Читайте также: |
|
— Но самое интересное, — продолжал он, — я вдруг увидел, что по стилю и языку твои стихи стали чрезвычайно напоминать тексты твоего супруга. Да-да, если разобраться, ты ужасно похожа на своего мужа! Точная копия. Так сказать плоть от плоти. Кстати, умственное помешательство, как известно, заразно. Если запереть нормального человека в одной палате с шизофреником, через месяц он тоже сойдет с ума. А ты жила с ним целых восемнадцать лет. Не удивительно, что пропиталась его соками насквозь…
Мне казалось, что то и дело называть мужа душевнобольным — не только в высшей степени несправедливо, но, по крайней мере, жестоко. Впрочем, то, что я чувствовала, лишь подтверждало правоту господина N. Он как всегда был прав. То есть, когда он проходился по мужу, мне действительно казалось, что он топчет мои самые дорогие святыни.
— Ты прав, — промолвила я, пряча глаза, из которых вот-вот были готовы закапать слезы. — Спасибо. Как будто я сама не знала, что я бездарность, ничто…
— Всё, что я сказал, — с характерной для него деликатностью поспешно оговорился он, сдабривая пилюлю, — это, как говорится, не утверждение, а только гипотеза. К тому же, мое сугубо частное, всего лишь субъективное мнение…
Протяжно вздохнул. У него на лице было написано, что про себя-то уверен, что я не в грош не ставлю его критику и, конечно, останусь при своем мнении, что мои жалкие стишки — вершина мировой поэзии.
Мы немного помолчали.
— А знаешь, — сказал он, — мне иногда кажется, что твое единственное спасение, чудесное и радикальное исцеление возможно только в одном случае. Если бы твоего божка, который предал тебя и бросил, вдруг на время прогнали оттуда, где пригрели сейчас, и он бы снова вернулся к тебе. Вернулся бы он, естественно, как ни в чем не бывало. Как Улисс из странствий. Со всеми своими запахами — старыми и вновь приобретенными. Ты бы немного пожила с ним — вот когда бы для тебя наступил настоящий ад: прислушиваться к каждому шороху, вздрагивать от каждого телефонного звонка, мучиться ревностью во всякое его отсутствие!..
Совершенно уничтоженная, эмоционально задавленная, я продолжала молчать. Уж лучше бы мне провалиться сквозь землю. Если бы муж вернулся, я бы, наверное, до смерти замучила его в постели — столько во мне за все эти месяцы накопилось нерастраченной энергии.
И тут мой взгляд опять упал на портретик Джона Живой Легенды. Меня озарила крамольная мысль. Почти открытие. Вообще-то, я просто хотела сменить тему, — мы и так до неприличия углубились в мою супружескую жизнь, — и, как в гипнозе, задумчиво проговорила:
— Всё-таки как-то странно: на одной полочке у тебя стоят православные иконы Иисуса Христа, а на другой — портрет Джона Леннона…
— Ну и..? — недоуменно дернул плечами господин N. — Что ж тут странного?
— Ты же сам говорил, что нельзя служить двум господам одновременно!
— Это не мои слова — так в Евангелии написано.
— Ну вот! На одной стене у тебя Спаситель мира, а на другой — рок-идол, откровенный антихрист. По крайней мере записной богохульник, воинствующий сатанист. Нелогично как-то.
— И это ты о человеке, — обиженно закудахтал господин N., задохнувшись от негодования, — который, может быть, впервые за две тысячи лет с такой убедительностью провозгласил на весь мир, что всё, что нам нужно это любовь! А значит, привел к добру и любви миллионы и миллионы людей!
Господин N. сходу принялся сочинять целую теорию, из которой ослепительно ясно следовало, что тернистый путь Джона, сродни пути святого Павла, а сам Джон — чуть ли не мученик. Не говоря уж, что умер насильственной смертью, что его убил одержимый бесами явный маньяк. То есть по всем канонам это освободило его от всех грехов. Практически сын человеческий. Мол, он лично знает одного старого битломана, ставшего на фундамент твердой православной веры и теперь, якобы, сделавшегося монахом и звонарем, благоговейно вызванивающим на колоколах: «Всё, что нам нужно, это любовь!..»
