это решить и все исполнить. А сегодня лучше забыть, и Горелов старался не думать обо всем этом, чтобы не отравлять радости обладания гордою красавицею. Будет время подумать и сделать потом. Верил, что Вера принесет счастие. А все же, как ни старался забыть, нет-нет да и вспомнится Николай и, тяжелою злобою гнетомое, забьется вдруг сердце.
Весь день для Горелова был, несмотря ни на что, жутко-сладостным ожиданием. Горелов не пошел на фабрику. Да и все эти дни он там не бывал. Точно боялся, что случайно встретит Веру, — не хотел этой преждевременной встречи.
Когда Горелов думал о Вере, он не хотел вспоминать, что она — работница на его фабрике. Не хотел думать о том, как она живет, что чувствует. Не хотел ничего знать о ее душе. Вспоминал только ее телесные признаки, как он увидел ее тогда в лесу, — очаровательное лицо, прекрасное, и надменное, и ласковое, золотозвенящий, насыщенный страстностью голос, обнаженные стройные руки, пламенно-знойные глаза, тяжелое золото кос. Он и не знал в ней ничего, кроме этих чарующих, волнующих признаков. Не знал даже той силы, которая приворожила его к Вере. Думал, что только влюбленность, только жажда наслаждения влекут его к ней. Любил самого себя и свои телесные удовольствия и думал, что это и есть прочная основа его поведения. И не знал, что чужая воля уже господствует над ним, и не знал, куда она его поведет. Если бы ему кто-нибудь сказал об этом, не поверил бы он, засмеялся бы.
— С бабами всю жизнь вожжался, — сказал бы, — это верно, а только под бабьим башмаком Горелову не улечься.
Не всю ли жизнь стремление к личному счастию казалось ему самым верным законом жизни? Он никогда не противился этому закону, работал для своего благополучия, наслаждался без боязни, был счастлив и весел. Чтобы его счастие было безоблачно, старался, чтобы все вокруг него были довольны. Был добр по расчету, из дальновидного эгоизма. Всякое иное основание морали казалось ему лицемерным, противным природе измышлением.
Не думал он и теперь о том, чего же она сама хочет, Вера. И все же иногда покажется ему вдруг, что Вера стоит на темном пороге, глядит на него, приоткрывая тяжелую завесу, и неотступно зовет куда-то, — и тягостное предчувствие начинает томить его. Предчувствие роковой встречи.
Соснягин и Вера сидели в лодке, он на веслах, она у руля. Легкая ладья быстро скользила вниз по течению, по направлению от города к гореловской усадьбе и фабричному поселку, держась ближе к противоположному, правому берегу Волги.
Ночь светлая, лунная была, теплая, молчаливая. Полная луна над лесами левого берега Волги стояла невысокая. Казалось, луна медлит всплывать выше по небосклону, отойти далеко от милой земли, от мглистой долины. Влажные благоухания доносились с лугового пологого берега, где днем весело косили, а теперь только кое-где виднелись слабые издали огоньки двух-трех разложенных косцами или рыбаками костров. Свет луны словно был слит с легкими мглисто-серебристыми мерцаниями и манил взоры к долам, и не хотелось усталыми за день глазами пересчитывать звезды, такие в ту ночь бледные, печальные и далекие, словно забытые всеми. Струйки бежали за плавными веслами и так лепетали и журчали, словно плакали смеючись или смеялись плачем серебристым. С запада, с лугов порою долетали теплые, сильные вздохи, точно кто-то непомерно сильный ровно дышал там на воду, так ровно, чтобы ни одна не всколыхнулась в реке зеленоволосая русалка, волною резвою не прокинулась бы.
Соснягин, исподлобья глядя на Веру, тихо сказал:
— Невеселая ты что-то сегодня, Вера. О чем печалишься?
Голос его звучал низко и глуховато. Вера почувствовала внезапный тонкий и острый укол в душу, — томление, похожее на визгливый плач недоброй совести. Замолчи, неотвязная! Ты — маленькая, ты — завистливая, ты об одном жалеешь, а я должна донести свой крест.
