Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Республиканская трагедия Ф. Шиллера «Заговор Фиеско в Генуе» эссе 28 страница



Такая зеркальная перспектива, размыв границы между центром и всем остальным, введя человека в замешательство и искушая его ложными бесконечностями, привносит в его жизнь диссонанс и непреодолимую тревогу.

 

2 Оптической иллюзией совсем иного рода является существующая на зеркальной поверхности кривизна. Мир, как мы сказали, - это зеркало. Но это зеркало не всегда предстаёт пред нами гладким и ровным. На нём могут быть дефекты и неровности. В кривом зеркале всё исковеркано и принимает фальшивый и ложный вид, ибо кривизна отражений рядится в личины, неясные призраки и неверные тени…

Что же видит в кривом зеркале человеческая душа? И на что может указать кривое зеркало? Искривлённое зеркало открывает перед человеком глубинные и низшие пласты того мира, который на первый взгляд казался плоским и одномерным. В кривом зеркале действительность глубже, таинственнее и сложнее, чем в нашем мире. На кривой зеркальной поверхности запечатлена инфра -реальность, неясные и исковерканные контуры которой, будучи отражениями, подражают нашему миру. Но, подражая, они проливают на нашу действительность свет с совершенно неожиданной стороны. Видя своё отражение, конечное начинает понимать, что без-Образие есть его, конечного, самая главная черта. Дурное отражение открыло нам уродство того, что неправильно и лживо отражено в неверном зеркале. Здесь обнаруживается неустойчивость того, что казалось и кажется устойчивым; плохая копия оригинала указывает нам на возможность для образчика быть хуже, уродливее и безобразней самого себя. В кривом отражении мы видим бытийный укор и упрёк, адресованный той реальности, которая глядит в зеркало. Всё это неумолимо и сурово свидетельствует о несовершенстве нашего мира, о его способности быть безобразней самого себя, о его возможности быть уродливее и хуже, чем он есть сейчас. Кривые зеркала есть указание на тайный и словно бы нелегальный пласт конечного, ибо конечное обнаруживает в кривых зеркалах то, что оно предпочло бы скрыть и не обнаруживать. Приоткрыв завесу анти-мира, кривое зеркало состряпало на наш мир проницательную и настырную клевету. И эта скользкая и шаткая клевета окажется ещё удивительнее, если мы, взирая на оптический обман зеркал, поставленных друг напротив друга полукругом, допустим, что все эти зеркала кривые. Тогда мы увидим открывающуюся в бесконечном повторении одной и той же кривизны бесконечно безобразную перспективу. Тем самым нам будет видна беспредельная и не знающая границ глубина инфра-мира. Взгляд в эту глубину создаёт оптическую иллюзию бесконечного ухудшения. И реальность, построившаяся вокруг человека, таким образом, вводит его в новое заблуждение – убегающие от человека безобразные бесконечности возводят его на самую вершину - на пик реальности. Бесконечное ухудшение, зримое в кривых отражениях кривых зеркал, громогласно и торжественно провозглашает человека вершиной и кульминацией всей реальности: если все звенья этой реальности – это лишь коридоры, в которых клокочет уродство и искажение, если весь мир – лишь бездонная катастрофа и глубины этой катастрофы не увидать, если все пути, горизонты, все стороны света, обманчиво раскрывающиеся перед взором человека, - безобразное ухудшение, то сам этот человек есть высшее совершенство; он стоит на высшей ступени лестницы бытия, а сама эта лестница ведёт только вниз – к уродству, искажению, к порче и непрестанному коверканью всех форм. Что и говорить, тяжело и трудно смотреть в такие зеркала…



Вы скажите, что такой уродливый мир – это мир адских сил, мир бесов, Аид и царство Вельзевула. Но, если вглядеться в мир исковерканных отражений внимательнее, то станет ясно, что к без-Образию можно относиться совершенно по-разному. Зримое нами в кривом зеркале, может вызвать отвращение, а может и смех; равнодушие, тоска, ироничный интерес или лёгкое любопытство – всё это вполне может быть нашей реакцией на без-Образное. Если уродство, взирающее на нас из зеркала, пробуждает в нас смех, то каков же будет смех человека-зрителя, заглянувшего в бесконечную бездну уродства? Это будет смех, уходящий в бесконечное. Этот смех будет невыносим, как невыносимо лицезрение бесконечного…

 

3 А не есть ли наш мир зеркало, несущее на себе отражения высшей реальности? Что если всё, что мы видим, есть лишь отражение? Такое отражение, которое лишь отображает высшее, но само остаётся лишь символом и тем языком, на котором с нами говорит высшее? Если это так, то наш мир вторичен, как вторично отражение по сравнению с отражаемым….

