Читайте также: |
|
Люди — жители Ашури, и птицы — жители Ашури… А вдруг птицы со своей высоты видят чуть дальше? Они видят с небес, как горит степь, как земля от горизонта до горизонта превращается в траурный покров. Они видят мертвый город в предгорьях — и сверху это похоже на выветрившийся скелет с зияющими провалами обвалившихся крыш, с торчащими ребрами балок, между которых гуляет ветер, с сухими бассейнами, засыпанными пылью. А ведь когда-то там сияла вода, когда-то там зеленели сады, когда-то там шумел базар, играли дети… Может, поэтому, лучшие воины на свете и не затевают войн первыми?
Я не хотел об этом думать. В полете не надо думать о земле. Стоит начать думать о земле, как тут же придут мысли о Яблоне. И о малыше — не хочу думать, я слишком далеко, услышь, Нут.
Что она почувствовала? О чем догадалась? Откуда у нее силы смеяться, когда хочется плакать? Бедная, бедная Яблоня, моя маленькая девочка, слишком маленькая для слишком большой беды…
Нельзя об этом, нельзя. Вот если бы существовали на свете голуби-аманейе, волшебные птицы, летящие со скоростью мысли — не к гнезду, а в руки к любимой… Услышь, Нут, я взял бы за пазуху такого голубя, чтобы прислать ей два жарких слова и ждать ответа! Пустые, пустые мечты…
Остается лишь надеяться на ошибку Керима. Северяне, только северяне. Слетаем, победим и вернемся. Не думаю, что чужакам особенно помогут их огненные жерла — с нами Солнечный Пес.
Только увидим тот прибрежный городок. Убедимся. И после — пусть за северян вступится их единственный бог — им никуда не деться.
Нам пришлось перебираться через Хуэйни-Аман, а это всегда совсем непросто. Сильное соленое дыхание океана сшибается здесь с ледяным ветром снежных вершин; над горами вечно длится поединок ветров. Уже в Теснине Духов мы ощутили его мощь: парить, лежа у ветра на спине, больше не удавалось, приходилось напрягать мускулы и работать крыльями, отталкиваясь от встречных воздушных струй. Наш полет замедлился.
Город птиц, Агли-Лаш, жался к горному склону прямо под нами. Путей по земле, которыми до города могли бы добраться люди, почти не существовало — город висел над пропастью ласточкиным гнездом, серо-розовый, как горный гранит, и зеленый от высокогорных сосен. Замок государя Урагана, Гранитный Клинок, втыкался в небеса, похожий на отдельный горный пик.
Здесь всегда существовали совершенно независимо от предгорий. Здесь пекли сладкие лепешки из розовой муки, смолотой из бши, злака, растущего на крохотных полях в распадках, и делали пресный сыр из молока горных коз, пасшихся на неприступных кручах, куда не ступала нога человека. Здесь ковали металлы, выделывали кожу и пряли шерсть; только крайняя нужда могла бы заставить птиц спуститься с небес.
В жаркий полдень в воздухе над городом было тихо; в такую пору птицы были заняты делами на твердой земле, только птенцы с писком носились невысоко над крышами, затевая догонялки и воздушные бои. Взрослые провожали нас взглядами, приветственно вскидывая руки. Удачи соколам государя!
Удачи смертникам государя… Здесь добры к нам, здесь это не произносят вслух.
Мне всегда нравилось это место. Почти все мои воины-полукровки чувствовали себя здесь лучше, чем в степи — и были тут гораздо более желанными гостями. Полуптицы, полулюди… Вероятно, больше птицы, чем люди. Люди всегда считали их ужасом, злом и отщепенцами, плодом тяжелого греха, позором, чем-то таким, от чего лучше всего избавиться в младенчестве; птицы всегда смотрели с жалостью и пониманием, как на тех, кто умрет, не оставив следа в своих детях. Разве удел воинов-смертников — не лучшая доля для таких, как мы? Так от нас останутся песни, иначе не останется ничего — вот что говорили мои боевые товарищи. В сущности, мы все обречены игрой Нут на пожизненное одиночество: нет ни жен, ни любимых бесплодному камню смешанной крови. У некоторых моих солдат тут живут подруги-полукровки, еще более несчастные и неприкаянные существа, чем мы сами — печальный союз, безнадежная любовь. Только я, принц — исключение, меня спас от одиночества Гранатовый Венец отца… о нет, Яблоня, Яблоня!
