Читайте также: |
|
Я не знаю, «отколь» пришел он в немецкий Энроф, но, во всяком случае, он не был инородным телом в теле Германии. Это не проходимец без роду и племени, а человек, выражавший собою одну — правда, самую жуткую, но характерную—сторону германской нации. Он сам ощущал себя немцем плоть от плоти и кровь от крови. Он любил свою землю и свой народ странною любовью, в которой почти зоологический демосексуализм смешивался с мечтою во что бы то ни стало даровать этому народу блаженство всемирного владычества. А с него самого было бы достаточно привести народ к этому блаженству, устроить его в нем, а после этого отойти в некие потусторонние высоты и наслаждаться, видя оттуда ослепительные плоды своих дел и впивая фимиам благодарных поколений.
Правда, когда война, грубо опрокинув все его расчеты, оказалась не заманчивым блицкригом, а невиданной мясорубкой, шесть лет перемалывавшей плоть его народа (другие народы были ему глубоко безразличны), он, скрежеща зубами, с пеной У рта бросаясь на пол и грызя ковер от ярости, от досады и от горя о погибающих соотечественниках, все же гнал и гнал их на убой вплоть до последней минуты своего существования. Но это было не то ледяное бездушие, с каким бросал в мясорубку миллионы русских его враг, а отчаянная попытка дотянуть как-нибудь до минуты, когда фортуна обернется к нему лицом и изобретенная наконец немцами атомная бомба превратит Москву и Лондон в ничто.
Его противопоставление себя и своего учения всякой духовности тоже не отличалось последовательностью и окончательностью. Он с благоволением поглядывал на поползновения некоторого круга, группировавшегося подле Матильды Людендорф, к установлению модернизированного культа древнегерманского язычества; вместе с тем он до конца не порывал и с христианством. Поощряя распространение в своей партии очень туманного, но все же спиритуалистического мировоззрения («готтглеубих»), он сам за два дня до самоубийства обвенчался, как известно, по церковному обряду с Евой Браун.
Вообще на картине его гибели есть некоторый налет романтики. Это дрожащее от бомб убежище в подвалах Имперской канцелярии, эти поминутно получаемые известия о приближении орд врага уже к самому центру столицы, этот полусумасшедший, бледный до синевы, уже только шепотом способный говорить человек, его дикая свадьба в последнюю минуту, его самоубийство со словами о том, что он уходит, но «из другого мира будет держать вахту здесь, в сердце Германии — все это, при всей фантасмагоричности, вполне человечно—не в смысле гуманности, разумеется, а в том смысле, что существо, пригодное к роли всемирного абсолютного тирана, никогда не могло бы опуститься до такой сантиментальной агонии.
Я не буду останавливаться на тех свойствах его характера и ума, которыми он уступал своему врагу и которые могут служить материалом для размышления историку. Я указываю только на те черты, которыми он, будучи сопоставлен со Сталиным, проигрывал под углом зрения метаистории в качестве кандидата в абсолютные тираны.
Проигрывала, под этим углом зрения (как, впрочем, и под всеми остальными углами), и его идеологическая концепция. Она была лишена именно той стороны, которой сильна была Доктрина: интернациональности. Мечта о владычестве 70-миллионного немецкого народа над двумя с лишним миллиардами земного шара действительно могла бы назваться бредовой. И если бы вторая мировая война окончилась, каким-нибудь чудом, победой Германии, концепцию пришлось бы в корне пересмотреть, расширив базу «нации» по крайней мере до границ европейской «расы господ». Но и тогда эта концепция, по самой своей природе, должна была бы стать объектом ненависти и отвращения для подавляющего большинства народов нашей планеты. Задача же Урпарпа заключается как раз в обратном: в кристаллизации такого учения, которое, тая в себе ядро будущей всемирной тирании, на первых порах казалось бы привлекательным для большинства.