Покачала головою, засмеялась, сказала:
— О чем же мне печалиться, Глебушка? Пока я с тобою, мне хорошо. Только люби меня, люби покрепче, и верь.
— Я тебе верю, Вера, — отвечал Соснягин.
Вера опять покачала головою. Сказала:
— Ох, уж и не знаю я, кто кому теперь верить умеет. Все боятся, что их обманут. Разве только книжкам верят да газетам. И ты, Глеб, мне веришь не по любви своей, а по делам моим. Я тебя не обманываю, ты мне веришь.
Соснягин усмехнулся невесело. Спросил:
— А то как же иначе-то верить, Вера?
Так смотрел на Веру с недоумением и такое было у него лицо разом и рассудительное, и как-то по-детски простодушное, что Вере захотелось и смеяться, и плакать. Сердце ее шибко забилось, и на глазах задрожали слезы, — но руль не дрогнул под верною рукою. Трепетно и страстно звенел ее золотой голос, когда она говорила:
— Нет, милый Глебушка, ты мне верь и тогда, когда я тебя обманывать стану. Когда весь свет будет меня уличать, ты один мне все-таки верь и не оставь меня. Если я для всех стану хуже самой последней собаки и если даже мать родная отвернется от меня, ты мне и тогда верь, ты люби меня, Глеб.
Соснягин, мрачно и досадливо хмурясь и неловко подергивая плечами, отвечал:
— Ну, ты очень много хочешь, Вера. И я не пойму никак, к чему ты все это говоришь. Если только шутишь, так зачем такие шутки? Этим, знаешь ли, шутить не годится. А если ты вправду…
Вера не дала ему кончить. Еще трепетнее и звонче звенел ее голос, странно и торжественно разносясь над еле плещущеюся водою и как бы взлетая из мглистой полутьмы земной к луне внимательной и чуткой. И говорила Вера:
— Нет, желанный мой, Глеб мой милый, по делам верить — это разве вера? Так и всякий купец солидному покупателю верит и денег вперед не требует. За любовь любить — это совсем не любовь. Это — торг. Это выгодно для обоих. Спокойно, безопасно. Точно в конторе застраховался, — живи, не тужи. Нет, мой друг, единственный мой, я так хочу: ты люби меня, ты верь мне, если я на тебя с ножом пойду, если я сердце из груди твоей на ноже моем выну. Кровь твою буду пить и веселиться, — и тогда ты меня люби, ты мне верь, что и кровь твою я выпила, и сердце вынула потому, что так мне велел Бог, Который меня создал!
Необычайно взволнованная, Вера вскочила с места, подняла руки к небу, — лодка качнулась, Соснягин быстро положил весло вдоль борта и сделал движение вперед. Но Вера опять села, тяжело дыша. Сказала с непривычным ей смущением:
— Бог знает что я говорю! Не думай об этом, Глеб. Пора домой.
Вера повернула лодку к берегу. Луна смотрела Вере прямо в лицо. Оно казалось теперь очень бледным. Верины глаза с неопределенным выражением смотрели вдаль. Несколько минут длилось молчание. Потом Соснягин заговорил, и по звуку его голоса было видно, что он сильно взволнован.
— Хорошо, Вера. Как ты хочешь, так и будет. Я не понимаю, к чему ты это говоришь. Что-то ты задумала. От меня скрываешь. Скажу тебе, — это ты напрасно. Но если это тебе так надо, пусть! Я буду тебя любить, буду тебе верить, что бы ни случилось. Только смотри, Вера, вот ты про нож говорила, и про сердце, и все такое. Ну, такие слова на ветер не говорятся. Знаешь, одно дело любить и верить, другое — жить. Кровь, понимаешь, дело темное. В голову ударяет. Пьяное дело. Бывает, и любя зарежешь. Ну так вот, ты смотри, я знаю, я верю, что ты предо мною и перед людьми чиста. Но, видишь ли, если так повернется, что до ножа дойдет, так уж ты режь меня поскорее, не то я тебя зарежу.
