Читайте также: |
|
— Какая еще волшебная сказка? — насмешливо фыркнула лотошница и, на секунду остановившись, смерила меня с головы до ног таким взглядом, словно перед ней была городская сумасшедшая или особа легкого поведения. — Знаете что, дама, — посоветовала она, — если уж так невмочь, приходите как стемнеет туда, где все свои…
Покраснев до ушей, я растерянно остановилась, а она ушла. Одно из двух — либо она меня не узнала, либо я была сама не своя. Хуже всего, что я ляпнула эти странные слова — «волшебная сказка». Как будто весь мир навис надо мной и презрительно хохотал. Так мне и надо, подумала я, опять размечталась, начитавшись брошюрок. А это всегда вызывало в людях отвращение.
Стоит ли говорить, что у меня и мысли не было последовать ее совету и отправиться вечером в местное заведение под вывеской «ВСЕ СВОИ».
В привокзальной лавочке я купила булочку с изюмом. Изюм выковыряла и съела, а булочку выбросила. По небу плыли легкие облачка, и солнце не жгло. Как это ни странно, погода мне начала даже нравиться. Потом я решила прогуляться по дачному поселку по другую сторону от железной дороги, долго ходила между линиями, рассматривала через заборы домики и участки, пока неожиданно не натолкнулась на знакомую поэтессу, с которой не виделась несколько лет, только перезванивалась по телефону. Она была старше меня, ей было уже сильно за пятьдесят. Мне нравились ее молодые стихи, да и человеком она была великолепным. Такие добрые, чуткие души, особенно, среди поэтесс, встречаются крайне редко. Долгие годы она была официальной любовницей и собутыльницей одного очень известного литератора-патриота, знатока русской истории и русской души, умершего в прошлом году после того, как в третий или четвертый раз он решил «зашиться». Находясь в «завязке», он, тем не менее, обожал широкие застолья, за которыми по обыкновению проходило духовное общение нашей интеллигенции, и всё с азартом подливал своей подруге-поэтессе, пока та не сделалась алкоголичкой. После его смерти, она жутко опустилась, пила по неделям, не могла устроиться даже корректоршей, жила Бог знает чем, крохами, которые удавалось вымолить в литфонде. А ведь, несмотря на пьянство, она трогательно и самоотверженно ухаживала за матерью, глубокой старухой, — что, опять-таки, говорило о ее на редкость благородной душе. К тому же, у нее, бедной, скорбящей и носящей траур по недавно умершему единственному другу и возлюбленному, разгорелась молчаливая, но беспощадная война с законной вдовой литератора, престарелой идиоткой и мещанкой, — за право хранить память об усопшем. Увы, несмотря на скудоумие, законной вдове удалось совершенно отсечь поэтессу от всех архивов, которые она умудрялась сама обрабатывать и, пользуясь громкой фамилией, пристраивать публикации. В результате поле боя, где происходила ожесточенная схватка двух женщин, ограничилось могилой литератора. Скажем, поэтесса обсаживала холмик какими-то редкостными изящными папоротниками, а вдова тут же выкапывала их и выбрасывала на помойку, обсаживая могилу пошлыми фиалками. Поэтесса красила ограду в благородный серебряный цвет, а вдова покрывала мещанской позолотой.