Интересно отметить, что если концепция национал-социализма страдала безнадежной националистической или расовой ограниченностью, то советская Доктрина — в том виде, в каком она пребывала в течение первых 20 лет своего господства — отличалась противоположным дефектом: все это время она относилась с пренебрежением и даже враждебностью к национальному импульсу в психологии масс. Национальное начало терпелось только в тех случаях, когда речь шла о национальных меньшинствах или об угнетенных нациях колоний. Но это было дефектом, и Сталин это понял. Он, несколькими годами раньше, из побуждений, недалеких, очевидно, от хулиганской потребности колотить зеркала и разбивать статуи, сносивший безо всякой нужды памятники русского зодчества, превращавший черт знает во что храмы и монастыри, а иные гражданские сооружения уничтожавший под предлогом выпрямления улиц (то есть ради злосчастной идеи «прямолинейности»), теперь вдруг обратился к национальному прошлому России, реабилитировал целый пантеон русских государственных деятелей прежних эпох и стимулировал воспитание в подрастающем поколении некоего синтетического — и национально-русского, и интернационально-советского—чувства «Родины». Он понял, что ввиду предстоящего столкновения с агрессивно-национальной идеологией фашизма не нужно пренебрегать национальным импульсом в собственном народе. Наоборот: следует его расшевелить, разбередить, заставить и его лить воду на ту же мельницу. А вскоре после начала войны он понял еще и другое: конфессии, которые так и не удавалось выкорчевать из массовой психологии никакой антирелигиозной политикой, следовало обратить в верных слуг, а потом и в рабынь. Нескольких ничтожных подачек, вроде милостивого разрешения на восстановление патриаршего престола и обещания воздерживаться впредь от сноса храмов (благо их осталась уже какая-нибудь десятая часть), оказалось достаточно, чтобы церковная иерархия полностью солидаризировалась и с программой, и с практикой партии и государства.
Но это произошло уже во время войны, когда лозунг «Все для войны!» вспыхнул в его мозгу, как факел. Вспыхнул же он потому, что враг, которого он рассчитывал перехитрить, заставив его истекать кровью в борьбе с западными демократиями, чтобы потом, когда ослабеют обе коалиции, самому обрушиться на них со своей интернациональной Доктриной и со свежей 20-миллионной армией,—этот самый враг сам его перехитрил, опередил, спутал все карты и, как гром с ясного неба, на не подготовленную к таким сюрпризам страну посыпались авиабомбы Германии и ее союзников. Наступила минута слабости. Та минута, когда у вождя, выступавшего перед микрофоном, зубы выстукивали дробь о стакан с водой. Та минута, растянувшаяся, увы, на несколько месяцев, когда в октябре 41 года вождь с лицом, залитым слезами, вручал Жукову всю полноту командования фронтом Москвы, уже наполовину окруженной германскими армиями, и заклинал его голосом, в котором наконец-то появились некоторые вибрации, спасти от гибели всех и вся. Этой минуты он, конечно, никогда не забыл. Его натуре стыд был знаком лишь в одном аспекте: стыд перед теми людьми, которые подглядели его слабость. Без Жукова нельзя было обойтись, покуда шла война. Но когда она кончилась, был использован первый же подходящий момент, чтобы законсервировать этого свидетеля покрепче.
Возможно, впрочем, что кроме стыда за свою слабость перед людьми вождь испытывал и другое, еще более мучительное чувство: страх за то, что этой минутой он дискредитировал себя в глазах Урпарпа: ею он вызвал в демоническом разуме Шаданакара сомнение: а не хлюпик ли он сам, Иосиф Виссарионович? Следовало своим поведением как можно скорее доказать, что минута слабости никогда не повторится и что схватку с роковым соперником он выдержит до конца, бросив в мясорубку, если потребуется, хоть 100 миллионов, но не дрогнув ни одним мускулом. Так он и держал себя в дальнейшем.
Каково же стало отношение Провиденциальных сил России к этому существу, когда оно, волей судьбы, оказалось во главе государства, ведущего борьбу не на жизнь, а на смерть с чужеземным врагом?