Заметим, что кривые зеркала вовсе не обязательно делают изображаемый предмет страшнее или хуже, - искривлённость в зеркалах может представлять реальность смешнее и лучше, чем она есть в действительности. В кривом зеркале мы можем найти неизмеримо более добрый мир: отражение будет лучше и совершеннее, чем то, что взирает в зеркало… И тогда нам станет понятен тот путь, по которому шли многие и который вызывал большой интерес – путь побега в зеркало. Если только зеркало может создать идеальную и всесовершенную реальность, если мечта достижима только в порождаемых зеркалом грёзах и оптических обманах, если наш обыденный мир – мир мелких чувств, мир недоразумений и каверз – лишь слабый отзвук волшебных и чистых отражений, то не означает ли это, что глубины зеркальных отражений и есть подлинный мир? Но здесь мы должны ясно понять, кто на кого взирает: человек на зеркало или зеркало на человека? Или они оба вовлечены в это действо? Что есть отражаемое и что есть отражение? При внимательном рассмотрении этот вопрос кажется не столь нелепым и надуманным, как могло показаться сначала. В самом деле, человек ведь тоже зеркало. Он по-своему отражает ту реальность, которая окружает его со всех сторон. Человек-зеркало отражает даже те отражения, которые он видит в зеркале, - все части нашего мира оказываются тогда обращёнными друг на друга зеркалами. Не трудно догадаться, что в таком копирующем и пародирующем самого себя изнутри самого себя мире трудно обрести независимость и самостоятельность.

 

4 Зеркало указывает обратившему на него взор человеку не на внутреннее, а на внешнее. Зеркало фиксирует лишь оболочку, а не ядро. Отражение, находимое человеком в зеркале, скользит по поверхности, но не обнаруживает сути отражаемого предмета. И точно так же мир, взирающий на человека, не улавливает и не способен постичь сокрытый в потаённых глубинах человеческой самости корень, ибо мир отражает и несёт на себе лишь внешнее человека. Своеобразие единичности остаётся для мира-зеркала сокрытым и потайным.

 

5 Но каково же будет человеку, взирающему на разбитое зеркало? Если вся реальность обернулась к человеку-зрителю лишь осколками былого, если порядок вещей выстраивается вперед человеком лишь в виде разбитых зеркал, то в глубине человеческой души рано или поздно зародится смутное чувство того, что мироздание лживо обмануло человека, что оно, опровергнув его надежды, позволило ему лишь догадываться о красоте и недостижимом счастье…

 

Разговор с зеркалом, в котором что-то не так, таинственен и странен. Мир – это зеркало.

 

Судьба

 

Сказка

 