Две шестерки, услышь, Нут! Маленький Огонь, драгоценное дитя с гранатовой кровью, со смешанной кровью, с несчастной кровью. Если древнее поверье говорит правду, сын полукровки обзаведется своими сыновьями — но как это проверить? Ведь сын полукровки — сказочное диво, вроде молодильных яблок…
Маленький Огонь, невозможное, чудесное дитя… Подарок от Яблони. Если древнее поверье говорит правду, очень сильная страсть сжигает любое проклятие. Скорее всего, второго сына не будет — но это уже и не важно. Лишь бы Огонь успел вырости, в четырнадцать лет птенец уже сразится за мать и за себя, услышь, Нут!
О, с каким легким сердцем, даже имея в виду смерть, всегда стоящую за плечами, я бы отправился на эту войну — за Яблоню, за малыша — если бы точно знал, что во Дворце им ничего не грозит! Тени, конечно — это стена нерушимая, но существуют старые правила и существует царь теней, которому ничто не указ. И еще существует слово моего отца…
Маленькая Яблоня права; мы нарушаем все запреты… Отважная девочка моя, соратник и возлюбленная, если я умру, вы, ты и сын останетесь одни против целого мира… Как-то суметь вернуться и вернуться поскорее, защищать тебя, защищать вас… Не думать об этом, не думать!
Пролетая Тесниной Духов, мы несколько потеряли высоту. Над городом стремительный воздушный поток подхватил нас и понес между каменными стенами к горе Хаг-Амани, Демонову Трону, высочайшему пику гор Нежити. На этой вершине не бывало ни людей, ни птиц; каменный клык, врезающийся в небеса и покрытый льдом, на котором не растет даже мох, окруженный сворой вечно воющих ледяных ветров — неподходящее место для живых. Надлежало обогнуть пик, пролететь над горной цепью и дальше пустить под крыло побережье — заодно хорошенько его оглядев.
На полдороге к Хаг-Амани к нам присоединились бойцы из Каменного Гнезда, к которым я еще затемно послал Рысенка с письмом; теперь меня сопровождала внушительная армия.
Не думаю, что преодолеть перевал, карабкаясь с камня на камень, было бы намного труднее, чем перебраться за эту стену бушующего холода. Разве что — дольше.
Здесь, на страшной высоте, ветер так ярился, что строй воинов превратился в широкую дугу — каждый выбивался из сил, пытаясь не дать воющим вихрям отшвырнуть себя назад. Каждый глоток разреженного ледяного воздуха давался с трудом. Тяжелая работа согревала наши тела; наледь таяла и стекала с нагревшейся меди горячими струями. Обычные птицы, отважные маленькие странники, покрытые перьями, гибли здесь десятками, когда осенью прилетали в наши степи с далекого севера; нам, медным демонам, пришлось спуститься вниз по ту сторону горной цепи и отдышаться, лежа распластанными крыльями на прохладных волнах морского бриза. Синий и безбрежный океанский простор открылся нашим глазам, сливаясь с небесной синевой. Мы повернули вдоль побережья; я вел воинов, как гусь ведет стаю — клином, расширяя обзор, давая моим товарищам наблюдать за землей.
Голуби, прилетевшие без почты, были отмечены браслетиками аквамаринового цвета — побережье, но где именно на побережье? Крохотные селения, домишки из красной глины, сады, успевшие отцвести, рощи магнолий, жестколиста и сосен, игрушечные суденышки рыбаков с лоскутками косых парусов — все это выглядело так мирно и спокойно, будто война — это неправда…
Если бы так и было, милая Нут!
