Читайте также: |
|
-Костя Клочков ----- мальчик часового магазина Крючковых. Вот вышел Костя заводить часы на Соборной колокольне,— всякую неделю вечером Костя заводит часы на Соборной колокольне, а всякий вечер проверяет.
— Костя, почему у тебя нос........... кривой? — донесло будто
ветром и ударило Костю в ухо.
Костя закусил от злости длинную жалкую губу, задергался: у него и вправду нос кривой.
И как ни сжимается Костя, как ни прячется, всякому в глаза лезет,— башлык не помогает, ветер срывает башлык. А прохожие не упускают случая подразнить и посмеяться над уродом.
Такие уж прохожие. Такой уж Костя.
Костя пробирался через людные толкучие улицы к Собору, на Соборную колокольню часы заводить.
В кармане у него гремели часовые ключи» Этими страшными ключами он мог бы проломить самый упорный череп любому из задиравших его прохожих, но проклятая печать — торчащий на сторону нос не давал ему покоя. Словно рана, разрасталась проклятая печать и уж не на лице его, а где-то в сердце, и, как тяжесть, тяжелела она со дня на день, становилась обуз неё', пригибала ему хребет.
И опускались руки.
Не раз дома перед зеркалом зажимал Костя пальцами свой кривой нос. Он хотел, чтобы у него был правильный нос, как на картине] И сжимал его до тех пор, пока не казалось ему, что нос выпрямлялся.
Но это только так казалось ему, все было по-старому, по-прежнему, хуже — Костю ловили перед зеркалом, подымали на смех, и нередко, впадая в ярость, он бросался и кусал своих обидчиков, а за это попадало.
И опускались руки.
«А если завтра, утром завтра, когда я раскрою глаза
и подойду к зеркалу, и вдруг я буду не такой. Тогда скажут все: Костя! — Костя, замечтавшись, прищелкнул языком от удовольствия.— Костя, скажут, у тебя нос...»
— Костя, почему у тебя нос кривой? — донесло будто
ветром и снова ударило ему в ухо.
— Врешь! Ты врешь! — крикнул на всю улицу Костя.
Но где ему оборониться от назойливого приставания,
где ему перекричать всю эту проклятую долбню, преследующую его даже в свисте ветра!
Сперло дыхание, мороз пробежал по коже.
Вспомнил Костя обиды, насмешки и всякие прозвища, какие только пришлось ему слышать за всю свою маленькую уродливую жизнь, и какие сам на себя, растравляя себя, выдумывал. Они падали ему на голову и, казалось, щипали за башлык, ползли за ворот под рубашку и там кусали грудь. И, прокусив грудь, слились в гадкую пиявку И принялась эта гадкая пиявка сосать Косте сердце.
Ну раскроет он завтра глаза, подойдет к зеркалу, ну и что же? Какие у него глаза? Один — косой, другой — выпученный. Косой и выпученный. И не глаза у него, а бельма. И никто никогда не приставит ему ни нового носа, ни новых глаз, никогда! Как родился, так и помрет, он — дурак и ворона. А если и не дурак и не ворона, ну идиот,— разница небольшая.
Окатывало жаром засунутые глубоко в карманы руки, саднило морозом пальцы.
Пристанет к человеку такая гадина, такая пиявка, берегись! — не даст уже пощады, измучает, иссосет все сердце.
Костя вдруг заплакал, и сквозь слезы увидел себя дурак дураком, ведь так все его и звали дураком, вороною, идиотом: он ходил не так, как другие, а как-то боком, он смеялся не так, как другие, а как-то срыву, он все не так делал, не по-людски.
Но как надо? Кто его научит?
А почему бы ему руки на себя не наложить? Или он не может на такое решиться? А если не может, то он, кроме того, что дурак, ворона и идиот, он еще и дрянцо порядочное. Нюнит, клянчит. Ну зачем он живет? День-деньской торчит в магазине, вечерами на колокольне заводит часы. Для чего ему часы заводить? Чтобы шли они, не останавливались? Чтобы шли они ровно и скучно от часа до часа? А его щиплют и будут щипать. У него нос кривой! Но дело не в часах и не в носе. Вообще-то зачем жить?