На высокой горе жил седой волшебник. По ночам он смотрел на звёзды и читал на них судьбы людей. Однажды, когда серебряные огни мягко поблескивали сквозь плывущие серые облака, волшебник взглянул в ночное небо и с удивлением увидел в нём маленькую неприметную звезду. Она незаметно мерцала на краю небосвода, и её скромный вид говорил о том, что она хранит в себе какую-то древнюю и всеми забытую тайну. Над горой подул ночной ветер, из небесных глубин на миг выглянуло холодное лицо белой луны, и где-то внизу послышался звук падающих камней. Волшебник закутался в синий плащ, поправил свой острый колпак и, пристально посмотрев на маленькую звезду, прочитал на ней о том, что некогда в далёких землях жили люди и в их государстве ненависть была главным и единственным законом. Тяжёлая, чёрная и ядовитая ненависть безраздельно царила и в городах, и в сёлах, и в полях, и в лесах: всегда и везде – от горизонта до горизонта – она переполняла сердца людей и мало-помалу стала подлинным и глубинным смыслом их жизни. Если бы в этом государстве её кто-то упразднил, то вместе с нею исчез бы и смысл; и если бы взаимная вражда превратилась во что-то другое, то мир бы этого не вынес и, наверное, раскололся бы пополам или рассыпался, как горсть пыли. В той земле ненависть никогда не сменялась благосклонностью и никогда не переходила в добро: ослабление и уменьшение вражды означало лишь временное затишье зла, а не проявление и не наступление добра. Первозданная, неистребимая и вековечная распря была той незыблемой почвой, на которой кипели человеческие страсти, зарождались мысли и совершались поступки. Обостряя память и ум, ненависть пробуждала воображение, звала к борьбе и показывала людям, что в недрах жизни таятся такие силы, пределы и глубины которых можно постичь и осознать, лишь предавшись злу и пороку. В этом государстве, разумеется, были люди разных призваний, но всех их объединяло одно – жгучая и неистребимая ненависть, ненависть, в каждом изгибе которой клокотал и переливался тёмными огнями яд зависти, неприязни, подлости и высокомерия. Люди, ненавидя, работали в полях, ненавидя, торговали на рынках, ненавидя, пили вино, ненавидя, сочиняли музыку, ненавидя, шли на воровство, поджоги и убийства, ненавидя, судили в судах, ненавидя, рожали детей и, ненавидя, умирали.

И вот однажды в этой земле случилось что-то странное: по непонятным и необъяснимым причинам один человек вдруг полюбил другого. Поначалу это не вызвало ни удивления, ни порицания, но вскоре многие люди стали смотреть на этого любящего особенно неприязненно. Повсюду разнёсся тихий шёпот о том, что он, должно быть, хитрый и коварный плут, и в его любви увидели новую, неслыханную и по-своему извращённую форму ненависти. Многие, сразу заподозрив любящего в злобном замысле, вскоре увидели в нём мошенника и злодея высокого полёта ума, и к их обычной и привычной ненависти прибавилось чувство немого восхищения перед его низким коварством и оригинальным способом достичь желаемого. Любимый же им человек, подумав о том, что любящий любит его из каких-то особенных и потому неслыханно подлых и низких соображений, возненавидел его ещё больше. Постепенно ненависть любимого к любящему переросла в лютый жар злобы и превысила, если можно так сказать, обычную, данную всем меру ожесточения.

Прошло четыре года. Любящий всё так же любил, а любимый им всё так же презирал и ненавидел. Мир от этого не перевернулся, не изменился и по-прежнему шёл своей злобной и неумолимой чередой. Жёсткий и несгибаемый механизм человеческих отношений и судеб всё так же катился злобным и ненавидящим колесом по холодной каменистой почве, но всё же в одномерном и твёрдом в своей косности мире произошло маленькое, едва заметное, но странное и неслыханное затруднение. Громадная машина ненависти дала сбой, и в глубинах отлаженного механизма пронзительно заскрежетал попавший туда осколок чего-то чуждого и инородного.

- И что же стало потом? – спросил волшебник у звезды, прочитав на ней всё это.

- Ничего, - печальным голосом ответила звезда. – Тот, кто был любим, погубил своей ненавистью того, кто его любил.

Волшебник помолчал, и в его глазах сверкнул серебристый свет.

- Но изредка, - продолжала звезда, - изредка в том мире снова и снова – вопреки всему – один человек начинает любить другого. Эта любовь порождает неистовое возмущение у всех остальных людей и у того, кем он любим, но мир, в котором есть любящий человек, заражён искрами неизведанного и непредсказуемого огня. Такой мир, чувствуя в себе сбой вековечных железных механизмов, раз за разом наталкивается на неожиданные препятствия и тревожно открывает в самом себе неизведанные стороны и глубины…

Маленькая звезда оборвала свою речь и, блеснув за облаками, исчезла в тёмных глубинах ночного неба.