Мы летели вдоль побережья до вечера. Воздух уже сгустился и потеплел, а тон облаков приобрел золотисто-розовый оттенок, когда я вдруг увидал впереди и внизу эту сигнальную башню — разбитую вдребезги, на черепки, как не может разбиться башня, если под нею не содрогнулась земля.
Я скользнул вниз в холодном воздушном потоке — и мне стало холодно не снаружи, а изнутри. Чем ниже я спускался, забыв про свиту и воинов, тем четче и ужаснее представало то, что осталось от города.
Огненные жерла, вспомнил я. Чугунные шары, врезающиеся в глину городских стен и ломающие ее, как брошенный камешек — хрупкие стенки глиняного горшка. Что же в этот миг происходит с людьми?
Я развернулся, спускаясь еще ниже; армия закружила над городком — еще недавно живым, но уже мертвым, это было видно даже сверху. Дома на берегу, дома у городской черты превратились в пыльные обломки, сады — в запыленное месиво сваленных деревьев и сломанных веток. Дома в центре города обуглились и почернели от копоти — и на улицах повсюду мы видели черные груды углей, обгоревшие остовы телег, сараев, коновязей…
Свои, царские соколы, мстители и заступники в небе над городом — и никого, кто махнул бы рукой. Живых не осталось?! Все мертвы?!
Мне померещилось движение в саду, окружавшем прекрасный дом с высокой голубятней — жилище владельца этих земель, руки царя на побережье. Пролетая мимо башни, я увидел, что голубиный вольер пуст — птиц без писем выпустили отсюда. Я сложил крылья и спикировал в сад, стряхнув с себя медь у самой земли; Филин, Рысенок и Керим, сопровождавшие меня, опустились рядом.
Мои ноги еще не коснулись травы, когда я понял, насколько чудовищно представшее моим глазам.
Место, где еще недавно был цветник, заросший поздними тюльпанами и лилейником, зияло проплешиной темно-красной земли, успевшей обветриться и посветлеть. Мертвые цветы, выброшенные вместе с земляными комьями, валялись по краям этой могилы, слишком широкой — и, судя по запаху, недостаточно глубокой для могилы, выкопанной хорошо. Садовая лопата, выпачканная землей, стояла, прислоненная к вишне — а рядом, на коленях, сидела не укрытая плащом старуха, по виду — древняя, как степь.
Ее рубаха и шаровары, вымазанные свежевыкопанной землей, засохшей на ткани слоем красноватой пыли, почти потеряли первоначальный цвет, а исцарапанное ногтями пергаментное лицо выражало безмятежный покой безумия. Она наблюдала за мной и моими бойцами снизу вверх, перебирая поредевшие лохмы седых волос — и вдруг беззубо улыбнулась.
— А, — пробормотала, щуря глаза от вечернего солнца, — гранатовый сокол прилетел… Все-таки прилетел, Нут слышит… а мы вот давно уже ждем тебя, сокол — я и мои девочки, мои тихие, тихие девочки… — и погрузила пальцы, на которых запеклась корка глины и крови, в землю, будто в волосы ребенка, нежно.
Я присел на пыльную траву рядом с ней, не в силах вообразить утешение для этого горя. Рысенок, нагнувшись к ней, тихо спросил:
— Дочери?
— Внучки, — отозвалась она охотно, почти весело, как о живых, лаская земляные комья. — И невестка, Светлячок, так ее зовут. Самая младшая невестка… тихая, как все… они так спокойно лежат, мои ягнята… как я уложила — так и лежат, услышь, Нут… Сын ушел, не послушался матери, и внучата ушли… воевать… будто им не хватило войны… Но девочки все лежат, благодарение богам… Послу-ушные девочки…
Я слушал, постепенно осознавая степень ужаса, скрывающуюся в ее словах. Никто из нас не мог бы ей помочь, это было выше не только человеческих, но и демонских сил. Теперь я хотел только найти виновных во всем этом и убивать, убивать без счета, чтобы воркование старухи перестало звучать в ушах. Я встал, расправляя крылья — она все продолжала ворковать о тихих девочках, о мертвых девочках, о Чайке, и Фиалке, и Камелии — и тут в небе над садом появились Месяц и Клинок, пронеслись низко, качнув крыльями, звали с собой.