Вера тихонько смеялась. Терпеливо выслушала медлительную, трудную речь. Потом сказала:
— Спасибо, милый, желанный, ненаглядный, Глебушка мой родненький. Уж ты меня прости, — шалая я, дикая. Пойми меня, если сможешь, а не сможешь, просто пожалей. Хочу что-то сделать, да ничего не умею. В сердце много огня, да на мой огонь у жизни вода холодная. А жизни мне вовсе не жаль. Что в жизни? Только одно, — хоть час, да мой. Хоть маревом, да просиять. Но ты знай, — ты у меня единственный, другого нет и не будет.
— Что будет, того мы не знаем, — хмуро отозвался Соснягин. — Сроков не положено. У нас только то наше, что с нами, теперь, здесь. Ни денег, ни счастья впрок, на проценты не запасено. Ни на банки, ни на царство небесное не уповаем. Все здесь, все теперь. Но зато уж то, что есть, пусть никто не отнимает.
Темный от лесной тени, берег казался еще далеким, когда дно лодки вдруг зашуршало по песку. Соснягин вогнал лодку носом на берег и хотел помочь Вере выйти, но уже она выбежала по неглубокой, теплой воде на берег. Порывисто поцеловала Соснягина. Сказала:
— Не провожай меня, Глеб. Я добегу одна. Здесь близко.
Соснягин огляделся. Разговор так его взволновал, что он не думал, где они пристали. Недалеко налево от этого места втекал в Волгу, широко разливаясь по песку, ручей. За ним темнели высокие деревья гореловского парка. Впереди берег круто поднимался к лесу. Направо виднелась темная груда фабричных зданий, и за ними, далеко по берегу, — домики фабричной слободки.
Вера проворно побежала по песку от берега, ее белая блуза мелькнула в густых кустах на дне оврага, где струился ручей. Соснягин вспомнил, что там вверх по оврагу тропинка выводит в лес и потом к слободке. Подумал: «Как она одна пойдет? Еще встретится хулиган какой. К хозяину на двор не забраться, — запоры крепки, собаки злы, — так девушку оберет».
И поспешно пошел за нею. Вот-вот сейчас догонит. Но на тропинке ее не было. Он взбежал наверх, в лес. Кликнул:
— Вера, Вера!
Ночная тишина приглушала голос. Ему становилось жутко. Вдруг он подумал: «Да ведь она мне сказала — добегу одна. Бежит теперь где-нибудь впереди».
И быстро пошел вперед, точно необходимо было догнать ее во что бы то ни стало. Длинные ноги мерили узкую тропинку так проворно, руки так ловко отстраняли набегавшие к лицу ветки, что, казалось бы, как не догнать ведь не на крыльях же летящей Веры! Но все было тихо и пусто. Веры не было.
Соснягин добежал лесною изгибистою тропинкою позади длинных фабричных корпусов до рабочей слободки. Здесь Вера могла пойти или прямо тропинкою по задворкам, или повернуть ближе к реке и пройти береговою улицею. На тропинке впереди никого не было видно. За углом дома на улице как будто мелькнуло что-то белое на одну секунду, — Вера ли пробежала? померещилось ли? Соснягин бросился туда. Но и на улице никого. Он дошел берегом до самого ее дома. В окнах было темно. Он хотел было постучаться. Уже взялся за калитку, чтобы войти в сад. Вдруг подумал: «Выходит, что я ее выслеживаю. А ведь только что обещал, что буду ей верить».
Постоял у калитки, приоткрыл ее, посмотрел на окна. Показалось, что за одним из окон мелькнуло что-то светлое. Подумал: «Может быть, она уже дома. Стоит там, за окном, видит, что я тут стою, а сама прячется, ни за что ко мне не выйдет, смеется или плачет. Странная она. Не поймешь. Но разве она не вольна поступать, как хочет? Разве она — моя собственность?»
Он отошел от калитки. Темное беспокойство томило его. Вычитанные в хороших книжках мысли боролись с этим беспокойством. Но живое человеческое чувство было сильнее книжных мыслей.