 

* * * * *

 

Волшебник медленно спустился с вершины горы в свою пещеру, зажёг костёр и, обогревшись у огня, достал из кучи сухих листьев пожелтевший свиток. Он был перевязан старой синей верёвкой, вроде тех, которыми скрепляют шатры, и когда волшебник стал её развязывать, она рассыпалась и упала вниз. Развернув свиток, волшебник сдунул пыль с его краёв и принялся читать. Мелкими покосившимися буквами там было написано:

«Не знаю, зачем она меня любила. Мне кажется, меня невозможно и не за что любить. Трудно сказать, чего ей от меня было надо… На неё и на её поведение многие смотрели с предубеждением. Я тоже не понимал её. Быть может, она хотела стать моей женой для того, чтобы, отравив меня, занять мой дом и завладеть моим богатством. Не знаю, не знаю. Дело тёмное. Она писала мне любовные письма, в которых сначала просила, затем требовала, а потом умоляла о встрече. Я решил отстраниться от неё, как говорят, холодным равнодушием. Не понимаю того, что с ней происходило, но она дошла до того, что стала меня преследовать на улицах и стоять под окнами моего дома. Но всё было напрасно. В письмах, постоянно приносимых мне одним неопрятным стариком, она обещала покончить с жизнью, говорила о своей любви и просила о снисхождении и о капле внимания. Со временем всё это стало мне надоедать, и я решил от неё избавиться. Встретив её как-то раз на улице, я резко и непреклонно сказал ей о том, что я насквозь вижу её чёрную душу и мне известны все её гадкие мысли. Я прямо указал ей на то, что её мнимая любовь – это дешёвая и подлая игра, что отныне мы больше никогда не увидимся и что всему есть конец… Надломленным и печальным голосом она сказала о том, что меня любит. Я повернулся и, перейдя на другую сторону улицы, быстро пошёл прочь. Больше я её никогда не видел. Спустя пять месяцев она умерла. Почему, не знаю. Говорили, отравилась…»

На этом рукопись обрывалась – свиток был снизу оборван. Волшебник внимательно дочитал его и поглядел на свои мягкие изогнутые туфли. Его лицо нахмурилось, и по его высокому белому лбу пробежали волны кривых морщин. Он сделал несколько шагов в серую глубину пещеры и, порывшись в другом ворохе сухих листьев, достал из него какой-то кусок мятой и обглоданной бумаги. Вернувшись к костру, он поднёс этот кусок к языкам красно-оранжевого пламени и принялся читать. Размашистым и неровным почерком там были написаны неразборчивые слова:

«…Я люблю его. Но в этом чувстве таится что-то неизведанное и непонятное. Я боюсь прикасаться к этому чувству, я боюсь быть счастливой. Да, я боюсь своего счастья: приближение к счастью остудит это счастье, и то, на что я надеялась, обернётся вдруг несбыточной, пронзительной мечтой, мечтой о том, чего не может быть, не может быть никогда… Я стала замечать, что люди, знающие Иоанна и меня, как-то странно на меня глядят. В их лицах мне чудится немой упрёк и презрительная насмешка. Мне кажется, это вызвано их завистью, завистью ко мне. Они понимают, что я близка к неописуемому счастью, и их плохо скрываемая брезгливость по отношению ко мне – это одна из граней их зависти. Впрочем, если говорить начистоту, я уже давно замечаю эту брезгливость и в Иоанне. Он смотрит на меня с недоумением, и в его пасмурном сердце я угадываю сеть каких-то ложных и ошибочных мыслей. Эти мысли пугают меня своей жестокостью и равнодушием. Впрочем, чего здесь больше: жестокого равнодушия или равнодушной жестокости? Он понимает, что я его люблю, но чем больше я его люблю, тем злее становится его сердце…»

Волшебник оторвался от чтения и посмотрел из пещеры на тёмно-синее небо. Звёзды погасли, серые облака исчезли, и теперь над скалами тихо дрожал холодный ветер. Волшебник отбросил прочь кусок бумаги и, потушив костёр, лёг на холодную солому и уснул. На него чёрными крыльями нахлынула тьма, и ему приснился сон о том, что…

 