Я взлетел с облегчением, будто видеть и слышать старуху было более кромешной болью, чем любая пытка; Месяц повел меня, показывая дорогу — и спланировал к храму Нут, окруженному рощей криптометрий.
Мои солдаты подняли с земли статую Матери Судьбы и укутали ее в чей-то плащ — но я видел отколотые пальцы на ее керамической ступне и грязь на изломе, подобную коросте на заживающей ране. Я не сомневался, что храм ограбили больше для забавы, чем из корысти — палочки благовоний втоптали в песок, а черепки священных чаш валялись вокруг вперемежку с лоскутками и бусами пожертвований, ободранными с храмовых колонн. Было дико думать, что Нут причинили боль и нанесли оскорбление просто по глупости или из нелепого желания крушить все, что попадется на глаза. Одухотворенная храмовая статуя… и послушные девочки безумной старухи… и бессмысленный нелепый разгром… и стены, сломанные железом…
Такого мне еще не приходилось видеть — а древние летописи давно канувшей в Великую Серую Реку войны с северянами не упоминали о подобном.
Месяц тронул меня за плечо:
— Пусть господин идет со мной.
Я пошел. Цветник богини, где росли любимые ею благословенные пионы, тоже превратили в могилу. Здесь была такая рыхлая земля, ее показалось легко копать — и могилу выкопали с размахом, яму, куда можно было уложить целую деревню… только яма была пуста.
Песок, земля, уголья, комья глины, пропитанные кровью, позеленевшей от жары, разлетелись в стороны, когда они вставали. Я смотрел на взрытую землю — и видел, как они отряхивали с себя пыль вместе с кусками обугленной плоти, вместе с обгоревшими пальцами, с клочьями спекшейся кожи, с металлическими побрякушками, частично вплавившимися в когда-то живое тело, а частично — осыпавшимися, как прах…
Их жгли, но не сожгли до пепла, думал я, глядя на выемки, оставленные на песке обгоревшими коленными чашечками и беспалыми ладонями. А кому-то перерезали горло или вспороли живот, думал я, глядя на какие-то обветрившиеся, темно-бурые длинные кусочки плоти, похожие на вяленые кишки…
Их убили и бросили в эту яму, выкопанную второпях возле оскверненного храма, на месте цветника богини. Они встали и ушли. За ушедшей армией?
Рысенок крикнул издали:
— Я должен показать вам всем и господину еще кое-что!
Чтобы увидеть Рысенка, мне пришлось завернуть за угол храма. Здесь, в роще, чужаки похоронили своих убитых: глубокие могилы отметили шестами, на одном из них висело символическое изображение глаза, серебряное, с кусочком бирюзы вместо зрачка, на длинном шнурке — священный символ северян.
Глаз их божества за ними не уследил: могилы были разворочены и пусты. На краю одной из них валялся пропитанный кровью пыльный плащ; под слоем песка на дне блеснул металл отточенного лезвия — кого-то похоронили вместе с его оружием — но тел не было и здесь, они выбрались наружу, оставив на краях ям борозды, проведенные пальцами, и вмятины от колен.
Впрочем, не все мертвецы ушли далеко: между стволами двух криптометрий был распят труп молодого рыжего северянина, уже изрядно тронутый распадом, в пропитанных чем-то буром рубахе и штанах. Его лодыжки и запястья привязали к деревьям мертвыми узлами, а после этого, очевидно, швыряли в его тело все острые предметы, которые сумели найти. Из груди мертвеца еще торчала пара ножей, совершенно не боевых, таких, какими хозяйки в деревнях разделывают тушки гусей и кур — а в плечо глубоко воткнулся топор. Еще несколько ножей валялись вокруг. Элегантный стилет с витой рукоятью — не оружие, вещица женщины, опасная и забавная игрушка — торчал у мертвого в глазнице.