Однако я упорствовала, доказывая свое, хотя сама так не думала, а скорее, уже была на стороне господина N. Ему было меня отчаянно жаль. У него на лице было написано, что, пожалуй, такие тупицы, как я и мой муж, и погубили культуру с литературой, а не какие-то там подделки и мошенничества. Еще ужаснее было то, что я продолжала твердить, что нельзя служить двум господам одновременно, что его душа расколота похуже, чем у моего мужа, которого он так походя записал в шизофреники и графоманы.
— Вовсе не походя, милая! — в отчаянии крикнул он. — Вовсе не походя! Пойми, я и теперь пытаюсь избавить тебя от черной кармы!
— Что-то не сходится у тебя в твоей вере, не так ли? — горько усмехнулась я, не слушая его.
У господина N. даже челюсть отвисла.
— Давно хотела тебе это высказать…
Последняя фраза была уж и вовсе гадкая, бабья. Особенно, если учесть, что ничего такого я ему не собиралась говорить — ни давно, ни недавно. Как будто господин N. и правда был мне мужем или любовником. Не говоря о том, что какой-нибудь час назад заняла у него денег. Волчица затравленно завыла и бешено заметалась. Но об этом было известно только мне.
Потом я вдруг запнулась, меня затрясло, и у меня из глаз ручьем полились слезы.
Господин N. был до того обескуражен, искренне расстроен, что тут же принялся на все лады клеймить себя самого: что он, дескать, и плохой человек, и плохой отец, и семьянин плохой, и христианин. А я для него всегда была примером доброты, любви, верности, ума, и что вообще он мне многим обязан.
Ах, как я сочувствовала ему в этот момент! Но, что удивительно, чувствовала, как будто меня саму разрывает на части. Я что-то бессвязно бормотала, не в состоянии найти верные слова, не в силах поймать его на лжи, которую чувствовала не только в излагаемых им аргументах, а во всем его личности. Как же я себя ненавидела! Я его благодарила, готова была ему руки целовать, а в горле у меня клокотала желчь. Снова моя душа раскололась на две непримиримые части — женщины и волчицы. Особенно гадким в эту минуту казалось волчице это чужое супружеское гнездышко, где ежедневно свершались пошлые мещанские совокупления.
К счастью, уже через минуту мне удалось взять себя в руки. Я промокнула платочком слезы. Оба расстроенные, мы снова умолкли, и некоторое время смотрели в окошко, за которым сонно трепыхались московские тополя. Разве господину N. было известно, что такое умирать каждую ночь? Мне вдруг стал безразличен наш спор. Тем более что я не сомневалась — как бы он себя не клеймил позором, в глубине души сознавал, что он почти ангел, почти готовый памятник самому себе.
Словно прочтя мои мысли, господин N. простодушно признался, что именно так он себя и ощущает.
— Что же мне делать с этим внутренним памятником? — кокетливо улыбнулся он, — Что же мне делать, если я действительно чувствую себя невинным ангелом?
И перекрестился. Нам обоим было ужасно неловко оттого, что мы так злы друг на друга, но не находим в себе решимости друг другу это выразить.
— Мне пора, — соврала я. — Как раз сегодня пришла срочная работа, какие-никакие деньги, опять придется сидеть всю ночь…
— Извини, — кисло сказал господин N., — жена не сможет выйти к тебе попрощаться, она уже легла спать.
Как отвратительно было волчице это позорное человеческое лицемерие!
В полуобморочном состоянии я поскорее выскочила на улицу, чтобы ему из вежливости не пришлось чмокать меня на прощанье в щеку. Ну вот, я уже не могла бывать даже в доме деликатнейшего и терпеливейшего господина N., — а ведь он был последней ниточкой, связывавшей меня с миром людей, последней живой душой, которая отзывалась на мои стоны!