Оказалось, что этим летом поэтессу вместе с полупарализованной старухой-матерью пустили к себе на дачу приживалками какие-то дальние родичи или знакомые. Мы обнялись-расцеловались. Она всплакнула у меня на плече, и я прослезилась. Потом мы прочли друг другу по нескольку последних стихотворений. Честно говоря, ее стихи показались мне ужасными, совершенно не похожими на ранние — беспомощными, почти полуграмотными. Подозреваю, что и мои стихи не пришлись ей по сердцу. Она стала пересказывать мне всё то же — про папоротники и фиалки, и я ей всё то же — про моего сбежавшего мужа. К слову, она сообщила, что сейчас мой муж и его нынешняя подруга, которая, как известно, отличалась необычайной деловитостью, проживают по льготной путевке в подмосковном доме творчества и, вообще, ведут шикарный и очень светский образ жизни, — а именно, она пытается ввести его в высшее общество, знакомит со своими бывшими мужьями и любовниками. «Она очень талантливая, видно, что много страдала», — сказала я. «Страдалица-сучка», — сказала поэтесса. Она уверяла, что я обязана молиться за него и ждать вечно. «Я тоже все терпела, я сама уж как семнадцать лет не трахана!» На днях я должна была выцарапать аванс в издательстве, и отдала ей все деньги, которые были при мне. Правда, денег оказалось совсем немного. Грустно было наблюдать, как у нее благодарно загорелись глаза, а сама она сразу засуетилась, зачесалась: было ясно, что ей уже не терпится бежать в магазин. «Тебе сейчас столько же лет, сколько Марине Цветаевой», — между прочим заметила она. Я вздрогнула, уж в который раз изумляясь этой мистической, почти пророческой гиперчувствительности поэтических душ. Как удачно, что этим летом мы оказались соседями! Мы нежно и трогательно распрощались, я пообещала, что теперь буду к ней часто-часто заходить. В эту минуту моя душевная раздвоенность, яростный антагонизм двух заключенных во мне сущностей стали особенно очевидны. Одной из них — женщине, дамочке — страстно хотелось утешиться, утопить печаль в невинных, хотя и на грани подлости женских сплетнях, в бесконечном перемалывании одного и того же, в мазохистском переливании из пустого в порожнее. Другой — Степной Волчице — до рвоты были омерзительны эти дамские присюсюкивания. От разговоров всуе о сокровенном идоле хотелось завыть, зверски оскалить зубы. Чужой, сучий нос, просунутый в мою разоренную нору, с плотоядным любопытством втягивающий священный запах моего самца, был тягчайшим оскорблением, от которого кровь в моих жилах превращалась в гнилую черную воду, а окружающий мир казался мрачной зловонной помойкой, где роются лишь шелудивые псы, а волки обходят далеко стороной. Но ужас заключался именно в том, что в данном случае в зловонную помойку превратился весь мир, а значит, обойти, избежать его не было никакой возможности, — разве что воспользовавшись советами с сайта самоубийц.
Распрощавшись с моей доброй поэтессой-алкоголичкой, я почти мгновенно забыла о ней, словно ее и не существовало вовсе, и вернулась домой. Затворившись у себя в светелке, напившись кофе вприкуску с анальгином и включив ноутбук, я принялась за чтение — за давно отложенные восхитительные «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон, средневековой японской гейши, то есть придворной проститутки, — но беззащитной и трогательной, как пушистые птенчики, которых она описывала, — видимо, в перерывах между дворцовыми оргиями. Один мой знакомый писатель уверял, что буквально плачет над этими страницами, как ребенок, видя в древней гейше недоступный, как луна, идеал женщины. Вот, мол, между прочим, пример для подражания. Не знаю, мне почему-то кажется, что у нынешней подруги мужа есть с ней что-то общее. После того, как ее использовали так и сяк, пишет наивные, как девочка, этюды о птенчиках и щеночках. Кстати, другой наш общий знакомый серьезно убеждал меня, раз уж такая страсть и любовь, смотреть на вещи шире, поехать в дом творчества, в компании мужа и его подруги поучаствовать в пирах души и тела. Плюс все эти разговоры о монашках-блудницах, о Марии Магдалине, которой восхищался сам Христос. В такие моменты мне действительно хочется заживо зарыть себя в могилу, чтобы в ночь языческого беснования меня отрыли некрофилы-сатанисты, и во время свершаемой ими черной мессы ожить, взвыв так, чтобы со всей их кодлой случился родимчик, — вот тогда-то прямиком и отправиться туда — на пиры души и тела!