Это отношение определялось двумя факторами. Первым фактором следует считать непоправимо демоническую природу этого существа. Провиденциальная помощь не могла быть ему оказана ни при каких обстоятельствах. Достаточно было того, что ему всей своей напрягшейся мощью помогает Жругр и что великий игва Друккарга пользуется его способностью к состоянию «хохха», чтобы вразумлять его и корректировать его деятельность. Но вторым фактором являлось то, что концепция III империи грозила, в случае ее победы, еще более ужасающими бедствиями. Она грозила полным уничтожением русского государства и превращением России в опустошенную зону хозяйничанья бесчеловечного и неумолимого врага. А в более широких масштабах она сулила разгром и уничтожение западных государств — носителей наиболее демократических режимов и простирание над миром от Японии и Австралии до Англии и Канады черного покрывала длительной, убийственной физически и духовно эры владычества «расы господ». Такой путь ко всемирной тирании был, быть может, еще прямее, еще менее обещающим спасительные срывы и излучины, чем победа интернациональной Доктрины. Поэтому демиург и Синклит России прекратили свою постоянную трансфизическую борьбу с Друккаргом в тот момент, когда на эту подземную цитадель обрушились орды чужеземных игв из шрастра Клингзора. Как отражение этого, была прекращена и борьба с теми, кто руководил Российскою державою в Энрофе. Им не оказывалось помощи, но никакие их силы могли не отвлекаться более на борьбу с силами Света, а сосредоточиться всецело на войне с врагом, еще более темным, чем они сами.
Наступила глубокая ночь. Силы Света обрекли себя на временное добровольное бездействие, пока не завершится схватка чудовищ. Только перипетии этой схватки были видимы всем на земле; точно духовный паралич сковал высшие способности людей, и лишь напряженнейшие медитации да наивысший творческий взлет могли поднять иногда человеческую душу над непроницаемым кровом тьмы.
В это роковое время произошло отпочкование второго жругрита. Первый отпочковался давно, вскоре после окончания гражданской войны; борьба внутри господствующей партии и яростное сопротивление воцарявшемуся Сталину некоторых крупнейших деятелей коммунистической элиты отразили это метаисторическое событие. Но первый жругрит был слаб и задушен в самом начале. Теперь же на свет появился новый; он вступил в связь с руководством армией врага, даже с великим игвой германского шрастра, рассчитывая, что разгром Друккарга позволит ему занять место отца, так как уицраор германский представлялся ему слишком ограниченным в своих возможностях, чтобы непосредственно властвовать в Друккарге. Второй жругрит действовал, постепенно отступая, до самого окончания войны, когда Жругр, пожравший сердце врага и сказочно возросший в мощи, уничтожил свое неразумное чадо, если можно так выразиться, одним щелчком.
В исходе войны немалое значение имело то, что эманация государственного комплекса чувств, которой восполняют убыль своих сил Жругр и игвы, усилиями вождя и партии была доведена до таких объемов, какие в мирное время были бы, конечно, немыслимы. Этой эманации способствовали все и всё: от пропагандистов и агитаторов в армии до священников на амвонах, от знаменитейших композиторов и писателей до микроскопически неведомых работников печати и кино, от ведущих ученых до последних, мельчайших партийных работников на заводах. Взывалось при этом к различным инстинктам: и к патриотизму, и к национализму, и к интернационализму, и к вере в Бога, и, напротив, к вере в партию, и к жажде мира, который мог прийти только через победу, и к омерзению и ужасу перед зверствами фашизма, и к любви к своей земле, семье, дому, детям.
Поэтому к концу войны Жругра распирала неслыханная сила. Множество игв и раруггов пали в борьбе, но уицраор окреп так, как никогда еще не видели. Он жаждал расширения, он ворвался в германский шрастр, он умертвил великого игву Германии, произвел форменный погром и едва-едва был введен в некоторые границы уицраорами Англии и Америки — Устром и Стэбингом.
Сталина в его натиске на Запад заставило остановиться одно неожиданное событие. То есть предуведомлен о нем он был, но не придавал этой опасности должного значения. В мае 45 года, когда началась уже разработка планов нападения на недавних союзников, вождь был информирован — не из мистического, а из вполне земного источника,— об испытании первой атомной бомбы в Нью-Мексико. Он почувствовал нечто вроде того, как если бы атомная бомба разорвалась у него в сознании. Вместо долгожданного перерастания второй мировой войны против фашизма в сокрушение всего капиталистического мира, вместо триумфального шествия революционных армий через Францию, Италию, Испанию, Африку неведомо куда предстояло застыть на месте, кусая локти и высчитывая, сколько же лет потребуется теперь для того, чтобы тоже обзавестись атомным оружием, догнать и перегнать врага и, уложив капитализм в гроб молниеносным превращением в пустыню его столиц, провозгласить объединение мира под верховной властью единственного человеко-бога.