Мне казалось, что я бежала долго, но, упав в парке на скамейку и увидев бронзового идола Руставели, поняла, что всё это время лишь бессмысленно металась по району. Низ живота свело мучительной болью. На соседних скамейках расположились бомжи и явно наркоманящая молодежь. Жуткого вида мужчины и женщины. Но и они составляли пары. Любились, ласкались. Я смотрела на них с завистью и отвращением. Я была бы рада причислить себя хотя бы к этим человекоподобным, но, увы, мой волчий генокод не позволял мне затесаться даже среди этих отбросов человеческого общества. Изящный и одухотворенный Руставели, как заоблачный идеал поэта и человека, едва просматривался, оплетенный, как лианами, горячими, сверкающими лучами заходящего солнца. Витязь в Тигровой Шкуре. Шкуру, естественно, содрал с какой-то бедной тигрицы. А где-то на другом конце Москвы жил-поживал его собрат-поэт, освежевавший меня. Витязь в Волчьей Шкуре.
В дорогу, в дорогу! Я поймала себя на том, что прощаюсь с жизнью, как прощается с мужем ни во что не верящая солдатка, не видящая впереди ничего, кроме трагического исхода. Мир в моем спутанном сознании был подобен нескончаемому грохочущему камнепаду. Если бы в этот момент кто-нибудь сунулся ко мне с утешениями, вроде экклезиастового «всё пройдет…», со мной бы, наверное, случилась истерика.
До последней электрички, я долго ходила по городу, несколько раз покупала мороженое, съедая его не чувствуя вкуса. Я бесповоротно решила убить себя. Сегодня же! Приду домой и просто, банально отравлюсь. Домой, то есть, в мое последнее убежище — съемную дачную светелку. Как бы ни толковал это психоанализ, теперь казавшийся одним из глупых и милых увлечений юности, когда девушку-русалочку так манили игры разума и пиры ума. Вот только перед хозяйкой неудобно. Всё-таки я еще не мертвец, не имущий сраму. В конце концов, можно уйти куда-нибудь подальше, куда-нибудь на другой конец поселка, в овраги, за мусорную свалку, где меня, уже мертвую волчицу, наверное, будут рвать бродячие собаки... Впрочем, это промелькнуло у меня в голове лишь мимолетно, — я не могла ни рассуждать, ни думать. Только чувствовала себя так, словно круг вокруг меня сужается, — и куда бы я ни пошла, окажусь наедине со своими таблетками. Отовсюду на меня надвигался, теснил этот черный, как болотная жижа, кошмар, не оставлявший никакой надежды. Что мне стоило, к примеру, где-то задержаться, замешкаться, опоздать на последнюю электричку? Но это были бесполезные увертки-ухищрения. И вот я уже бежала по пустым, полутемным вагонам электрички, холодея от страха, что ко мне пристанут какие-нибудь пьяные уроды-садисты, пока, наконец, не достигла первого вагона, куда набился хоть какой-то народец, и присела на лавку. От каждого проблеска за окном мое сердце сжималось от тоски, подобной той, которую должен испытывать приговоренный к смерти, видящий во всем неумолимо приближающий рубеж. Не помогало даже то, что еще недавно казалось таким умиротворяющим и спокойным: ведь мне предстояло просто закрыть глаза, заснуть и не проснуться… И, словно пытаясь представить себе, как это будет (своего рода адаптация?), я действительно закрывала глаза, даже старалась заснуть (а вдруг проеду свою роковую станцию?). Но когда в дело вмешивается судьба, бесполезно упираться: время пролетело, как одна секунда, объявили мою остановку, и я высадилась на перрон.