Когда я подошел ближе, мертвый, до того совершенно неподвижный, вдруг дернулся, так, что и я вздрогнул от неожиданности. Глаз трупа, проткнутый железом, вытек, второй глаз закатился под веко — но я отчетливо почувствовал на себе его отчаянный взгляд. Думаю, что именно отчаяние заставило мертвого задергаться резкими механическими движениями в безнадежных попытках освободиться; позеленевшее мясо разъезжалось до костей в тех местах, где в него врезались веревки, но мертвый рвался, не обращая на это внимания. Мои воины собрались вокруг и глядели на него, смешав отвращение с жалостью.
— Да, — сказал Керим, растирая в пальцах листок мяты, — остальные его тут бросили, а сами отправились догонять армию. А бросили они его за то, что он разбил статую Насмешливой Матери Случая, и господин, наверное, заметил, что северяне к этому наказанию тоже приложили руку, потому что они многое поняли, когда умерли.
— Северяне? — спросил Филин. — Это вряд ли…
Керим, доказывая свою правоту, поднял один из ножей, выпавших из гниющей плоти. Кинжал чужой работы, с плоским лезвием, с непонятными знаками, гравированными вдоль клинка.
— Нож чужой, а рука, которая его швырнула? — возразил Рысенок.
— Мертвые понимают много, — сказал Керим, поведя плечом. — Швырнула этот ножик, я думаю, рука его владельца, а потом владелец ножика ушел вместе с другими мертвецами, и ушел он не на тот берег, а воевать, ушел вместе со своими товарищами — воевать с оставшимися в живых. Тот, кто понял, что проклят, и понял, кем проклят, и понял, за что проклят, а потом решил искупить это проклятие хоть отчасти — вот кто хозяин этого ножика, если кто-нибудь хочет знать, что я думаю.
— Мертвецы считают северную армию злом? — сказал я. — Они отправились мстить северянам?
— Да, — сказал Керим. — Но пусть царевич не обольщается. Те мертвецы, которые встали из этих ям, конечно, напьются крови северян и лягут обратно — но то, что здесь произошло, разбудило не только этих несчастных, оно подняло и других, тех, кто умер уже давно. Тех, кто ушел на другой берег злым и голодным, тех, кто только и ждал возможности вернуться и утолить голод — и тех, кому будет абсолютно все равно, чьей кровью утолить жажду, чужой или нашей.
— Ночью северянам предстоит нечаянная радость, — усмехнулся Месяц. — Помешаем ли их веселью?
— Как бы то ни было, — сказал я, — ночь мы проведем здесь. Мы прольем по капле крови в эти оскверненные ямы и будем петь для бедных теней, а потом будем спать в этих домах. И может быть, наше живое тепло не даст этому городу сделаться куском мертвечины на живом побережье… На рассвете мы отправимся искать то, что к рассвету останется от северной армии.
— А с этим что делать? — спросил Клинок. — Сжечь?
— Нет! — ответил я, кажется, слишком быстро. Мысль о том, чтобы сжечь здесь еще одно человеческое тело — даже если это беспокойный мертвец — была совершенно невыносимой. — Керим, может быть, ты решишь, что делать с ним?
Керим взглянул на труп, так и теребя листок, распространяя вокруг терпкий зеленый запах — и тут маленький язычок зеленоватого пламени, похожий на огонек свечи, вспыхнул и погас между его пальцами. Мертвец дернулся последний раз — и обмяк, повиснув на веревках. Керим стряхнул пепел с ладоней.
— Мертвого-то я отпустил к предкам, — сказал он. — Вот как отпущу царевича?
— Нет! — выдохнул Рысенок, а кто-то за его спиной охнул.
Вот в этот-то миг я и понял окончательно, что моя судьба уже выброшена двойкой на костях Нут. Домой я не вернусь. Яблоню и сына я не увижу. Царем никогда не стану. Все пророчества сошлись в одной точке — снова проснулось то, чему надлежит спать, я должен упокоить его собственной кровью, своей гранатовой кровью, своей смешанной кровью.