…в сумрачной комнате, расположенной глубоко под землёй, стоял квадратный стол, на котором медленно догорал остаток свечи. На холодном потолке покачивалась паутина, и казалось, она вот-вот обрушится вниз и придавит своей тяжёлой чёрной сетью. Откуда-то снизу дул ледяной ветер, пахло глиной, и из-за стен изредка раздавался неясный рокот. В разных углах комнаты, покачиваясь, стояли четыре тени, - в каждом углу по одной. В гнетущем мраке, разрезаемом дрожащими лезвиями потухающей свечи, их лиц не было видно, словно бы пахнувшая вечной сыростью тишина стыдилась их показать и потому прятала под сумрачные покрывала и хотела скрыть в пустых глазницах трепещущей тьмы. Вдруг зажглись высокие жёлтые свечи, и комната озарилась струями света. Пол стремительно раскрылся, и снизу на железных плитах поднялась пятая фигура. Это был мужчина средних лет. В худых длинных руках он держал чёрную трость. На его голове был красный капюшон, и когда он откинул его, то на эго плечи ниспали длинные каштановые волосы.

- Как твоё имя? – воскликнула одна из теней.

Человек с тростью на это ничего не ответил и с удивлением посмотрел по сторонам.

- Иоанн, - воскликнула другая тень, обращаясь к нему, - ты умер. И теперь…

- Что теперь? – сказал тот, кого назвали Иоанном.

- Теперь ты прибыл на суд, и мы будем тебя судить, - отчеканила тень и задрожала в воздухе.

- Мы твои судьи, - прибавила другая тень.

«Не нравятся мне такие судьи!» - подумал Иоанн.

- Почему? – удивлённо и искренне спросила тень. – Ведь суд – это справедливое дело, а справедливость – это венец всего.

- Что всё это значит? Где я? Как я попал в этот подвал?

- Ты умер. Разве ты этого не понимаешь?.. – примирительно протянула другая тень.

Иоанн на это ничего не сказал и подозрительно покосился на свечи. Где-то за стеной внезапно ударил гонг, и четыре тени стали медленно надвигаться на Иоанна.

- Говоря начистоту, ты несёшь на себе тяжесть только одного греха, - начала одна из теней.

- Мы это увидели сразу. И тебе вовсе не следует отрицать свой грех, - подхватила другая.

- Чего вам от меня надо? И кто вы такие? – злобно крикнул Иоанн, и тяжёлая морщина исказила его лицо.

В это мгновение он нечаянно бросил взгляд через плечо и не увидел за своей спиной тени. Впрочем, быть может, ему это только показалось.

- Ты виновен в смерти Эльды, - весомо произнесла одна из теней и внимательно посмотрела в глаза Иоанну.

Повисла долгая удушающая пауза.

- Ты виновен в том, что она себя отравила, и тебе незачем делать вида, что ты её не помнишь, - злобно вставила другая тень.

- Твоя вина очевидна.

- Да, он виновен.

- Прочь сомнения – всё ясно.

- Чего вы от меня хотите? - сдавленным голосом произнёс Иоанн.

- Раскаяния и сожаления.

- Я не верю вам! – крикнул Иоанн, и его охватила дикая ярость. – Не верю! Я не виноват в её смерти! Кто вы такие?

- Послушай, Иоанн, - начала одна из теней после продолжительного молчания, - тебя ждёт три пути: окончательная смерть, смерть после мучений или вечные мучения. Выбирай…

- Чего я … чего мне выбирать? Вы что, меня уже осудили?

- Да.

- Ты сам доказал свою вину, - в один голос произнесли две тени.

Другая тень взяла из рук Иоанна трость и сломала её пополам.

- Идите прочь! – неистово закричал Иоанн, и его каштановые волосы взвились в воздухе.

- Так что же ты выбираешь? Смерть? Мучения и смерть? Или вечные мучения?

- Я вам не верю! Слышите! Кто вы такие?!

- Послушай… - льстиво протянула четвёртая тень, - у тебя есть только один выход: игра…

- Какая игра?

- Вот кубик, - сказала тень, протягивая на своей тёмно-серой ладони кубик. – На нём шесть цифр. От одного до шести.

- И что же? – тревожно воскликнул Иоанн.

- Брось этот кубик на стол.

- Зачем? – спросил Иоанн, и его голос дрогнул.

- Всё очень просто: ты бросишь кубик три раза, и если выпадет не одно и то же число, то ты спасён.