Ночное небо уже совершенно потемнело. Маленькая и прозрачная, словно слеза, луна сиротливо отсвечивала среди крупных, хищных звезд. Немногочисленные пассажиры, сошедшие вместе со мной с электрички, неслышно, словно ежи, расползлись в ночь и исчезли за заборами. Городок и дачные поселки погрузились в синеватый августовский туман. Лишь кое-где светились окошки. Я едва волочила ноги. Живот скрутило так, как будто разом воспалились все мои застарелые кисты, швы и спайки. Про боль в виске я уж и не говорю… Вдруг наискосок за глухими лотками рыночной площади, стал выкручиваться знакомый переулок. Фонарные столбы разгибались, словно кто-то принялся считать на пальцах. Я увидела разбитые тротуары, мостовую, а также опутанную листвой старую чугунную ограду. Мне сразу припомнились слова рыжей бабы-лотошницы: «Если невтерпеж, приходите попозже…» В глубине переулка ярко и пестро вспыхнула вывеску заведения «ВСЕ СВОИ». Не раздумывая ни мгновенья, я бросилась туда.
У входа в заведение было припарковано десятка полтора автомобилей, в том числе весьма шикарных иномарок. Дверь в ресторанчик широко распахнута, но, пролетев по инерции до порога, я испуганно остановилась. Из забитого народом зальчика гремела музыка. Особенно меня впечатлило, что швейцар, который днем был одет в выцветшую и довольно поношенную униформу, теперь наряжен в костюм с серебряными галунами и аксельбантами, похожий на маршальский мундир. Чуть приподняв фуражку и улыбнувшись так, словно мы были знакомы сто лет, он галантно молвил:
— Прошу вас, дама, здесь все свои…
— Благодарю вас, — запыхавшись, пробормотала я и, втянув голову в плечи, робко шагнула внутрь.
Публика подобралась самая разношерстная. Стриженные под полубокс молодые бандиты, одетые, словно олимпийская сборная, в спортивные костюмы и кроссовки, их расфуфыренные подруги, совсем девчонки, юноши в дорогих и изящных легких костюмах и туфлях, по виду мелкие менеджеры, кавказцы в кожаных пиджаках при золотых цепях, респектабельного вида седовласые пожилые дядки. Затесалось даже несколько явных дачников — загорелые, в шортах и футболках. Но больше всего, как мне показалось, было дачниц постбальзаковского возраста, вроде меня. Словом, яблоку негде упасть. В первый момент у меня даже возникло чувство, что тут какое-то недоразумение, что я пробралась сюда «без билета», и меня сейчас за шкирку выбросят на улицу. Однако никто не обратил на меня никакого внимания. Я стала протискиваться между столиками к бару, где, впрочем, тоже не было ни одного свободного места, — я решила глотнуть минералки, прежде чем продолжить свой скорбный маршрут к конечному пункту назначения — оврагам за мусорной свалкой. Тут мой взгляд упал на красивого молодого человека в серых джинсах, желто-красной английской тенниске и мягких замшевых мокасинах, который сидел нога на ногу в углу за столиком у стены. Белокурый, необычайно аккуратно подстриженный, и с крохотной булавкой в левой мочке уха. Он открыто и весело смотрел мне прямо в глаза. Вдруг он привстал и, приглашая, приветливо помахал рукой. Я увидела, что рядом с ним есть свободный стул.
— Можно я присяду? — прошептала я одним губами.
— Сделайте одолжение, — усмехнулся он, но, присмотревшись ко мне повнимательнее, сочувственно покачал белокурой головой и предупредительно придвинул мне стул со словами: — Как это вас сюда занесло?
— Да, — раздавлено кивнула я, зачем-то взглянув на свои наручные часики, — вообще-то мне уже положено быть совсем в другом месте…
Он чуть прищурился, в его голубых глазах мелькнуло понимание и озабоченность. Но уже через секунду он снова весело улыбнулся и негромким бархатистым голосом, от которого на меня так славно веяло безмятежностью молодости, произнес:
— О, женщины, забегут на огонек, хотя знают, что должны спешить в другое место!
— Честно говоря, я предпочла бы там вообще не оказываться…
— Ну так, в чем же дело, оставайтесь здесь! Только сначала отправляйтесь в дамскую комнату, почистите перышки, припудрите носик. — Он протянул руку и поправил на моем лбу прядку волос. — А я пока закажу вам что-нибудь выпить. Как насчет шампанского?