Была сокрушена опасность мирового распространения национал-социализма. Обрисовывались уже совершенно отчетливо новые опасности. Одна заключалась в том, что на почве второй мировой войны с головокружительной быстротой вырос до умопомрачительных размеров уицраор Америки. Казалось, гряда небоскребов отделена теперь от Европы не океаном, а лужей воды. Этот уицраор сумел объединиться со своими дальними родственниками в Западной Европе и расположиться так, что его щупальца шарили чуть ли не у всех границ Советского Союза. Учитывая ошибки своего немецкого предшественника, он вырабатывал идеологическую концепцию, которая против интернационализма Доктрины выдвигала не что-либо провинциальное и локальное, но космополитизм—идею, столь же чреватую всемирной потенцией, как и сама Доктрина. Взор Гагтунгра все с большим благоволением останавливался на Стэбинге, все с большим вниманием обращал он часть своих сил на его инвольтирование.
Другая опасность заключалась в том, во что была превращена в итоге второй мировой войны — и духовно, и физически — Россия.
Единовластная тирания принимала размеры и формы, уже не похожие на реальность, явно фантастические. Хотелось сказать: этого не может быть, это нам снится, мы все в бреду. Но так как было бесспорно в то же время, что все не только не спят, но бешеные темпы жизни и работы, не говоря уже о массовых арестах, никому не дают спокойно провести хотя бы одну ночь, то начинало ощущаться, как сквозь повседневную вакханалию просвечивает вакханалия какая-то нездешняя, непостижимая и уже совершенно нечеловеческая.
Возросли репрессии. Волна за волной арестовывались и получали 25-летние сроки заключения или расстрел одна категория граждан за другой. В тюрьмах и трудлагерях толпились в общем столпотворении фашисты и коммунисты, троцкисты и белоэмигранты, интеллигенты и колхозники, генералы и дезертиры, рабочие и священники, безбожники и сектанты, православные и евреи, хулиганы и монахи, бандиты и непротивленцы, проститутки и ученые, воры и философы, толстовцы и педерасты, секретари обкомов и бендеровцы, инженеры и партизаны. Расплатились за свои проступки, действительные или мнимые, все, остававшиеся на территории, в свое время оккупированной немцами, и все, принимавшие прямое или косвенное участие в украинском и прибалтийском движении за независимость,— все, заподозренные в сочувствии контрпартизанам или в неумеренных симпатиях к государству Израиль. Те, кто побывал в немецком плену и, поддавшись тоске по родине и близким, рискнул вернуться домой, и те, кто находился в частях Советской Армии, оккупировавших Центральную Европу, а возвратившись в Россию, поделился некоторыми наблюдениями и выводами. Те, кто рассказал какой-нибудь анекдот, и те, кто писал на имя вождя послания в детской надежде раскрыть ему глаза на совершающиеся беззакония. Отправились в Воркуту, Караганду, на Колыму или в Потьму все те, кто имел когда-нибудь несчастие побеседовать с иностранцем; кто выразил сомнение в целесообразности какого бы то ни было государственного мероприятия, партийной установки, правительственного указа. Люди, когда-либо в раздражении пожелавшие при ком-нибудь из близких, чтобы отец народов поскорее покинул этот свет, привлекались по обвинению в замысле террористического акта против вождя; привлекались и те, в чьем присутствии было высказано роковое пожелание, и их родственники, и их знакомые, и знакомые знакомых. Пытками добивались признания в том, чего никогда не было. Несколько тысяч работников ленинградской партийной организации поплатились кто смертью, кто многолетним тюремным заключением за выдуманную, никогда не имевшую места в действительности попытку отделить Ленинградскую область от советской метрополии. Ни абсурдность обвинений, ни смехотворность улик никого не смущали. Дело громоздилось на дело, фабрикация на фабрикацию. В любом уголке страны трудно было встретить семью, не потерявшую в лагерях и тюрьмах кого-нибудь из своих членов; многие семьи выкорчевывались целиком. Все процессуальные нормы, всякая законность отбрасывалась, как только человек оказывался подследственным по знаменитой 58-й статье Уголовного Кодекса, то есть политическим преступником. Вернулись к средневековым способам выколачивания признаний; опыт инквизиции припомнили и использовали, обогатив его приемами новыми, соответствовавшими другому уровню технического развития. Широчайшая сеть штатных и нештатных осведомителей опутывала общество — от членов Политбюро до туркменских чабанов и украинских доярок. Можно ли не вспомнить повсеместную сеть шпионов и доносчиков, насажденных Угрюм-Бурчеевым в каждом доме славного города Непреклонска, и того, что Щедрин определил как всеобщий панический страх?