Осознавая. По доброй воле. Иначе, как две сотни лет назад, от омерзения, вызванного трусостью царственнорожденного, вздрогнет земля.
И мне нельзя впадать в тоску, мне нельзя терять лицо, мне нельзя оплакивать собственную жизнь, которая, кажется, началась совсем недавно — когда Яблоня и ее маленький евнух стояли во дворе Каменного Гнезда и глазели на меня, как на диво. Мне надо найти и победить северян. Мне надо быть полководцем и царевичем, пока мы не покончим с живыми врагами и не придет время уйти сражаться с мертвыми.
Я улыбнулся.
— Керим, — сказал я, — мы обсудим это после радостной встречи с северянами. Может, за нашу победу боги помогут нам или случится что-нибудь удивительное.
Воины приняли мои слова и улыбку всерьез и заулыбались в ответ. Филин вскинул ладонь, показывая кончики пальцев — "земля их покроет!" — а Буран и Полночь рассмеялись. У меня немного отлегло от сердца.
Мрак и Ворон подошли к трупу, чтобы обрезать веревки и предать, наконец, бедолагу земле; я, сопровождаемый свитой, вернулся к статуе моей богини. Ее девичья хрупкость под солдатским плащом напоминала мне о Яблоне — и было очень хорошо рядом с нею.
Закат над океаном алел распахнутой раной, когда мы принесли жертву Нут, опозоренной и скорбящей. Уцелевшие жители городка собрались у храма; их было немного, и все они прикрыли лица черными платками — те, кто видел сначала бойню, а потом исход мертвецов. Никто уже не рыдал и не выл, только на ветви обгоревшего дерева, рядом с которым жгли живых людей, повязывали и повязывали алые шелковые ленты, платки, просто лоскутки красной материи — и в конце концов оно стало облаком алого, отгоняющим зло от честных могил. Символы огня и крови, то, что присуще жизни и смерти равно — и мы отодрали от рукавов алую тесьму с охранными знаками, чтобы повязать ее на убитые жаром ветви. Я смотрел на это красное сияние с абсурдной надеждой.
Сгоревшая степь прорастает молодой травой после того, как дождь смоет пепел…
Потом женщины, укутанные в черное, принесли нам хлеб, сыр и мед. Мы пили отвар ти, в который Керим бросил пригоршню сушеной горной травы — горький и пахучий — и, выпив по глотку, женщины смогли плакать. Юноша с изуродованным еще не зажившими рваными шрамами лицом и выбитым глазом запел, было, о кострах предков на другом берегу — но всем было нестерпимо слышать про огонь. Выжившие дети сидели тихо-тихо; крохотная девчушка няньчила такого же тихого котенка. Никто не требовал никаких клятв и не клялся сам: на лицах моих воинов все было написано светящимися письменами. Худой старик вручил мне благословленную саблю, которая была мне не нужна; я поцеловал клинок…
Стремительная тьма надвинулась с океанским верховым ветром куда быстрее, чем обычные вечерние сумерки. Дождь обрушился на наш костер с такой яростной силой, будто сама степь возражала против огня, снова разведенного на этой почерневшей от жара земле. Мир оплакивал мертвых, как женщина, безудержно, взахлеб, с воющими всхлипами ветра в кронах опаленных деревьев, царапая каплями песок, с размаху колотя по листве и черепице, причитая, что-то бормоча… Горожане разошлись по домам, а нам пришлось перебраться под крышу — и не было пристанища добрее, чем храм Нут. Бойцы дремали в храмовом приделе под шум дождя. Я стоял в дверном проеме, глядя на эти рыдания в темноте и на то, как факельный свет танцует в черной луже у порога. Я видел в этом танце огня золотое личико Яблони, когда сполох молнии вдруг расколол мир лиловым мечом, а несколько мгновений спустя раздался один-единственный громовой раскат, от которого земля испуганно вздрогнула. Многие из бойцов подняли головы.
— Нут бросила кости, — пробормотал Рысенок, поднимаясь и подходя ко мне. — Царевич считает это знамением?