Соснягин не захотел идти домой. Тихо пошел обратно по слободке, по лесу. Может быть, Вера где-нибудь свернула в сторону, запуталась в темноте, хоть и не велик лес, отстала.
Когда разросшиеся дико и густо кусты скрыли Веру от Соснягина, она свернула с дорожки влево, по направлению к ручью. Пробежала несколько шагов, остановилась и прислушивалась. Лицо ее было мрачно. Скоро она услышала быстрые шаги Соснягина по дорожке вверх. Тогда она спустилась к ручью, к его широкому устью, и по неглубокой теплой воде перебежала на ту сторону. В душе ее была стремительная злость, и она чувствовала, что хорошо сыграет свою роль там, наверху. Поднимаясь по склону оврага, она усмехалась злобно и уверенно.
Вот забор, высокий, наглухо из прочного теса сколоченный, усаженный поверху длинными, острыми гвоздями. Под луною поблескивали гвозди. Вера глянула на их узкие блестки, усмехнулась, подумала: «Хорошо хозяин огородился. Коли и вылезет озорник, так того и гляди грудью на гвоздь напорется. Пожалуй, Жар-Птица золотые свои яблоки не злей берегла!»
Кусты лепились к забору совсем близко. Приходилось пробираться, отклоняя длинные, упругие ветки. В глухом, закрытом отовсюду месте Вера увидела глухо замкнутую невысокую калитку, и в ней темнел железный наличник замка, узкий и высокий, с дужкою тяги. Вера вынула из кармана тяжелый ключ, отомкнула калитку, вошла в сад, огляделась. Она стояла на нешироком мостике, перекинутом через глубокий ров. Вместо перил были два каната, наклонно идущие от колец в настилке мостика у калитки к двум круглым столбам на берегу. Очевидно, мостик был подъемный. Ров шел в обе стороны вдоль забора. Дно его было усеяно острыми камнями.
Вера прошла мостик, оглянула столбы. Канаты были пропущены через блоки, укрепленные под массивными воротцами из железа на верхах столбов. На концах канатов висели тяжелые железные противовесы. Вера потянула канаты обеими руками, — мостик легко приподнялся. Она рассмеялась.
— Так, так, так, — сказала она вслух, себе самой.
И дотянула мостик до столбов. Противовесы опустились в железные гнезда в земле. Тогда Вера увидела железные болтики и задвинула ими противовесы. Прочно!
На песочных дорожках, на густо разросшихся кустах лежал ровный, ясный, неяркий и все же волнующий и тревожащий свет полной луны. Он был такой настойчивый, чуткий и внимательный, как будто это кто-то странный и чужой непомерно ясными глазами неотступно смотрел на землю. И, когда Вера пошла прямо вперед по аллейке, в конце которой виднелось строение, ей было жутко, точно из-за каждого куста глядели таящиеся и со всех ветвей тянулись незримые.
С невысокой лестницы в четыре ступеньки сошел навстречу Вере Горелов. Лицо его было бледно и взволнованно. Зоркая Вера увидела на его лбу мелкие капли пота. Горелов громким полушепотом спросил:
— Это — ты, Вера?
Вера отвечала громко и звучно, совсем не тая от ночи своего голоса:
— Крепко огородились, а я все-таки пришла.
Горелов заговорил торопливо:
— Ну иди, иди в дом, да потише говори, ночью голос далеко слышно. Ты калиткой стукнула, я услышал.
Вера молча усмехнулась и вслед за Гореловым вошла в дом. Занавесы были опущены, и брошенный голубыми раковинами отражателей вверх свет нескольких электрических лампочек в люстре, освещавшей комнату направо от проходной, куда они вошли, был не виден наружу. На столе, накрытом белою скатертью, стояло серебряное ведерко с погруженною в лед бутылкою, расставлены были хрустальные вазы, серебряные блюда и судочки с фруктами, тонкими снедями и острыми приправами, стопочками тарелки разной величины, два широкие, на длинных ножках, бокала и лежали серебряные ножи, вилки, ложки. По обе стороны ведерка со льдом стояли два высокие кувшина с белыми розами. Розы стояли и на камине перед зеркалом, — два кувшина, — и на столике в углу, — еще один.