— Лучше просто белого сухого, — смущенно пробормотала я и, поспешно порывшись в сумочке, положила на стол деньги.
Чуть приподняв бровь, он продолжал рассматривать меня — не то покровительственно, не насмешливо. Мои босоножки успели запылиться, а блузка и юбка и подавно превратились в тряпки.
— Ну и видок! Непохоже, что вы собирались в ресторан…
Покраснев до ушей, я развернулась и пулей вылетела в туалет. Поплакала, умылась, покурила, подкрасилась. Кажется, пробыла там целую вечность. Наверное, он давно уже исчез. И это, наверное, было бы к лучшему. Судя по своему отражению в зеркале, ничем особенно эстетичным мне нечем было порадовать публику. Однако, выйдя в зал, я жадно бросилась искать его взглядом. Слава Богу, он был на месте. Я села, и он посмотрел на меня так, словно вот-вот погладит по головке. Отпив из протянутого бокала вина со льдом, я закусила какой-то ароматной штучкой на шпажке.
— Вот и умница, — улыбнулся мне собеседник. — Редко встретишь такую послушную женщину. Вы, наверное, вообще очень покладистая.
— Только на первый взгляд, — вздохнула я.
Не рассказывать же ему так сразу про мою Степную Волчицу.
— Так я и поверил! Вы, наверное, из тех женщин, которые надумывают себе Бог весть каких ужасов, а после сами не знают, как с этим жить. А на самом деле — мягкие, пушистые… — Он звякнул бокалом о мой бокал, а когда я выпила, протянул мне еще одну шпажку. — Нравится?
— Вкусно. Что это?
— Копченый гавайский таракан… — Я едва не поперхнулась. — Шучу, шучу, — улыбнулся он. — Копченый угорь с креветкой… А впрочем, разве вам не все равно, если уж вы решили наглотаться таблеток, чтобы заснуть и не проснуться?
Странно, когда он это сказал, я даже не вздрогнула. Ни напряжения, ни обиды. Только почувствовала себя нашкодившим ребенком, которого ждет наказание. Что же теперь — он меня отшлепает?
— Я и сама удивляюсь, — откровенно призналась я, начиная чувствовать легкое опьянение, — но не все равно.
— Значит, врут инженеры человеческих душ, как всегда, утверждая, что тем, кто идет на смерть, безразлична жизнь.
— По-моему, совсем наоборот. В такие моменты человек ненавидит жизнь и, в то же время, любит ее как никогда, но только она ему никак не безразлична.
— Совершенно с вами согласен. Жизнь, скорее, безразлична тому, кто привык к ней, как старым тапочкам, живет себе поживает, а на самом деле о ней, о жизни, давно позабыл, вообще ее не замечает. Это дело обычное, проще простого.
— Не скажите, — задумчиво возразила я. — Разве возможно — вообще не замечать жизнь? Особенно, когда она превратилась в сплошную боль.
Он недоуменно приподнял брови.
— Вам что, сейчас больно?
Я была готова горячо закивать, но, мысленно ощупав себя, вдруг обнаружила, что и в самом деле чувствую себя вполне сносно, Даже очень неплохо. От мигрени в виске не осталось и следа. Болезненные спазмы утихли. Более того, я чувствовала внизу живота приятное тепло.
Может быть, он какой-нибудь народный целитель или гипнотизер?
— Видите, стоило немного встрепенуться, припудрить носик, и жизнь снова покатилась по своим рельсам, словно и не было никаких проблем. Погодите, вот мы еще с вами пойдем и спляшем!
«Спляшем»? Меня покоробило. Не народный целитель и не гипнотизер, а самый настоящий извращенец или маньяк — вот он кто!
— Или, может быть, вы полагаете, — продолжал он, весело сощурившись на меня, — что все, кому придет в голову с вами потанцевать — либо извращенцы, либо маньяки?
— Знаете, — неожиданно для себя рассмеялась я, — даже если бы кому-нибудь просто пришла охота надо мной посмеяться, выставить на посмешище, заставив плясать, я бы, дура, конечно, ничего не заподозрила.
