Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 16 страница

Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 5 страница | Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 6 страница | Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 7 страница | Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 8 страница | Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 9 страница | Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 10 страница | Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 11 страница | Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 12 страница | Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 13 страница | Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 14 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

— Приблизительно, — сказал я.

— Женщины твоих братьев говорят, что ты не создан для дворца, — продолжала Яблоня с усмешкой. — Ты — Медное Крыло, свободная птица, тебе здесь душно и тесно. А вот их мужьям — в самый раз. Уже тысячу лет здесь существует определенный порядок вещей: Светоч Справедливости — царь Ашури и раб церемоний и ритуалов, которые нельзя изменить. А ты можешь захотеть изменить. Ты — птица, не человек.

— Захочу, — сказал я ей в ухо, еле слышно. Она поцеловала меня в уголок губ:

— За это они и ненавидят тебя и меня заодно. За это они уже успели возненавидеть и Одуванчика, и Молнию, и Сейад. В Гранатовом Дворце живут рабы, просто рабы и рабы обстоятельств, судьбы, ритуалов, правил и принципов — а ты сам не раб, да еще притащил сюда целую компанию смутьянов. И твой сын вряд ли будет добропорядочным рабом. Я права?

— Да, — шепнул я, вдыхая теплый сливочный запах ее волос.

— Нам придется драться, драться и драться, да? Кто как умеет?

— Да, госпожа сердца моего, — сказал я, прижимая ее к себе. — Да. Драться, кто как сумеет. За нашу свободу — за свободу гранатовой крови. Долго. И жестоко.

— Я поняла, — сказала Яблоня, и ее глаза вспыхнули. — Я все поняла. Одуванчик, оставь нас. Я собираюсь быть особенно нежной с царевичем, дабы у него были силы для грядущих драк.

И коснулась меня наирискованнейшим образом прежде, чем евнух успел до конца закрыть дверь.

* * *

Я закрыл за собой дверь и подпер ее спиной. И чуточку так постоял. Подышал поглубже, ага.

Чтобы перестать злиться на нее, хотеть убить его, ненавидеть себя и роптать на Нут. Я уже знал, что сейчас пройдет — кое-какой опыт появился. Пройдет, надо только поглубже подышать и спокойно подумать.

Надо вспомнить, что я ее люблю, и она меня любит, как может. Как царевна вообще может любить евнуха — или даже, кажется, побольше, чем царевна может любить евнуха. И что злиться на нее я совершенно не смею. Вот еще кто-нибудь влепил бы мне по морде, чтобы я не бесился — совсем было бы ладно, ага.

Что еще? Что его я тоже пытаюсь любить. Пытаюсь, пытаюсь, у меня получится, я терпеливый. Он — не такая уж и мразь… Ладно, уймись уже, он — просто удивительно, насколько не мразь. Меня-то он ни разу не пнул, ни словом, ни как иначе. И сейчас — говорил такие вещи, какие евнухам не говорят, вообще-то. Он — мой господин, неплохой, в сущности, господин… надо попробовать его полюбить, хотя бы ради нее.

И себя ненавидеть не за что. Ведь знаю, что от этого только хуже. Вот так поговоришь с собой, помянешь Нут — оно и отпустит. Уже, как будто, и не так тянет забиться куда-нибудь в угол и выть там в голос о жизни своей разнесчастной.

А ведь не такая уж она у меня, тли, разнесчастная.

Ах, мне уши прокололи! Ах, нарядили в женские тряпки, накрасили глаза и пообещали солдат из свиты братьев Ветра! Гаденько похихикали? А что я еще хотел от убогих — они же тут точно в том же положении! Да ладно, не в том же — хуже!

Меня, положим, бывало, лупили до полусмерти. Шакалы хозяев, деревенщина… Но с ними-то, с этими здешними куклами, если спокойно подумать, поступали и покруче — им же не просто так это все в голову ударило! Тюльпан такой расфуфыренный, а усмехался так горько… много ему счастья принесли эти побрякушки? Да эти дворцовые слуги еще понесчастнее, чем я, чем мои знакомцы из деревни. А Изумруд еще взял меня за плечо и подтащил к стене, на которой сушилась кожа какого-то бедолаги — только что носом туда не ткнул. Вот, мол, имей в виду — никто не гарантирован.

Еще влажная шкура, между прочим. И, судя по старым рубцам, этого несчастного били не меньше, чем меня — тут, во дворце, среди всего этого золота, гранатов и прочего блеска. Ну-ну.