Горелов усадил Веру на диван у стола, сам сел в кресло. Смотрел на Веру и не знал, что сказать. Волновался, как неопытный юноша. Потеребил длинный темно-лиловый галстук; вытащил из кармана часы, но забыл посмотреть на них; зачем-то заглянул под стол. Потом вдруг сорвался с места и принялся угощать Веру.
Она почувствовала, что ей хочется есть. Если бы сейчас домой попала, разыскала бы чего ни есть в прикрытой русской печи, — щи, еще теплые, — или в столе на кухне, — хоть хлеба кусок, — или в погребе, — молока. Теперь ей было приятно есть совсем не похожее на щи, гречневую кашу, пирог с ливером, студень из телячьих ножек, селедку, простые домашние снеди, а все то вкусное и разнообразное, что подкладывал ей Горелов, то и дело меняя для нее тарелки. Может быть, и потому, что еда отодвигала другое, главное, для чего она пришла сюда и что было совсем не то, зачем пришел сюда Горелов.
Но ведь Горелов вправе думать о ней, как хочет. Ведь она таки пришла к нему и этим дала ему повод приписывать ей те свойства, которых в ней не было, но которые ему сподручны. Как знать, может быть, и в самом деле вместе с соками господских кушаний войдут в нее тонкие отравы, которые делают одних людей забавою для других. Горелов это знает и подходит к ней смело и просто: забавляй, мол, и вся недолга. С барышнею своего круга он был бы гораздо осторожнее. Другой был бы подход.
Эти мысли были неприятны Вере. Будили в ней злость, взращенную трудною жизнью, разожженную разговорами и книжками. Вера сказала почти резко:
— Вкусно все. Сразу видать, дорогое. Мы такого и не видывали. Как и назвать, не знаем. Поделились люди по-братски: одни много работают, другие вкусно едят.
Верин голос звучал слишком громко для небольшой комнаты. Она почувствовала это и кончила тише:
— То-то вот и сказано: люди братья.
И почему-то припомнила при этом девочку, дочь Разина, ее милую и наставительную речь.
Горелов отвечал беззаботным голосом:
— На всех не хватит, Верочка. Да не всякому и по носу. Ты — красавица. Захочешь, богато будешь жить, красиво одеваться, вкусно есть, сладко пить.
— Только о том и думать! — пренебрежительно сказала Вера.
Темно-синие обои, глубокие синие тона драпировок и голубовато отраженный от потолка рассеянный свет успокоительно действовали. Вино, холодное и сладкое, навлекало тоже спокойные, дремотные настроения. Вера подумала: «Так вот и приманиваются дуры!» Другие, не она. В ней над успокоенностью, навеваемою темностью обстановки, все время возносилось раздражение. Будоражились нервы сплетением тревожащих запахов, — тонкий дым дорогой сигары, испарения пряных, изысканных яств, дыхание белых роз в высоких узких кувшинах, — все это беспокоило, злило Веру. Волновало и то, что все это, что должно быть во власти человека, это, купленное на деньги, так на нее действует, как будто имеет власть над ее душою. Она казалась себе уже зараженною, заболевающею. Захотелось сбросить с себя поскорее власть этого злого очарования. Для нее в той игре, которую она здесь затеяла, не могло быть отдыха и передышки.
Остро и внимательно посмотрела Вера на Горелова и спросила:
— Зачем вы меня позвали? Вы хозяин, я — работница, вы университет прошли, я — двуклассную школу кончила. Что нам с вами?
Горелов говорил разнеженным голосом:
— Уж больно ты хороша! Как увидел я тебя тогда в лесу, мила ты мне стала, не могу сказать до чего.
— Вы меня совсем не знаете, — говорила Вера, — раз увидели, влюбились. Поиграете мною и бросите. А у меня жених есть.
— Жених — не муж, — отвечал Горелов. — Сегодня милый-хороший, завтра прощайте — до свиданья, — очень даже просто.