— Значит, потанцуем.
— Я не то имела в виду. При всем моем желании, я бы на это все равно ни за что не отважилась. То есть мысленно, в мечтах я много раз видела себя танцующей, и в свое время мне ужасно хотелось научиться классно танцевать — рок-н-рол, твист, шейк. Честно говоря, я вообще танцевала лишь пару раз в жизни. Один раз в пионерском лагере с подругой. А другой — с мужем на нашей свадьбе. Я ведь, понимаете ли, невероятно синий чулок.
— Ого! Тогда да. Тогда нужно начинать с медленных танцев. Не то, начав с быстрого, вы не сможете остановиться, пока не натанцуетесь до упаду. Для того чтобы танцевать — вообще ничего не требуется — кроме желания и воображения. А если быть точным, то и одного желания достаточно.
— Вот желания-то у меня как раз и нет, — солгала я, отводя глаза.
— Ай-яй-яй! — укоризненно покачал головой он. — Вы же всегда ненавидели вранье! — Ай-яй-яй! — довольно язвительно и неприязненно повторил он, кажется, начиная во мне разочаровываться.
Что ж, опять-таки, это и к лучшему: мне давно было пора в мои овраги.
— Вы что, зануда?.. Вас, наверное, и школе, — сказал он, — называли не иначе, как прокурором?
Мне снова сделалось не по себе, потому что в школе ко мне действительно приклеилась кличка «прокурор» — до того страстно я ненавидела неправду и разоблачала ложь. Да кто он такой?.. Я возмущенно подняла на него глаза, решив про себя, что выдержу любые насмешки, но с удивлением увидела, что меня встретил мягкий, кроткий, почти нежный взгляд его глаз — синих, как порох, который я однажды видела, когда отец разбирал пистолетные патроны, зачем-то вытрясал из них порох маленькими горками на лист бумаги, а затем снова собирал патроны. Ну да, некоторое время у отца было «личное оружие», которое он потом, конечно, сдал…
И опять мне сделалось стыдно, словно я была девочкой, которую старшие уличили в чем-то неприличном. Пусть меня накажут, это даже хорошо. Я и сама терпеть не могла лицемерия… Как зачарованная, я смотрела на него, стараясь вспомнить, где я могла видеть эти глаза, эти золотистые, по-Есенински кучерявые волосы? Кажется, он напомнил мне Илюшу Берёзина, мальчика, в которого я была влюблена в пионерском лагере, так мечтала пригласить на танец, или чтобы он меня пригласил, а вместо этого танцевала с моей глупой и некрасивой подружкой Катькой Шумейкер, которая мастурбировала по сорок раз на дню… Впрочем, нет, Илюша-то был рыженьким и пухленьким, а этот — худощав и белокур. Тогда кого?… Словом, я не могла ухватить за хвостик ускользающее воспоминание детства.
— Я не зануда, — в отчаянии сказала я. — Я мать двоих детей. Пока муж не ушел, у нас была прекрасная семья. Я писала стихи. Ужасно много работала. У меня просто не было времени танцевать.
Он протянул руку и действительно ласково погладил меня по голове. Сколько ему лет? 35?.. 30??.. 25???.. Или того меньше? Я ничего в этом не смыслила.
— Вы хотите сказать, что мать двоих детей, поэтесса и работяга не может быть занудой?
— У меня и так отвратительно на душе! — взмолилась я. — Я бедная женщина, которую бросил муж. Я брошенная жена. Да еще вы меня распинаете.
— Это вы-то брошенная жена? — ничуть не сжалившись, рассмеялся он мне в лицо. — А по-моему, вы сами давно плюнули на мужа. Да и как могло быть иначе, если в постели он стал похож на мертвеца, а в быту годился разве на то, чтобы им, как тем же покойником, забор подпереть.
— Нет, вы не правы, — пролепетала я. — Он был хозяйственный, добрый, заботливый. К тому же, очень талантливый человек.
Но он меня и слушать не хотел, отмахнулся.