- Хорошо, - сказал Иоанна и, взяв у тени чёрный кубик с белыми точками, бросил его на стол.

- Шесть! – крикнули тени.

- Теперь тебе надо, чтобы выпало какое-нибудь другое число – и ты избежишь наказанья, - радостно произнесла тень, протянувшая Иоанну кубик.

Холодеющей рукой Иоанн ещё раз бросил его на стол, и опять выпало шесть.

- Пока ты проигрываешь, - резонно заключила льстивая тень. – Но ещё не всё потеряно. У тебя ещё есть одна попытка.

Иоанн, дрожа всем телом, схватил кубик и вдруг уронил его на стол. Кубик соскользнул со стола и забился где-то на полу. Все бросились за ним, и льстивая тень, взяв свечу, стала светить под столом.

- Шесть!! – хором крикнули все тени, и Иоанн почувствовал, что его сердце превращается в осколок белого льда.

- Ты проиграл!

- И что же? – нервозно выкрикнул Иоанн. – Куда мне теперь?.. Куда с вашим кубиком?..

- Куда, куда… - выкрикнула тень, и в её льстивом голосе послышались мрачные, железные ноты. – В адские печи! ..

Иоанн не успел опомниться, как пол внезапно раскрылся, и какие-то железные пластины понесли его вниз…

 

*

 

На этом сон обрывался. Проснувшись, волшебник взмахнул своей палочкой, и Эльда и Иоанн ожили и очутились среди людей. Они опять встретились; и Эльда снова полюбила Иоанна. А Иоанн…

А что же Иоанн? – он полюбил её ещё сильнее...

*

 

Утром, когда небесная тьма, провалившись за горизонт, сменилась светло-серыми облаками, а тени, в страхе разбежавшись по сторонам, спрятались от лучей золотистого диска между камней, в тёмных норах и в трещинах коричневой земли, волшебник поднялся на вершину горы и посмотрел ввысь. Звёзд уже видно не было, и кое-где тонкими нитями трепетала пурпурная заря. Волны неба становились всё светлее и светлее, и, казалось, бесконечные просторы наливаются юным огнём, встающим из-за горизонта.

Вдруг волшебник увидел на небе маленькую серебристую точку. Она стремительно летела сквозь дым облаков и вскоре, поравнявшись с горой, остановилась и нависла над её вершиной. Это была ночная звезда.

- Спасибо! – воскликнула она, глядя на волшебника, и, сверкнув серебристым светом, быстро исчезла в глубинах бескрайнего неба.

* * * * *

Голос саксофона

 

 

- Не смотрите на меня так… Я знаю, моё появление всегда вызывает какой-то нездоровый интерес. Да, я саксофонист, а эта странная золотистая штука в моих руках – саксофон. Ну и что? Что в этом, собственно говоря, удивительного? Я знаю, любители классической музыки, посетители филармонии и тонкие ценители возвышенного и прекрасного всегда встречают меня как-то странно, - они словно бы ждут чего-то нездешнего и неожиданного, и в их глазах всегда светится едва уловимое недоверие. Оно и понятно: саксофон – редкий гость и в симфонических оркестрах, и в камерных составах, и в больших концертных залах. Я к этому привык. И мой инструмент тоже. Меня это давно не удивляет. Всегда и везде я чувствую то, что я особенный гость. Особенный и редкий. Но редкий – не значит желанный.

На мне и на этой изогнутой золотистой птице, что в моих руках, всегда присутствует налёт чего-то нездешнего и потому таинственного. Не всякий, конечно, это поймёт, не всякий это оценит. Скорее даже так: чем выше взобрался по карьерной лестнице музыкант, или певец, или дирижёр, тем меньше он ценит саксофон. Постоянно – в сырых коридорах, где пахнет сыром, за кулисами и в музыкальных училищах – мне приходится слышать настырную и назойливую ложь о том, что саксофон – это лишний инструмент в оркестре, что он забрёл в классическую музыку из подворотни, из джаза, что саксофон – это какой-то непристойный отзвук двадцатого века и что этот нахальный инструмент отравляет своим звучанием симфонические полотна и сеет среди классической музыки зёрна чего-то эстрадного, низкого и похотливого. Ещё чаще я слышу высокомерные рассуждения знатоков, которые всегда – поправляя очки и снисходительно кривя рот – замечают, что репертуар саксофона ничтожно мал и что настоящие композиторы для такого инструмента почти ничего не писали.