Костя пристыл к месту. Вздрагивающие в слезах губы
его перебирали детскую песню,— эту песню пела Христина, жена его брата Сергея над своей Иринушкой. И казалось ему, напевая песню, он говорит с кем-то, кто еще светит ему в его темную косолапую жизнь. Казалось ему, он отдает в этой чуть слышной песне всю свою горечь: и то, что бьется в нем и никто не услышит, и то, что болеет в нем и никто не заглянет, и то, что горюет в нем и никогда не откроется, и то, что умирает в нем и помрет. А он хочет жить. И как бы он зажил, если бы возможно было, проснувшись утром, увидеть себя в зеркале другим — с другим носом, с носом, как на картине!
Не двигался Костя, вытянулся весь, горел, как свеча.
Ком снега пролетел мимо Кости, но Костя не заметил, и другой ком шарахнул его, будто крепким крылом, но и его Костя не заметил, и третий ком птицей клюнул Костю в темя, и ткнулся Костя носом в обветренный холодный тротуар, и все вдруг загасло.
Костя лежал ничком, не смея шевельнуться, маленький и всем чужой. На себе он чувствовал камень, и перед глазами его стыл камень. Будто вымерло все и не осталось ни одной жизни кругом на белом свете. Нет, все было живо, но сам он умер. Костя умер!
И, представив себе внезапно наступившую смерть, Костя ужаснулся: ведь он хотел жить, и как еще зажил бы, если бы возможно было, проснувшись утром, увидеть себя в зеркале другим — с другим носом, с носом, как на картине!
А удар за ударом тяжелыми гирями бухал по спине, колотил в загорбок: какие-то мальчишки, подкараулив урода, напустились на него, закидывая его веселыми снежками.
И, взвизгнув от боли, Костя живо вскочил на ноги и пустился.
И бежал, как собака с перешибленной ногой, визжал, как собака.
— Куда ты на людей прешь! — огрызались прохожие.
— Ишь тебя окаянный носит!
— Сторонись, грызило-черт! — кричали кучера. Поздний вечер, темнея, кутал в саван землю и уж темный
плыл над городом, сливал и смешивал дома и фабричные трубы, зажег лунное полымя и поднимал луну.
Костя прикладывал к носу слипающиеся, такие огромные, словно не свои, отдавленные пальцы: из носа кровь шла, мазала губы и сгущалась в горле.
— Эй ты, собачья кровь, я тебя! — развернулся
вдруг Костя и из всей мочи хряснул кулаком о фонарный железный столб.
И ясно почувствовал, что он, Костя. Клочков, кривоносый Костя — сам по себе, а все вокруг — другое, и он может перевернуть это другое — весь мир. Он может перевернуть весь мир и знает, как это сделать.
Твердо шагал Костя, больше не чувствуя ни боли, ни пинков, ни затрещин, гордо на показ выставлял Костя кривоносое лицо и поводил кривым своим носом.
Только сердце, как кусочек льда, бултыхалось в горячей груди. А в кармане гремели часовые ключи.
Костя схватился за ключи и, уверяясь в себе, в своем решении, готовый двигать горами, сам превращался в ключ, и ключом уж плелся уверенно в каком-то пьяном полусне.
Проходил Костя улицу за улицей, переулок за переулком, залезал в сугробы, катился по льду уверенно в каком-то пьяном полусне.
Уж мелькала навстречу и с каждым шагом подвигалась, росла и белела каменная Соборная колокольня с золотою главой под звезды.
Глава вторая
Костя не считал колокольных ступенек, а их казалось больше, чем обыкновенно, и одна другой круче. Высоко задирал он ногу и соскальзывал.
На каждом уступе встречался с ветром. Бросал его ветер, оглушал, длинными замороженными пальцами тормошил башлык, ледяными жгутиками стегал по глазам. И седые колокола подвывали.
Заглянул Костя к колоколам и выше полез. И когда достиг он верхнего яруса колокольни, едва уж дух переводил.
Но мешкать нечего было. Принялся Костя за работу: приподнявшись на цыпочки и закусив вялую губку, схватился окоченелыми руками за огромный заводной рычаг и, наседая всей грудью, стал вертеть.
И зашипели, стеня, пробужденные, будто помолодевшие часы, захрипели старчески простуженным горлом. И замерли. Нет, тикали — тяжело ходили, медленно переворачиваясь с боку на бок, отдавались на волю Божью, ибо конца не видели: не было им конца, у них не было силы и воли остановить раз навсегда им назначенный ход.