— Пожалуй, — сказал я, вспомнил шестерки Яблони и улыбнулся. — Может быть, знамением нашей удачи?
— Мир плачет по царевичу, — шепнул Месяц еле слышно, но я услышал эти слова так четко, будто стоял рядом.
— Меня еще рано оплакивать, — сказал я. — Я еще не покинул мир подзвездный.
— Если бы мертвым нужна была моя несчастная кровь, я умер бы вместо тебя, царевич, — сказал Месяц, садясь рядом, кусая губы. — Что будет с Ашури без тебя?
— Ашури жила до меня и после меня не провалится сквозь землю, — сказал я как можно легкомысленнее. — Дело сокола — жить за царя, умереть за царя. Не привыкать стать!
— За будущего царя Орла? — спросил Филин, и я, стиснув кулаки, чуть повысил голос:
— За будущее Ашури. За тех, кто будет убит, если мы начнем чрезмерно заботиться о собственных жизнях. И довольно об этом — убитых беззащитных уже было достаточно!
— Ох, царевич, — вырвалось у Мрака с судорожным вздохом.
Они думают о Яблоне, вдруг пришло мне в голову. Мои соколы-смертники, ни подруг, ни детей, круги на воде, угли в костре, они все знают Яблоню по Каменному Гнезду и считают ее воплощением любви, какой-то чистейшей надеждой, а моего сына — общим сыном птиц-полукровок, наследником гранатового трона. Они обрели смысл жизни и ее радость, когда Яблоня родила; теперь их терзает та же двойственность чувств, что и меня — умереть за то, чтобы она жила, но умереть, оставив ее без защиты…
Они все, как я, думают о ней, услышь, Нут! Не может же быть, чтобы это совсем ей не помогло!
— Хватит разговоров, — сказал я. — Если дождь не прекратится до утра, лететь будет непросто. Все должны отдохнуть.
— И царевич должен отдохнуть, — подал голос Керим. — Он-то в первую очередь должен отдохнуть, а если ему не спится, я спою про вечер в степи и про лиса, считающего звезды…
— Скажи, Керим, — спросил я, — не теряем ли мы времени? Не убивают ли северяне пастухов или жителей какого-нибудь степного селения? Они ведь пошли в степь, в глубь страны…
— Они пошли туда, куда всегда тянуло северян, — отозвался Керим с шаманской безмятежностью. — Они идут в сторону Лаш-Хейрие, они хотят гранатов Лаш-Хейрие и золота Саранджибада, а потому они идут степью и до самых гор Нежити не встретят никого, кроме птиц…
— Керим, — позвал Клинок, — скажи, почему кто-нибудь из младших братьев Ветра, из младших царевичей, не наследующих Гранатовый Престол, не может отдать себя за мир и покой? Почему Ветер? Почему Светоч Справедливости не пошлет…
— Э, Клинок, — досадливо протянул Керим, — да разве же можно послать умирать по доброй воле? И разве тот царевич, кого захотят послать на смерть, не скажет Лучезарному, что это бесчестно и жестоко? У царевича пять жен — у Ветра две жены, у царевича семеро детей — у Ветра один сын-полукровка. А главное — царевич — человек, Ветер — аманейе… Царевич хочет собственного покоя, Ветер — покоя Ашури. Ты видишь, что нельзя послать другого царевича?
— У нас нет шансов на другой финал? — спросил Рысенок.
— Как кости лягут, — сказал Керим. — Если все выспятся этой ночью, если нежить не придет к кому-нибудь в темноте, если никто не станет лелеять собственный страх и собственную скорбь. Это ведь так понятно.
Я укутался в плащ и прилег на деревянный настил, куда уцелевшие горожане принесли подушки для моих бойцов. Мне казалось, что я не смогу заснуть очень долго, но сон пришел сразу, и во сне Яблоня украшала себя маками, алыми, как свежая кровь, а Огонь играл тлеющим угольком и хохотал.
И моя душа болела даже во сне.
* * *
Меня разбудил голос принца Антония, который весьма громко прикрикнул на стражника, говоря ему:
— Здесь спит монах, который молился за вас полночи, а ты орешь, как ошпаренный кот!