Вера засмеялась. Сказала:
— Ну вот я пришла. Любопытно было знать, что-то вы мне говорить будете. Как богатые господа про любовь объясняют, — занятно слышать. Поди, и жить без меня не можете? Только и радости в жизни, что я?
— Не смейся, Вера! — крикнул Горелов. — Ты сама сюда пришла, а теперь мы здесь с тобою одни.
Почувствовал, что сказал лишнее. Не знал, как поправить. Держал себя за галстук и натянуто улыбался. Прошла медлительная минута молчания. Вера спросила очень тихо:
— Не боитесь?
И отвела взор в сторону, точно спрятала от Горелова слишком мрачный огонь глаз. Горелов спросил:
— Чего мне бояться?
И захохотал. После тяжелых волнений последних дней теперь ему стало легко и приятно. Вначале, когда он только что увидел Веру, от волнения стало трудно дышать и сильно кололо сердце. Теперь спокойная близость Веры обратила его волнение в глубокую радость, а холодное вино разлилось веселостью по всему телу и делало ровною и сильною слегка ускоренную работу сердца.
Выждав, когда Горелов перестал хохотать, Вера тихо сказала:
— Может быть, я нож принесла.
Горелов беззаботно и весело спросил:
— Ой ли? зарезать меня хочешь?
— Не вас, себя, может быть, зарежу, — все так же тихо говорила Вера. — Враг всегда готов завладеть душою, близко стоит, змеиные речи шепчет, — долго ли до греха? Бога, скажете, вспомнить надо? Так ведь я — заклинательница змей. А когда со змеем переведаться захочешь, так «Отче наш» читать не приходится. Не одолеешь змея, сунет нож в руку, всадишь себе в сердце.
Горелов нахмурился и с удивлением смотрел на нее. Вести печальные разговоры, — разве он затем сюда пришел? Он сказал:
— Я тебе ничего худого не сделаю, зачем тебе резаться? Меня полюбишь, на всю жизнь счастлива будешь.
Вера засмеялась и смотрела на Горелова вдруг засверкавшими глазами.
— Слышала я от кого-то, что в старые годы такие купцы были, — навезут им из Индии слишком много рису, или корицы, или кофе, так они половину товара, а то и больше возьмут да и сожгут, чтобы цена не упала. Вот так купцы были! Сами свой товар жгли, только бы его по дешевым ценам не пустить в продажу, — а то, пожалуй, и беднота привыкнет к заморским сладостям, потом из-за дорогого кофе шуметь станет.
— К чему это ты? — спросил Горелов, улыбаясь ее веселым глазам.
— А к тому, — отвечала Вера, — что и я как такой купец. У нас, бедных девушек, товар — девичья честь, а у иных из нас и более редкий товар — красота. Пожалуй, иногда и неплохо товар уничтожить, чтобы цена ему была выше.
Засмеялась и смотрела на Горелова упоенно-дерзкими глазами. Горелов взволнованно заговорил:
— Твой товар и так дорог. Все за него отдам, ничего не жаль.
— Как в песне поется? — смеючись, сказала Вера.
И пропела:
«Все отдам, не пожалею,
Буйну голову отдам», —
Раздается голос звонкий
По окрестным берегам.
А потом дразнящим голосом:
— Так ведь то разбойничья песня, Стенькина, не купеческая. Про нашего брата поется.
Горелов говорил:
— Ты пойми, красавица, — для чего мы на свете живем? Для счастья, для радости. Милее радости, счастья ничего нет на свете.
Он говорил это так убежденно и наивно, точно первый раз в жизни изведал это простое влечение к простой радости. Вера низко опустила голову и сказала:
— Счастье — радость! Есть еще счастье — крест! Взвалишь на плечи да и не знаешь, донесешь ли. А донести надо, нельзя бросить. И не знаешь, Христов это крест или беспятый озорничает. Голова закружится от такого счастья.
Горелов кричал:
— Ты головы-то не вешай. Пей, красавица, пей!
Дата добавления: 2015-07-08; просмотров: 148 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Заклинательница змей 7 страница | | | Заклинательница змей 9 страница |