— После тридцати лет ничего, кроме газет не читал, зато хотел весь мир научить истине. Сутками просиживал за компьютером, заигрывался, как ребенок, или в гараже с машиной. А когда напивался, то и вовсе превращался в малахольного. Как, собственно, большинство мужчин. Но вы продолжали жить с ним — вот что мерзко…
— Я была с ним счастлива! — в ужасе прошептала я.
— О, большое счастье — совокупляться с трупом, вести беседы с зомби, вещающим исключительно о коммунистах и демократах, возвращаться из гостей с пьяным дураком! Готов поспорить, вы ему даже не наставили рога, героическая женщина… Ладно, о вашей прошлой жизни мы еще поговорим, а пока давайте выпьем за вашу будущую жизнь!
Я вдруг обнаружила, что он держит меня за руку (ничего особенного, просто хотел успокоить), но отчаянно боялась, как бы он и правду не потащил меня танцевать на пятачок сбоку от барной стойки, где как угорелые скакали какие-то мужчины и женщины. Я вполне допускала, что он какой-нибудь сексуальный извращенец. Мне казалось чем-то невероятным, чтобы ко мне, старой кляче, вязался этот чудесный молодой человек. Однако это предположение не только не вызывало у меня отвращения или настороженности, наоборот, мне в голову лезло всё то, что я видела и читала о сексуальных извращенцах (а переводила я в свое время массу порнухи) и на какие фокусы они способны. Я смотрела на его улыбающиеся губы, на широкие плечи, на длинные чуткие пальцы с чистыми розовыми ногтями и сама удивлялась своим мыслям и чувствам. Я не видела никаких причин, чтобы не хотеть ему подчиниться. Больших трудов мне стоило высвободить свою руку из его руки. Дрожащими пальцами я извлекла из сумочки сигареты, предложила ему, но он покачал головой и предложил мне свой серебряный портсигар, потом щелкнул зажигалкой, и мы закурили.
— Попробую отгадать, как вас зовут, — промолвил он.
— Вы, часом, не экстрасенс?
— У вас должно быть волевое, я бы сказал героическое имя…
— Меня зовут Александра, — опережая его, поспешно выдохнула я и невольно поежилась. Не хватало мне еще чудес чревовещания.
— Вам подходит, — кивнул он. — Кстати, героев должен кто-то направлять. Иначе они наломают немало дров своими подвигами. Неужели у вас действительно нет любовника?
— Я похожа на женщину, у которой есть любовник?
Он еще раз критически оглядел меня и медленно покачал головой.
— За мной однажды ухаживал один тихий, пожилой историк, старый холостяк, живущий с мамой. Мы с ним пару раз гуляли на Воробьевых горах. Но, думаю, глядя на меня, он в конце концов побоялся угодить в лапы нимфоманке-некрофилке, прямо там — на Воробьевых горах… — неловко пошутила я.
— А сегодня? — поинтересовался он. — Когда я вас увидел, то сразу подумал, что у вас вышла большая семейная ссора или жуткая размолвка с любовником.
— Ничего от вас не скроешь. Все-то вы замечаете. Только не с супругом и не любовником. Это трудно объяснить. В общем, я дружу с одним писателем, который всегда считал, что дружба между мужчиной и женщиной — нонсенс… Не стоило мне сегодня вообще к нему ходить. Я и шла-то к нему, потому что некуда было идти, кроме как…
— В овраги, — подсказал он.
— Ну да, в овраги, — удивленно кивнула я, чувствуя необычайно приятное тепло и негу во всем теле, а в голове, помимо вселенского черного мрака, что-то вроде отдаленных вспышек-зарниц, словно в преддверии сотворения мира. — Разве я успела о них обмолвиться?
— Да, как-то мимоходом. Ну так, что там с вашим приятелем-писателем?
— В общем, он большой поклонник Леннона. У него и в кабинете есть его портретик. Вот он-то, этот портретик, меня и разбесил.
— Джон Леннон? Это, которого застрелили, из ансамбля «Битлз», что ли?