Страх, плотный, удушающий, застящий солнечный свет, отнимающий у жизни всякую радость и смысл, простерся над обществом и пропитал собою каждую мысль, каждое чувство, каждое слово человека. Он усугублялся еще и тем, что из лагерей, вопреки всему, просачивались смутные и тем более жуткие слухи о режиме, царствовавшем там, о вымирании целых лагерей от голода, о невыполнимых производственных нормах для заключенных, о садизме начальников и надзора, об умерщвлении провинившихся в чем-нибудь неслыханными способами, вроде привязывания в голом виде к дереву или столбу на пожирание комарам и сибирскому гнусу.
В лагерях создавался режим, убивавший не только физически, но и духовно. Доведенные до потери человеческого облика издевательствами, непосильным трудом, слежкой друг за другом и доносами, недоеданием и недостатком медицинской помощи, люди задолго до своей смерти утрачивали волю к нравственному сопротивлению. Политических заключенных, половина которых была неповинна ни в чем, а половина другой половины виновна в проступках, за которые в любом другом государстве их присудили бы к нескольким неделям заключения или к незначительному штрафу,—этих людей вплоть до 1949 года расселяли вперемежку с бандитами, с прожженными убийцами и насильниками и с несовершеннолетними, которых общение со взрослыми преступниками развращало до конца. Мысль об исправлении преступников никому не приходила даже в голову, и лагеря превратились в гигантские растлевалища. Между национальными группами провоцировалась вражда, доходившая до взаимных кровавых побоищ. Воцарилась обстановка, в которой только единицы могли выдержать, не искалечившись психически и морально. Основную же массу несчастных освобождение не ожидало и за гробом: растление своего эфирного тела и груз кармы увлекал эти скопища душ в серые котловины Скривнуса, в безмолвную тьму Морода, в жуткий Агр, и всего Синклита России не хватало на то, чтобы облегчить и ускорить их подъем из угрюмых чистилищ.
Он к неизведанным безднам
Гонит людей как стада,
Посохом гонит железным...
Когда эта книга сможет увидеть свет, увидят его и десятки других—и личных воспоминаний, и документальных сводок, и исторических исследований, которые с исчерпывающей полнотой воссоздадут картину того массового кошмара, в который было погружено существование двадцати—если не более—миллионов. Раскроются до конца и отдельные преступления над крупными деятелями советского государства: странная история о том, зачем, как и по чьему внушению был убит Киров, как погибли Косиор, Постышев, Рудзутак, Орджоникидзе, Тухачевский, Куйбышев, Вознесенский, Жданов; каким чудом удалось уберечься от такого же конца Хрущеву, Маленкову, даже самому Молотову. Наши внуки узнают, зачем и почему были оборваны жизненные пути таких деятелей культуры, как Всеволод Мейерхольд, Борис Пильняк, Осип Мандельштам, Николай Клюев, Сергей Клычков, Артем Веселый, Николай Вавилов, Павел Флоренский. Но они не узнают никогда, сколько замечательных талантов, сколько писателей и поэтов, художников и артистов, мыслителей и ученых, чьи имена могли бы стать гордостью России, но остались неизвестными никому, а от творений их не сбереглось даже пепла — сколько таких творцов было уничтожено сатанинской машиной, носившей, точно в насмешку, наименование органов «безопасности».
Нельзя, конечно, найти ни одного смягчающего обстоятельства при рассмотрении деятельности таких палачей народных множеств, как Ежов, Абакумов или Берия. Но ребячеством была бы попытка переложить исключительно на них ответственность за эти гекатомбы. Достаточно ясно, чья верховная воля действовала через эти зловещие фигуры и какой инспиратор, поочередно ставя их к рулю дьявольской машины, думал, что сам он останется при этом в глазах народа суровым, но справедливым, как пастырь телес и душ.