Попросту говоря, друзья мои, я везде лишний. Я опоздал в классическую музыку, ибо был изобретён сравнительно недавно, в девятнадцатом веке, и, откровенно говоря, я забрёл в академическую музыку окольными путями. Меня это всегда обижало. Почему, собственно говоря, саксофон считается в семействе духовых пасынком и каким-то незаконным найдёнышем? Почему к изогнутому инструменту относятся так, словно он сводный брат кларнета или бас-кларнета? Посмотрите, например, на эти пресловутые кларнеты. В каждом симфоническом оркестре их несколько штук, для кларнета существует огромная литература, и он всегда в цене и в почёте. Не то, что я. Вслушайтесь в кошачьи тембры кларнета и сравните их с моими, - вы поймёте простую вещь: у меня есть то, чего нет у этой чёрной палки с серебристыми клапанами. Визгливые верха кларнета не идут ни в какое сравнение с моими мужественными вторыми и третьими октавами, а его низы не имеют той метафизической глубины, которая присуща только саксофону. Да и другие духовые мне не соперники: например, фагот. Ну что это за дьявольский инструмент? В его гнусавых скрежетаниях прячется и таится что-то сатанинское, порочное и оскверняющее, а в его мрачном и суховатом голосе сокрыт тёмный и нерешительный протест. Если уподобить нашу жизнь музыке, а музыку большому сосуду, то станет ясно: фагот собирает со дна этого сосуда всё самое тёмное, сумрачное и затихшее, а затем, словно прокуренный голос старой колдуньи, негромко шамкает злые слова, от которых веет чем-то древним, ветхим и проклятым. Надо сказать, что и труба мне не подруга. В её прямолинейных и наивных позывах нет ничего таинственного и подлинно музыкального. Труба, как флюгер на башне, настырно и резко вертится и кричит, повинуясь ветру. Вы скажите, что труба нужна там, где композитор хотел выразить порыв, напор и штурм, - в пятой симфонии Малера, например, или в операх Вагнера. Всё так, всё так. Но я знаю и другое: труба несёт на себе служебную, вторичную функцию. Она всегда служит, всегда направляет и выступает несколько простоватым указателем чего-то более высокого и возвышенного. То же самое можно сказать и о её старшем брате – о тромбоне. Он, словно огромный мшистый камень или могильная плита, прочно засел в оркестрах и несёт на своих твёрдых плечах тяжёлую тень мужественной силы. Тромбон – это символ воли, борьбы и победы. Без тромбона нельзя представить ни Брукнера, ни Вагнера, ни Хиндемита. Но такая борьба и такой напор, откровенно говоря, похожи на камнепад, и в прямолинейных возгласах тромбонов искренность вытеснила изящество и красоту и превратилась в безликую грубость.

Вы не подумайте, я вовсе не хочу бросить тень на моих собратьев. Нет, нет и ещё раз нет. Глуховатые звуки валторны, скрежетания тромбона, крики трубы и женский визг кларнета по-своему нужны и полезны. Другое дело, что эти инструменты несут на себе оттенок чего-то служебного, вторичного и формального, а в их голосах царит казённая серьёзность. Поймите меня правильно: я сполна заплатил за эти горькие слова, заплатил своим положением, своей судьбой и своим местом под солнцем. Я редкий гость в оркестре. Вернее, я лишний гость. Поэтому я могу позволить себе посмотреть на оркестр, так сказать, критически. Ремесленничество – вот главный грех оркестровых инструментов. В нём можно упрекнуть не только трубы и валторны: все инструменты, занимая своё место в оркестре, точно знают, чего они хотят и зачем живут. Только я один: не знаю, откуда пришёл, и не ведаю, куда уйду. Я вроде есть, а вроде меня и нет… Я пришёл на чужой бал, где я задействован в маленьком, ничего не значащем эпизоде и столкнулся с твёрдыми основаниями, запланированными карьерами и, откровенно говоря, приземлённым ремесленничеством. Ремесленничество сквозит здесь во всём: и в тонких стенаниях скрипок, и в твёрдых тембрах виолончелей, и в нервозных взмахах дирижёрской палочки, и особенно в ровной поступи ударных. Всюду она, рутина, правильность и выверенность. Но ведь правильность и размеренность, друзья мои, - это дорога к гибели и путь к исчезновению искусства… Но я отвлёкся.