Я старалась мысленно цепляться за дорогие имена и образы. Но теперь все они казались мне карикатурами, вроде тех оборотней и вампиров, которых откапывают сектанты. Или, в лучшем случае, — пустыми, блеклыми банальностями. Кажется, у Стивена Кинга (нашего с дочкой любимого писателя), я читала про какую-то неадекватную фантастическую волчицу, посреди жаркого лета заболевшую водобоязнью, то есть бешенством. Эта волчица каким-то образом сопоставлялась с главным персонажем, мужиком-маньяком, который шел по следу беглой жены, попутно загрызая зубами то одну, то другую случайную жертву. Причем весь фокус заключался в том, что, в отличие от самцов, которые загибаются от этой заразы уже через неделю-другую, самки еще много месяцев могут бродить по окрестностям, наводя ужас на окрестных жителей. Инкубационный период и всё такое. Только теперь до меня вдруг дошла мысль, на которую, возможно, намекалось в романе. А именно, что, может, маньяк был вовсе не маньяк, а жертва. То есть, учитывая подсказку с инкубационным периодом, бешенством мужика первоначально заразила сама же его сбежавшая жена, у которой случались невероятные галлюцинации и за которой он потом погнался… Может быть, и я — взбесившаяся волчица, заразившая своего мужа?.. Бред. Бред. За мной-то муж не гоняется. За мной вообще никто не гоняется.
И всё-таки с каким-то животным бешенством, словно действительно пытаясь себе что-то доказать, я захлопнула ноутбук, сбежала по лесенке вниз, побежала в хозяйский душ и встала под струю. Стало быть, фаза водобоязни еще не наступила. Взглянув в запотевшее зеркальце, я подняла руки и понюхала свои заросшие подмышки. Никакого запаха я не обоняла. Чьи подмышки, по примеру своего любимого нобелевского лауреата Шолохова, нюхает теперь муж? Тогда я стала тупо тереть себя мочалкой, лить на голову шампунь. Потом, схватив бритвенный станок, принялась начисто брить всё, что только было на теле — начиная от подмышек, кончая лодыжками. (За исключением прически, конечно!) Это было похоже на ритуальное действо, на таинство, на попытку превращения волчицы в женщину. Мне хотелось соскрести с себя не только волосы, но и кожу с мясом. К счастью, соответствуя рекламе, бритвенные лезвия действительно обеспечивали шелковое бритье. Я накинула халат и бегом вернулась к себе наверх. Я натерлась дезодорантом, понюхала подмышки. Пахло дезодорантом. Это меня немного успокоило. Стало быть, определенной логике мир еще подчинялся.
Дело в том, что мне ужасно захотелось общения. У меня был один близкий приятель-писатель, он сейчас как раз сидел в Москве, и я решила напроситься к нему в гости. Тем более что в настоящий момент, насколько мне было известно, он был относительно свободен, так как дочку, воспитанием которой был занят фактически круглый год, и которая была как раз ровесница моему сыну, отправил в престижный скаутский лагерь. Пусть считает меня хамкой, наглой, свихнувшейся идиоткой. Вообще говоря, мой приятель считал меня очень умной женщиной. Его, видимо, искренне удивляло, что в женщине есть что-то, кроме… Во всяком случае, он обожал со мной поговорить. Его идеей-фикс было самосовершенствование, путем возбуждения в себе и в окружающих правдивости. К тому же, по его собственному признанию, он был человеком верующим. Мы часто перезванивались, могли говорить по три-четыре часа в один присест. В это трудно поверить, но, оказывается, это возможно. То ли он тоже был со сдвигом, то ли решал какие-то свои проблемы. Может, то и другое. Со своей-то женой-бухгалтершей-аудиторшей ему, видно, и поговорить особенно было не о чем.
Предупредив хозяйку, что сегодня вернусь очень поздно или вообще не вернусь, я села на электричку и полетела в Москву. В электричке я всю дорогу размышляла об этом моем приятеле, которого я про себя называла господином N. Кстати, тоже большим почитателем Джона Леннона.