Но тот, кто сеял кругом этот панический, почти метафизический страх, жил и сам, согласно железной логике деяний, в постоянном страхе. Отравивший жизнь общества отравил и собственную жизнь, лишив себя какой бы то ни было радости, кроме наслаждения тиранствованием. Даже Гитлер и Муссолини не были лишены личной храбрости. Они появлялись на парадах и праздниках в открытых машинах, они во время войны не раз показывались на передовой, и однажды Гитлер на русском фронте, застигнутый внезапным появлением танковой колонны врага, едва избежал пленения. Сталин за все время своего правления ни разу не проявил ни проблеска личной храбрости. Напротив, он вечно трясся за свое физическое существование, воздвигнув до самых небес вокруг себя непроницаемую стену. Вероятно, это было связано с тем, что он, в состоянии хохха прозревавший ужасную перспективу, которая неизбежно поглотила бы его в случае смерти, яснее других понимал, что смерть для него будет не просто провалом в небытие, а неотвратимым падением сквозь муки магм и Ядра на Дно Шаданакара. Естественно, что он цеплялся за жизнь как мог, пока наука не додумается до способов сделать его физически бессмертным. Но с годами этот страх смерти стал перерастать в манию преследования. Это была та самая мания, которая отравила жизнь многим другим тиранам. Она измучила Тиберия и Домициана, она терзала Людовика ХГ и султана Алла-эд-дина, она доводила до сумасшествия Грозного и Павла Г. Притом она оставалась лишь одной стороной более общего психического расстройства, того самого, которое носит в психиатрии название кесарского помешательства. Заключается оно в сочетании мании преследования, во-первых, с садизмом, с неутолимой жаждой крови и чужих страданий, а во-вторых, с верой в свое безмерное превосходство над всеми людьми прошлого и настоящего и с утратой ясного представления о границах своего могущества. Как правило, кесарское помешательство деспота выражается внешне в усилении беззаконных и бесчеловечных расправ, в принятии преувеличенных мер к собственной безопасности, в неустанных заботах о самопрославлении и в цепочке грандиозных, но зачастую ненужных для государства, даже нелепых строительных начинаний. Калигула, например, заставлял насыпать горы на ровном месте и копать целые озера на месте гор ради одного морского парада, а позднее замыслил построить новый Рим высоко над миром, на ледниках Альп. Всем известны также грандиозные и бессмысленные начинания Нерона, Домициана, Гелиогабала. Все это было бесполезно для общества или предпринималось под предлогом этой пользы, в действительности же только ради прославления владыки. Подобные постройки должны потрясать воображение сверхъестественными размерами и роскошью отделки. Такими сооружениями Сталина были безвкусно-великолепные станции московского метрополитена, неоправданно дорогие высотные здания, бездарный, хотя и грандиозный, Университет или разукрашенные со странным, неуместным роскошеством шлюзы Волгодона. На эти, как выразился впоследствии Хрущев, «архитектурные излишества» бросались неимоверные суммы—опять-таки не в интересах народа или государства, а только для прославления самого себя.
Удивительно, что после столь ясного и наглядного урока некоторые теоретики еще и теперь продолжают нарочито преуменьшать роль личности в истории. Кажется, уже начинает забываться, как отпечаток данной личности, даже ее совершенно частных привычек и склонностей, накладывался на жизнь огромного общества. Сталин, например, любил работать по ночам. Этого было достаточно, чтобы весь государственный аппарат перестроил свою работу на противоестественный ночной лад. Ни один из ответственных работников, даже ни один рядовой инженер не мог обеспечить себе ночью нормальный сон, его то и дело поднимали с постели по телефону и вызывали на производство, а десятки тысяч работников и вовсе ложились спать не ночью, а утром. Спали урывками, в два-три приема, лишались возможности проводить вечера в кругу семьи, посетить театр или концерт, не смели, даже находясь в отпуску, уехать куда-нибудь, не оставив начальству своего адреса. Так продолжалось не месяц, не год, но лет пятнадцать.