— Вы опять смеетесь? Я выгляжу такой безнадежной идиоткой, да?
— Ладно, ладно, шучу. Обиделась, знать, шутка удалась. С вами одно удовольствие пошутить. Знаю, слышал, конечно. У меня им еще родители увлекались… Извините, перебил. Так чем, говорите, вас Леннон разбесил?
— Не Леннон, а этот портретик. То есть не портретик, а то, как он смотрел из рамочки на моего приятеля-писателя, на всю его жизнь, жену, квартиру, обстановочку, два холодильника на кухне… А главное, на икону Иисуса Христа на противоположной полочке. Всё это показалось мне вопиюще неправильным. А мой приятель, хороший, богобоязненный, не только не замечал этой неправильности, а наоборот, пытался возвести ее в принцип, и при помощи этого принципа судил меня, моего мужа, своего бывшего друга, весь мир, да и себя самого тоже… Я, наверное, чушь горожу. Вы не понимаете…
— Отлично понимаю. Валяйте дальше.
— У него это во всем — принцип как скальпель. Резать правду-матку, искать истины. Не меч, говорит, я вам принес, но скальпель. Бог с ней с истиной, в самом деле! Хоть бы себя пожалел. Иногда на него на самого просто жаль смотреть — так умучил себя своей истиной. Это как какой-нибудь доктор Менгеле — искренне никак не мог взять в толк: как же так — чтоб ради науки немножко людишек не покромсать. А ведь сказано, написано же, что истина есть Бог, истина у Бога. То есть Богу и принадлежит раз и навсегда. И не стоит так уж гоняться за ней. Тем более при помощи скальпеля потрошить души. Может быть, это даже лучше, если чего-то не знать. Писатель-то обязан это понять. Гоголь-то, к примеру, понял: нельзя по России, по самому себе ножиком; сделал единственно правильный вывод, обуздал страсть к истине, принял крутые меры… Вы меня понимаете?
— Крутые меры? Что ж тут не понять. Стало быть, вы плюнули этому вашему писателю в физиономию, обругав фарисеем и книжником? Выцарапали ему глаза?
— Нет, конечно. Просто убежала, как побитая собака.
Он подлил вина, и мы снова выпили. Закурили еще по одной сигарете, на этот раз из его портсигара.
— А бежать-то вам, как оказалось, некуда, — улыбнулся он. — Кругом сплошное разорение. Нет норки, куда можно было бы забраться, свернуться калачиком, заснуть, провалиться в небытие. Разве что в оврагах, наглотавшись таблеток. Б-р-р, какая скука!
— Знаю. Только что поделаешь? Я ведь теперь никому не нужна. Теперь у всех своя жизнь.
— А вам-то самой кто-нибудь нужен? Что-нибудь нужно? Откуда вы вообще взяли, что женское счастье — в том, чтобы медленно распухать, как замешанная квашня? Всю жизнь вы приспосабливались к одноклеточному существованию, внушая себе, что нет большей радости, как просто дышать, радоваться солнышку.
— Наверное, вы правы. Но я всегда думала, что мы с ним живем одной жизнью, радуемся одним радостям. Муж так и говорил: мы срослись, стали, как пальцы на одной руке: один болит — и другому больно. А оказалось…
— Ха! «Срослись, как пальчики»! Вот чепуха! В результате, надо полагать, больно оказалось только вам... Героическая женщина, забыв себя, вы отдавали всю себя — все силы, всю душу — мужу, детям, родителям, а они, понятно, хотели жить только своей жизнью, на вашу жизнь им было наплевать. В конце концов, отдали всё и стали похожи на чучело… О, простите! На чучело — в том смысле, что внутри набиты трухой, а всё живое в себе уничтожили. Вот и придумали себе поэзию вместо жизни. А положено, кажется, совсем наоборот — поэзию творить от избытка жизни… Пожалуй, теперь вам придется заново учиться вожделеть. Да просто жить, хотеть, желать…
Дата добавления: 2015-09-04; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Записки Степной Волчицы 5 страница | | | Записки Степной Волчицы 7 страница |