Иногда он казался мне пародией на литературного барина, глупым попугаем, у которого в голове полный кавардак. А иногда мне казалось, что я могла бы, как в свое время император Александр после беседы с Пушкиным, сказать про него, что только что беседовала с умнейшим во всей России человеком.
Когда-то мы крепко дружили все вместе — то есть я, мой муж и он. После ухода мужа он что называется взял мою сторону и теперь анализировал мою ситуацию, мои отношения с мужем с позиции сочувствия. Мужа, понятно, это бесило, даже глаза белели. Раз или два потом они еще встречались и, кажется, на идейно-эстетической почве расплевались окончательно. Муж на моих глазах даже вымарал телефон N. из всех своих записных книжек и не раз повторял, что ушел от меня именно потому, что, дескать, не собирается жить, как бедняга N., — а главное, помереть в одних и тех же замшелых четырех стенах; что N. вообще теперь должен ему дико завидовать. Что касается N., то, даже не будучи психиатром, он без колебаний диагностировал у мужа начало шизофрении, отягощенное запоздалым мужским климаксом. Со свойственной ему основательностью, порывшись в книгах и запасшись цитатами из последнего произведения мужа, он представил мне полное обоснование своей точки зрения — в синтаксическом и стилистическом аспектах. Такие мужнины бриллианты, как «Он смеялся голосом икающей выпи» или «Их взгляды били прямой наводкой, как по живому танку, лишенному брони» господин N. как раз считал наилучшей иллюстрацией своего диагноза.
— Этого так просто, с наскоку, не охватишь, — восклицал господин N., цитируя мужа и хватаясь за голову. — Такой метафоризм-метеоризм требует поэтапного осмысления. Попробуйте-ка представить человека, который смеется «голосом», причем не просто голосом, а голосом выпи, причем не просто голосом выпи, а голосом икающей выпи!.. Я уж не говорю про эти «бьющие прямой наводкой взгляды». Нужно иметь недюжинный художнический талант и фантазию, чтобы сначала нарисовать в своем воображении танк, а затем, мысленно лишив его брони, представить, что этот лишенный брони агрегат, еще и живой!
Не суди, да не судим будешь, думала я про себя.
— А чего стоят его смехотворные программные заявления! — кипятился господин N. — Вот, в авторском отступлении он прямо заявляет: «Бог — на небе, я — на земле!», А в другом месте признается: «Глисты Мальчиша-Плохиша сидели во мне задолго до моего рождения…»
В общем, суммируя и подытоживая, господин N. пришел к заключению, что это уже не банальная графомания, а явное умственное помешательство, мания величия. В этих и им подобных аутически-бредовых высказываниях моего мужа налицо нарушение мышления и расстройство сознания со всеми характерными признаками — причудливостью стиля, ассоциативной разорванностью нагромождаемых образов, герметичностью символов, злокачественностью неологизмов, включая галопирующее чередование острых фаз маниакальной Богоизбранности и депрессивного комплекса собственной неполноценности…
Боже мой, с кем нам приходилось жить!
Из уважения к господину N. я не возражала. Но про себя думала, что здесь обычная для литераторов ревность плюс борьба мужских самолюбий. К тому же, я всегда считала мужа гением, — во всяком случае, не меньшим, чем господин N. Последний, к слову сказать, был поклонником всяческих «высших социологий». Все у него выходили дегенератами и примерами бытового помешательства. Особенно, писатели, с их уверенностью в своем мессианском предназначении, параноидальным стремлением улучшить этот и без того прекрасный мир. И я, конечно, тоже. Со всеми прелестями садомазохистского комплекса. Это было очень обидно. Но я терпела. Кто знает, может быть, действительно не без того? Впрочем, господин N. отлично умел подсластить свои горькие пилюли. Себя он тоже анализировал, даже находил некоторые дегенеративные признаки, но было сразу ясно — лишь для виду, для отвода глаз, — а в глубине души дегенератом себя ничуть не считал. Куда там — гений и есть гений.