Отчасти от страха перед выступлением с трибуны даже перед десять раз просеянной аудиторией, отчасти от величайшего презрения к народу, над которым он мог себе позволить все что хотел, Сталин в последние годы своей жизни почти не появлялся публично. А когда в 1949 году было с такой помпой, какой не знала всемирная история, и с таким раболепием, какого она тоже не знала, отпраздновано его 70-летие, он, присутствуя на банкете и на концерте, данных в его честь с пышностью «Тысячи и одной ночи», не проронил ни единого звука. Наглость перешла все границы. Даже слова самой простой благодарности не сорвалось с его языка. Он казался мрачным и недовольным, хотя оставалось совершенно непонятно чем.
В самом деле: это был как раз зенит его могущества. Завершалась его последняя великая международная акция: коммунизация Китая. Что же его угнетало? Изобретение американцами водородной бомбы? Но Советский Союз и сам овладевал уже термоядерным оружием. Или проявилось просто минутное дурное настроение, какое бывает у всякого деспота? Но хотя бы ради декорума можно было в присутствии десятков иностранных наблюдателей подавить это скверное настроение в такой знаменательный день, перед лицом буквально всего мира. Очевидно, что-то более глубокое, не поддающееся усилиям воли, грызло его. Это было знание о том, что происходит вне Энрофа—знание, почерпаемое им в состоянии хохха.
Не знаю, видел ли его когда бы то ни было кто-нибудь в этом состоянии. В 30-х и 40-х годах он владел хоххой настолько, что зачастую ему удавалось вызвать ее по своему желанию. Обычно это происходило к концу ночи, причем зимою чаще, чем летом: тогда мешал слишком ранний рассвет. Все думали, что он отдыхает, спит, и уж, конечно, никто не дерзнул бы нарушить его покой ни при каких обстоятельствах. Впрочем, войти никто не смог бы, даже если бы захотел, так как дверь он запирал изнутри. Свет в комнате оставался затенен, но не погашен. И если бы кто-нибудь невидимый проник туда в этот час, он застал бы вождя не спящим, а сидящим в глубоком, покойном кресле. Выражение лица, какого не видел у него никто никогда, произвело бы воистину потрясающее впечатление. Колоссально расширившиеся, черные глаза смотрели в пространство немигающим взором. Странный матовый румянец проступал на коже щек, совершенно утративших свою обычную маслянистость. Морщины казались исчезнувшими, все лицо неузнаваемо помолодевшим. Кожа лба натягивалась так, что лоб казался больше обычного. Дыхание было редким и очень глубоким. Руки покоились на подлокотниках, пальцы временами слабо перебирали по их краям.
Хохха—это, собственно, не состояние, а целый тип состояний, отличающихся одно от другого тем, с каким именно слоем и с какою из темных иерархий вступает в общение духовидец. Но во всех случаях физические предметы окружения смутно проступают для него сквозь картины иных слоев. Если бы, каким-нибудь чудом, кто-либо из людей вошел в эту минуту в комнату, визионер его различил бы и, хотя не сразу, мог бы переключиться в обычный план.
У Сталина наиболее частыми были такие хохха, когда он общался с великим игвой Друккарга и с Жругром; иногда его удостаивал непосредственной инспирацией и сам Урпарп. Было, кроме того, еще одно невидимое существо, специально к нему приставленное, его постоянный советчик, один из обитателей Гашшарвы, нечто вроде антидаймона.
В состоянии хохха Сталин многократно входил в Гашшарву, в Друккарг, где был виден не только великим игвам, но и некоторым другим. Издалека ему показывали Дигм. Он осторожно был проведен, как бы инкогнито, через некоторые участки Мудгабра и Юнукамна, созерцал чистилище и слои магм. Издали, извне и очень смутно он видел даже затомис России и однажды явился свидетелем, как туда спустился, приняв просветленное тело, Иисус Христос. Но эта встреча не вызвала в темном духовидце ничего, кроме усиления смертельной ненависти, и именно поэтому она была допущена Урпарпом.
Хохха вливала в это существо громадную энергию, и наутро, появляясь среди своих приближенных, он поражал всех таким нечеловеческим зарядом сил, что этого одного было бы достаточно для их волевого порабощения.
Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ТЕМНЫЙ ПАСТЫРЬ 2 страница | | | ТЕМНЫЙ ПАСТЫРЬ 4 страница |