— Я не сплю, принц, — сказал я и заставил себя сесть на ложе.
Утро оказалось серым-серо; дождь шелестел по крыше шатра, образуя на входе словно бы завесу из водяных струй, да и мир вокруг, кажется, шелестел весь. После жары прежних дней мне показалось зябко и я обхватил себя руками, дабы немного согреться.
Антоний, увидав это, накинул мне на плечи свой плащ, влажный поверху, и присел рядом. Его волосы были мокры, а лицо, прежде красивое лощеной красотою мирского человека, не знавшего ни удержу, ни отказа в прихотях, обветрилось, осунулось и казалось моложе и живее. На меня он смотрел словно бы заискивающе.
— Хочешь ли завтракать? — спросил он так, будто боялся, что я откажусь. — Если снова не станешь пить вино, я велю принести воды.
А вчера сам пошел за водой, подумал я — и вдруг понял, что принц вовсе не заискивал во мне, а лишь пытался беседовать со мною ровно и милостиво, не слишком хорошо представляя себе, как это делается. Он ждал, что я отвечу, с напряженным вниманием; я внезапно ощутил нечто вроде жалости.
— Хорошо, — сказал я. — Будем завтракать.
Антоний не позвал никого из своей свиты; сквозь шум дождя я слышал, как снаружи фыркают кони и брякает мокрая сбруя, но веселых голосов было не слышно вовсе, лишь кто-то из солдат грязно выругал здешнюю переменчивую погоду. Караул у шатра принца обменивался краткими и мрачными репликами ненадлежащего свойства.
Камергер Антония, коренастый мужчина лет сорока, очень молчаливый и незаметный, подобно тени, принес корзину с едой. Я ел белый хлеб с обветрившейся и подсохшей коркой и ломкий нежный пресный сыр — и не мог не думать о том, что это еда, принадлежавшая другим. Что эти круглые лепешки, украшенные выдавленными лепестками, чья-то рука пекла совершенно не для нас, и что пекаря, возможно, уже нет в живых. Эта мысль заставляла хлеб застревать у меня в горле; Антоний, видя, что я медлю, вскочил, прошелся по шатру взад-вперед и остановился передо мною.
— Знаешь ли, — сказал он несколько раздраженно, упирая пальцы в ремень, — что сегодня в ночь умерли три десятка солдат? И никто не слышал, Доминик! И часовые не слышали! А беднягам вырывали глотки и сердца, ломали кости, кровь пили…
— Отчего ты удивляешься? — спросил я. — Разве ты не понял, что тебя тоже убили бы этой ночью, а твой караул не услышал бы?
— Не хватало еще воевать с трупами! — сказал принц отрывисто. — Мне страшно надоели все эти явления не от мира сего, которые стоят мне бойцов!
Я опять почувствовал приступ прежней злости на него.
— Тебе больше нравится убивать живых? — спросил я. — И ты надеешься, что это может остаться безнаказанным?
Лицо Антония тут же отразило крайнюю обиду, которую, как я полагаю, он почитал незаслуженной. Он пнул ногой седло, валявшееся на полу, и выкрикнул:
— Это война, монах! Ты что, прах побери, до сих пор не можешь этого понять?!
— Не ори, я устал, — сказал я с досадой. — Вряд ли на свете есть споры, в которых вопли выглядят аргументами. А что до войны — да, я вообще с трудом понимаю, чем война отличается от разбоя, а та война, что ведешь ты, не отличается и вовсе ничем.
Антоний вздохнул. Мне показалось, что он тоже изрядно устал и его боевой пыл поугас в ночных визитах мертвецов.
— Я же твой принц, — хмуро сказал он. — Ты третируешь меня, как мальчишку, пламя и ад! Неужели ты не видишь — я могу выиграть эту войну, я буду королем этих земель! Вот только доберемся вдоль гор Благословения до Гранатовой Столицы, опрокинем ее под себя, пойдем через горы к Саранчибату…
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 19 страница | | | Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 21 страница |