Так или иначе, все эти годы господин N. был для меня единственным спасательным кругом. Ему я звонила, стоя на балконе, глядя в манящую семнадцатиэтажную бездну или сидя в ванной с бритвой. Он меня действительно понимал, по-настоящему, искренне жалел. Я чувствовала это, ценила и уважала его, — настолько, насколько вообще способна Волчица ценить и уважать человека.
— А что, — застенчиво говорила я, — может, мне тоже взять да изменить мужу. Вот найду себе какого-нибудь банкира и заживу припеваючи… Где бы мне найти банкира, а?
— Не знаю, — бормотал он, косясь меня таким недоуменным взглядом, что я казалась себе похожей на чучело, не годное даже для того, чтобы пугать в огороде ворон.
Что касается книг господина N., то вот уж тот случай, когда произведения абсолютно непохожи на своего создателя! Он был автором нескольких необыкновенных, вселенских романов, настоящих подарков русской литературе, — известных, однако, лишь двум десяткам читателей, и, пожалуй, мог быть причислен к гениальным неудачникам. Откуда в нем эти загадочно-необъятные миры — ума не приложу? Он, конечно, давил на меня своим авторитетом, но я вполне допускала, что если литература как таковая вообще сохранится, то место классика ему обеспечено. «Все писатели делятся на две группы, — говорил он. — Одни считают литературу словесным поносом, другие — геморроем. Я же не принадлежу ни к тем, ни к другим…»
Иногда он казался мне фантастически свободным человеком (неудивительно, что любое ничтожество чуяло эту внутреннюю свободу за версту и заведомо проникалось к нему лютой ненавистью), а иногда — задерганным неврастеником, закованным в бесчисленные комплексы неполноценности. Перечислять его странности — о, для этого нужно запастись терпением! Невероятное сочетание самовлюбленности и самоиронии, замкнутости и откровенности, лицемерия и честности. Желчь и нектар в одном флаконе. То он казался милым Винни-Пухом, то был похож на угрюмого Степного Волка. Если только Степной Волк мог быть примерным отцом и семьянином. Как бы там ни было, Герман Гессе, по его собственному признанию, был его любимым писателем. Впрочем, у кого только он не был любимым писателем, тут же смеялся мой знакомый. Кстати, он-то и подбросил мне, женщине, идею — писать дневники по канве этого культового романа. Однажды, прогуливаясь со мной у книжного развала и вдохновившись неожиданной идеей, указал на книгу, которой зачитывался в молодости. «Вот, — воскликнул он, — если бы ты взяла и буквально переписала ее — от женского лица и, наполнив собственным опытом, — могло бы получиться любопытное, предельно откровенное произведение, принадлежащее перу женщины. Без обид, но ведь, кажется, вы, женщины, до сих пор не создали ни одного действительно культового, программного произведения, честного произведения, в основе которого лежал бы и стопроцентно женский образ и архетип. Великолепная мысль! Стебная Волчица! Хоть самому взяться за перо! Ей-богу, если в ближайшие пару месяцев ты не напишешь бестселлер, я сам засяду за книгу…»
Время от времени, поборов лень и барское отвращение к ремесленничеству, он тоже брался что-нибудь переводить. Ради денег. Мы частенько выручали друг друга финансами. Главным образом, конечно, я его. Сам-то он, будучи с издателями гордым и привередливым, последнее время гроша ломаного не мог заработать, вынужден был сидеть на шее у жены. Оскорблялся, тосковал из-за этого, бедный, ужасно. (Не то что мой муж; моего-то это ничуть не огорчало…) Каюсь, я не раз наступала (и вполне осознанно) на этот его больной мозоль — вынужденное паразитирование, — что, опять-таки, в очередной раз доказывало его правоту — насчет моего безграничного садомазохизма. То есть, с одной стороны, мне как воздух были нужны встряски в виде его горьких критических пилюль, а с другой, презирая саму себя, я мстительно затаивалась, чтобы, выждав удобный момент, побольнее укусить моего гордеца-сибарита. Например, многозначительно обмолвиться, что вот, мол, кто-то из знакомых предложил денежную халтурку в издательстве, а я, как назло, уже подписалась на копеечную работу. В его глазах тут же вспыхивала надежда: не предложу ли я выгодный заказ ему. Но, сделав паузу, я с вздохом признавалась, что, будучи в полной уверенности, что ему-то, большому писателю и мастеру, халтура ни к чему, переадресовала ее своему блудному мужу — может быть, в нем, наконец, проснется совесть и, подхалтурив, он и нам пришлет немного денежек.