Не скрою, меня печалит однообразность труб, кларнетов, деревенских звуков гобоя и гнетут жалостливые мечтания флейты. Я ищу иного – высшего, вечного, неземного.

Саксофон, проскользнув в оркестр, привнёс в него необъяснимое и покрытое сладким и зыбким мраком второе дно. Вслушайтесь в мои звуки, - в них содержится скрытая и сладостная лесть. Скрытая, потому что голос саксофона всегда наводит слушателя на мысль о том, что саксофон может играть ещё громче и громче, а сладостная, потому что саксофон заразил симфоническую музыку непередаваемым привкусом ядовитого и мечтательного порока. В моих октавах таятся сатанинские глубины и тёмные лучи света. В них обливается кровью полночное солнце и поёт вечно юная заря. Тёплое марево сменяется ледяным трепетом, а на смену огненным искрам приходит томление. Саксофон указал всему музыкальному миру на то, что разрушение и порок сами по себе могут быть красивыми и обольстительными. Саксофон – льстец. Но льстец тонкий и чарующий. Он сеет дурман и никогда не показывает своего истинного лица. Те, кто говорит о том, что для саксофона великие композиторы не писали, глубоко ошибаются: саксофон, словно пьянящая и знойная тень, присутствует в симфонических произведениях Берга, Рахманинова, Бизе и Бартока; саксофон никогда не лезет на первый план и вовсе не стремится доминировать в оркестре, нет: мерцая и переливаясь волшебным светом, он незаметно заражает музыку и весь оркестр двусмысленностью и полутенью гибельного и сладостного распада. Вместе с саксофоном в симфонические партитуры прокралось (не вошло, а прокралось) увядание. Саксофон – насмешник. Насмешник, скрытно и тонко передразнивающий другие инструменты и в особенности кларнет. Явившись на музыкальную арену позднее кларнета, саксофон стал его порочной тенью, тенью, в которой вдруг зазвучала сладкая лава соблазна. Саксофон – соблазнитель. Он поёт о мужской страсти, он пробуждает грех, и в каждой, в каждой ноте саксофона слышится опьяняющий призыв к любви. Греческий бог Эрот воскрес вместе с изобретением саксофона, и его золотые крылья огнями отражаются в раструбе и напоминают о шествии Диониса и его свиты в Фивы. Саксофон – преступник. Преступник гордый и высокомерный. Он незаметно подсыпал яд в семейство духовых и озарил их неслыханными и дикими дуновениями. Саксофон – это укор. Укор музыке, укор людям, укор жизни. Послушайте сначала партию, например, кларнета или даже скрипки, а потом представьте, что это же самое сыграет и произнесёт саксофон. Вы сразу почувствуете, что саксофон, повторяя, лжёт, но лжёт двусмысленно и очень правдоподобно. Он лжёт так, что во лжи его упрекнуть невозможно. И в этой лжи коренится далеко идущая претензия, претензия, по-новому рисующая перед нами жизнь. Было справедливо замечено, что каждый музыкальный инструмент говорит о жизни на своём языке и со своей неповторимой интонацией. Скрипки, контрабасы, гобои, альты и другие повествуют нам о бытии по-своему, и в звуках различных инструментов мир раскрывается совершенно по-разному. Так вот, саксофон говорит о мире авантюрно. Авантюрнее саксофона о жизни сказать нельзя, ибо в каждом тоне саксофона кроется шулерство, но шулерство самого высокого, аристократического уровня. Саксофон никогда не признает того, что он авантюрист, лжец или льстец. Нет, он будет спокойно и невозмутимо делать вид, что он просто-напросто один из многих. Но, конечно, его неподражаемая интонация выдаёт его с головой, вернее, с мундштуком.


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>