Захолодев'ший и озябший Костя вдруг отогрелся.
Ощеривая рот с пробитыми передними зубами, Костя схватил железный прут. И легко как перышко подбрасывая железо, бросился к оконному пролету, проворно вскарабкался на подоконник, изогнулся весь и, нечеловечески вытянув руку, дотронулся дрожащим железным прутом до большой часовой стрелки, зацепил стрелку и повел вперед, и вел ее, подводя часы на целый час вперед.
Побежали за стрелкой минуты, не могли уж стать, не могли петь свою минутную песню, и бежали по кругу вперед с четверти на полчаса, с полчаса на без четверти, а с без четверти на десять, а с десяти на пять, а с пяти на четыре..
Отвел Костя железный прут, бросил часовую стрелку и на страшной высоте в шарахающем противном ветре дожидался, когда пробьют часы. И, выгнув длинно по-гусиному шею и упираясь костлявыми ладонями о каменный подоконник, смотрел он вниз на копошившийся, обманутый им город. Не мог уж сдержать клокотавшего чувства своей безграничной власти, не мог сомкнуть искривленных, хохочущих губ.
Прыскали от хохота слезы и рассекались слезы фыркающим Костиным хохотом.
А покорная стрелка, завершая круг, шла по кругу вперед, подходила к своей последней точке.
И ударил часовой колокол чугунным языком в свое певучее сердце, запел свою древнюю неизменную песню — ударил колокол свой час.
Не могли часы остановить положенного боя. Прокатились один за другим десять ударов: девять, назначенных Богом, и десятый Костин.
Ужас и плач и хохот рвались из певучего колокольного сердца.
Луна, задымленная морозным облаком, нагая луна, катилась по небу, а замолкавшие звоны, подымаясь с земли, лезли, дымились, покрывали собою лунное тело.
И стало на земле тихо до жути.
Вдруг дикий крик пробил жуткую тишину. Костя пел ч/ Костя Клочков, знающий, как перевернуть мир, всемогущий ^остя, д руке которого само время.
И, допев свою гордую песню, Костя плюнул вниз на копошившийся, обманутый им город.
Город, живший по Соборным часам, встрепенулся.
На каланче пожарный, закутанный в овчину, в своей ужасной медной каске вдруг остановился и стал искать пожара, но зарево над колокольнею погасло, и снова заша-
гал пожарный вокруг черных сигнальных шаров и звенящих проволок. Отходящие поезда, с запозданием на час, спеша, нагоняли ход, свистели безнадежно. Подгоняли, лупили кнутом извозчики своих голодных лысых кляч, сами под кулаком от перепуганных, торопящихся не опоздать, на час опоздавших седоков. Согнутый в дугу телеграфист бойчее затанцевал измозолившимся пальцем по клавишам аппарата: перевирая телеграммы, сыпал ерунду и небылицу. Непроспавшиеся барышни из веселого Нового Света в ожидании гостей размазывали белила по рябоватым синим щекам и нестираемым язвам на измятой, захватанной груди. Нотариус, довольный часу, закрывая контору, складывал в портфель груду просроченных векселей к протесту. И кладбищенский сторож с заступом под полой шел могилы копать для завтрашних покойников. Сторожева свинья подхрюкивала хозяину. Пивник откупоривал последние бутылки. И запирали казенную лавку. Беда и горе и все их сестры переступали городскую заставу, разбредались по городу, входили в дома обреченных. И отмеченная душа заволновалась. Глядя безумными глазами куда-то на задымленную, хмельную от облачного дыма полную луну, обрадованнее заголосил юродивый {Ааркуша- Наполеон свою ночную молитву. «Господи просвети нас светом твоим солнечным, лунным и звездным!»
Не торопясь и медленно, Костя спустился с колокольни, запер колокольню и заковылял домой.
Не было у него на душе страха, не было боли, и лишь фыркал неусмирившийся хохот:
— Переставил на десять, десять пробило, хо, хо! Захочу, полночь сделаю — черт мне не брат, хо, хо! Приду домой, чаю напьюсь: я больше всего чай люблю.
И на минуту погрузился Костя в ту тьму и бездумье, откуда не выходит ни единого голоса. Гордостью переполнялось сердце.
Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 54 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ИВАН-КУПАЛ | | | Глава третья |