Бывая в гостях у господина N., мы затворялись в его кабинете и, пока его жена смотрела телевизор и варила борщ, откровенно изливали друг другу то, что накопилось на душе. К слову сказать, сначала это меня жутко злило: что его жена так мне доверяет, как будто я не женщина, — но потом привыкла. Что ж, каждом монастыре свой уклад. К тому же, она была очень и очень неглупа. Иногда меня подмывало сказать ей, если не гадость, то какую-нибудь колкость. Господин N. шутил, что у них на кухне в двух попеременно гудящих холодильниках хранятся сердца соперниц, которых она с ним застукала. Но, при его желчности, я бы не удивилась, если бы в одном из холодильников обнаружилось тело какого-нибудь умерщвленного соперника-литератора, а в другом — голова несчастного. Господин N., между прочим, категорически это отвергал, уверяя, что способен расчленять и бальзамировать своих соперников разве что в своих произведениях.
Супружеский стаж господина N. был, страшно подумать, больше двадцати лет. Сущность своих отношений с женой на данный момент он определял просто и ясно — по Фрейду: оба партнера приходят к полноценной, счастливой гармонии лишь в том случае, если муж чувствует к себе со стороны жены «материнское отношение», а жена, в свою очередь, ощущает себя его «дочкой». Он, кажется, был убежден, что жена ему не изменяет. Я же, со своей стороны, такой полной уверенности не испытывала. Допоздна на работе. Банкеты с сослуживцами, и вовсе до утра.
Итак, с коробочкой фруктовых пирожных я остановилась у подъезда, не без зависти взглянув на окна писательского «гнездышка», робко позвонила снизу в домофон.
— Как ты там, жив? — как можно веселее поинтересовалась я, но вышло как-то уж совсем замогильно.
— Как тебе сказать, — растерялся он, запнувшись на полуслове, как человек, у которого под ногами прошмыгнула черная кошка.
— А я вот решила… в гости напроситься!
— Чудесно, милая, — ласково воскликнул он, распахивая дверь, — конечно, заходи! Прекрасно выглядишь.
— А ты как раз жутко бледный, — сочувственно покачала головой я. — Наверное, совершенно не бываешь на воздухе, бедняжка.
Какое всё-таки чудо и счастье, что в наше время и в нашем возрасте люди могут зайти в гости друг к другу просто так без звонка, по-русски, без всяких протокольных договоренностей!
Но мой визит с самого начала принял странное направление. В кабинете моя взгляд прилип к портретику-фотографии Джона Леннона в палисандровой рамочке с изящной надписью: «Джон — Живая Легенда». Не знаю почему, но на сей раз, вместо обычного умиления, этот потусторонний лик вызвал у меня тошноту. Передо мной было не лицо, а посмертная маска, которой ее обладатель прикрылся, чтобы не выдать своего презрения к современному миру — в частности, к этому писательскому кабинету, в четырех стенах которого самодостаточный, самодовольный писатель господин N., видимо, действительно намеревался рано или поздно отдать концы. («А в скольких стенах прикажете помирать? — юмористически улыбался хозяин. — В трех? А может — в пяти?..) Его жена выглянула поздороваться. Досконально знающая мою историю, деликатно она осведомилась о маме, о детях. Что я могла рассказать? Что последний раз, когда я приезжала к матери на дачу, где жил мой четырнадцатилетний сын, мне показалось, что попала в зону стихийного бедствия, где долго бушевали ураганы и цунами. Все вещи (тарелки, вилки, чашки, молотки, пилы, гвозди, штаны, кеды и так далее) были равномерно рассеяны по всему дому и по участку, подтверждая идею о том, что вселенная неизбежно стремиться к энтропии и хаосу. Маму я застала в огороде, обиравшую с кустов картошки колорадского жука. В нужном месте, свернутые пучком, лежали листочки со стихами моего мужа. Сын, несмотря на то, что был полдень, спал, свернувшись калачиком в ворохе пестрых одеял и накрывши голову подушкой. Хороший, очень способный мальчик. Рядом мерцал компьютер с какой-то брошенной посередине игрой. Между прочим, совершенно самостоятельно сын разыскал по интернету какой-то международный благотворительный образовательный фонд, списался с организаторами, с успехом сдал заочные тесты, получил приглашение за границу с проживанием не то в афро-американской семье, не то в интеллектуальной коммуне. Он уверял, что все нормальные ребята (хорошо еще не выразился «пацаны») знают, что в России делать нечего. Для поездки ему требовалось оплатить билет в один конец и официальное согласие родителей. Разве я имела моральное право отказать ему, и, возможно, тем самым поломать мальчику всю биографию? Идиотом ребенка делает мать. Воистину так. О Боже, Боже! Бедные, бедные мы, женщины, еще и это на нас... В конце концов — пусть решает отец, решила я. Должна же и на нем лежать какая-то ответственность? Кстати, моя старшая, совершеннолетняя дочь, насколько мне было известно, выходила замуж за какого-то невинно осужденного человека, с которым познакомилась по переписке. Ее идеалом была мать Тереза. Собираясь уезжать, чтобы быть поближе к избраннику, она уже паковала вещи. Что я могла с этим поделать? Ровным счетом ничего… Неудивительно, что в этот раз портретик «Живой Легенды» на меня подействовал таким угнетающим образом.
Сначала мы пили чай на кухне между двумя попеременно гудящими, достопримечательными холодильниками. Господин N. с обычной своей горячностью, ухватившись за какой-то случайный предлог, с пол-оборота переключился на любимую, так или иначе варьировавшуюся в его словесных импровизациях тему: благородное вселенское одиночество талантливого писателя на фоне окончательного разложения русской культуры.
— Смотри, — восклицал он, кивая на телевизор, — сегодня за утренним кофе я краем глаза ухватил какую-то передачку. Там разоблачали очередные аферы с так называемыми патентованными лекарствами. Всё просто как палец. Не нужно ни серьезных научных исследований, ни многих лет работы. Сенсационные панацеи. Разливают по пузырькам водопроводную воду, бухают огромные деньги в рекламу, а потом в качестве новейшего революционного препарата продают по баснословной цене зомбированным рекламой обывателям. Вот, дескать, по ком тюрьма плачет… Но, что самое любопытное, переключаюсь на другой канал, а там, в телемагазине — рекламируют тот же самый фантастический эликсир. Ученые, академики, а также бывшие неизлечимо-больные, чудесно исцелившиеся, взахлеб расхваливают уникальный препарат. Тут же телефоны и адреса для покупателей. Я, признаюсь, и сам вполне мог бы попасться на эту удочку… — качал головой он. — А между тем, нечто подобное происходит и во всех других областях. Нынешних авторов и книги готовят и продают по тому же рецепту — как пузырьки с водопроводной водой! Хорошо еще, если более или менее чистой, а не с гепатитом и холерой… Современная литература — сплошное надувательство!
После чая мы как обычно уединились у него в кабинете. Я поинтересовалась, не мог бы он одолжить мне пару тысяч, пока я не получу из издательства. Он немедленно вскочил и вышел взять денег у жены. Вернувшись и молча вложив мне в руку деньги, господин N. продолжил прерванную мысль о современных литературных фальшивках, которую ему, очевидно, не терпелось развить.
— Ты скажешь, — воскликнул он, — ничего удивительного, так было всегда… Действительно, с одной стороны, казалось бы, мошенничество старо как мир. Но с другой — если учесть революцию в средствах массовых коммуникаций, глобализацию и тому подобное, — мы увидим, что на этот раз оказались в ситуации небывалой, исключительной. Все сферы жизни, все мыслимые и немыслимые ниши забиты такими подделками. Будь то промышленность или кустарные промыслы, официальная культура или андеграунд. В лучшем случае, вся наша жизнь одно гигантское плацебо. И никакими законами и постановлениями этого не остановишь. Когда все сводится к жонглированию словами, этим любимым инструментом дьявола, лазейка всегда найдется. У обыкновенного человека нет ни времени, ни возможности искать настоящее — ведь это все равно, что искать иголку в стоге сена. Другим словами, еще немного — и проблема идентификации истины будет заключена в экстремально узкие рамки. Плацебо истины. А, каково?! Проверить истинность того или иного явления можно лишь ценой своей собственной жизни, на своей собственной шкуре. Мы имеем дело с реальностью, которая, по большому счету, не зависит ни от усилий отдельных личностей, ни от общественного устройства, ни от нравственности с моралью. Ситуация, о которой первые экзистенциалисты, могли лишь мечтать!.. Уникальная ситуация! Тут мы приходим к развороту проблемы в серьезную богословскую плоскость. Оказавшемуся один на один с миром, где правит дьявол, предоставленному целиком и полностью своей свободной воле, современному человеку предоставляется возможность в полной мере испробовать и оценить справедливость идеи Божественного Провидения! Ох, недаром святой Иоанн Богослов пророчествовал, что настанет время, когда со всех сторон нам будут кричать в уши: «Там Христос!.. Здесь Христос!..» Не ходите, не ищите…
В таком духе господин N. мог разглагольствовать часами, и обычно его рассуждения, как игра языков пламени или плеск водопада, оказывали на меня почти психотерапевтическое, эмоционально-расслабляющее воздействие — относительная, но все-таки замена моему ушедшему супругу. По крайней мере эрзац-замена разглагольствованиям мужа. Даже почудились его лекторски-параноидальные интонации. У мужа была своя теория. Он считал, что мир это, грубо говоря, колесо со спицами, упиравшимися к коммунистическо-христианский идеал, а его общественно-политическая устойчивость есть постоянно трансформирующий геометрический объект, вроде трапеции, эволюционирующий от треугольника до прямоугольника и обратно. Плохо то, что, в отличие от сноба господина N., муж спешил изложить эту свою теорию всякому встречному и поперечному. Неловко было видеть, как люди смотрят на него при этом.
Словно почувствовав, что я использую его подобным психотерапевтическим образом, господин N. с едва заметной досадой поморщился (вероятно, ему стало немного обидно, что он, в некотором смысле, в качестве резиновой куклы мечет бисер перед той, которой было бы достаточно «треугольников и трапеций») и резко переменил тему. Ни с того, ни с сего вспомнил о подборке моих стихов, которую я ему прислала несколько недель назад и о которой он до сих пор помалкивал. Удивительная память. Педантично и аргументировано, строчкой за строчкой, с доброжелательной, но оттого еще более обидной снисходительностью он в пух и прах разнес мои бедные поэзы. Дружески. Абсолютно справедливо. За беспросветно упаднические интонации. За дегенеративно-суицидальные наклонности. За поклонение тому же языческому божку. Так, наверное, побивали камнями грешников праведные и богобоязненные древние иудеи. От обиды меня потемнело в глазах. Едва не плача, я наклонила голову, чтобы он не заметил моего состояния.
Дата добавления: 2015-09-04; просмотров: 46 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Записки Степной Волчицы 4 страница | | | Записки Степной Волчицы 6 страница |