Конечно. Я ничего другого и не ждал. Евнухи есть евнухи. Люди в принципе никого не жалеют, а уж евнухов — в самую последнюю очередь. Прекрасно помню, как мне хотелось поговорить с кем-нибудь из настоящих мужчин, когда был еще совсем уж мелкий и дурной — и как они на меня смотрели. Брезгливо, как на слизняка, как на крысу, которую колесо арбы раздавило, так что кишки наружу. И хоть бы кто не то, чтобы пожалел, а хотя бы обратился без гадливости… нет! Не бывает такого. И женщины недалеко ушли — если надо на ком-то злость сорвать, то лучше меня и не выберешь. Меня презирать легко и приятно. Будто мне душу отрезали вместе с… Бесхвостый пес, ага.

А другим евнухам дружить со мной тоже без надобности. У каждого — свои проблемы и болячки. Зачем я им сдался? Им же выживать как-то надо, выслуживаться. Выкручиваться как-то, чтобы пореже делали больно. Это лучше в одиночку, по себе знаю.

Так что они меня, конечно, изрядно поизводили сегодня — но они-то всегда так живут, а я — нет. Я же счастливчик сравнительно! Вот пришел — а госпожа моя…

Госпожа моя… госпожа моя… был бы я настоящий, настоящий аглийе-полукровка, настоящий мужчина, настоящий боец! Целый, все на месте… Ха, что я несу?! Да я бы мучился сильнее, чем сейчас, наверное! Вот смешно-то. Госпожа моя — царевна, а я — деревенский мужлан. Солдат, например. Шакал, ага.

Думать очень, очень полезно. Никогда бы Яблоня не позволила какому-то шакалу поганому до себя дотронуться. И никогда бы я ее не увидел и не узнал, и не поцеловал бы ее ручку ни разу, и косы бы не заплел. И уж тем более, она бы меня никогда не обняла. Так о чем я жалею? Вот потеха-то!

А Ветер мне сказал: "Ты — мой солдат. Дерись за нее". Евнухам таких вещей не говорят. А он еще и дотронулся — не как эти мрази, шакалы, похотливые твари, а как до человека дотронулся. Как до… как до своего конюшего, к примеру. Или — до пажа. Без грязных мыслей и не брезгуя. И сказал: "Ты — молодец".

Не смей его ненавидеть, не смей!

Он же принадлежит моей Яблоне. И малышу. И я помолился Нут, чтобы у них все было в порядке. У меня от души отлегло потихоньку. И нож этот между ребрами, от которого иногда ужасно больно ни с того, ни с сего, тоже пропал. Дышать стало можно.

Я подумал, что все эти нервы и суета — из-за дворца, будь он неладен. Пока в Каменном Гнезде жили, настолько худо, вроде бы, ни разу не было. Если уж очень подступит — подышишь, и отпустит. Привык ведь уже к царевичу, смирился, успокоился… а тут опять откуда-то полезло.

Поганое место — этот дворец.

Я минутку послушал их за дверью. Ну что, это надолго. Вряд ли позовут, думаю, зачем я им сдался? Фрукты, ти, лепешки, мед — все у них там стоит около ложа; вода в кувшине, на столике шкатулка с персиковым маслом и благовониями. А Яблоня не любит, когда я суюсь некстати.

Ну и не будем соваться, ага.

Я решил заняться чем-нибудь полезным, чтобы не заснуть, и пошел на женскую сторону, проверить малыша. Только малыш спал, и Сейад спала; я уже хотел рассердиться и разбудить ее, чтоб охраняла, как следует, младшего царевича, но тут этот бледный кошмар — один из близнецов — высунулся из пустого воздуха, как из-за двери и поднес мне к губам холоднущий палец. Вроде знака, что все под охраной. А я из комнаты выскочил и губы тер-тер, умылся и снова тер — и все равно такое чувство, что мертвеца поцеловал.

Умеет себе царевич солдат выбирать, ничего не скажешь.

Я хотел вернуться к дверям Ветра, но этот дворец был просто громадный и весь из переходов, как лабиринт. Я долго блуждал, устал, пока, в конце концов, не вышел в похожее место. Смотрю — горят светильники в виде тюльпанов, дверь с резными жеребцами, ковер с пурпурным узором, все как надо… только запах померещился какой-то другой. Я, конечно, всего-навсего евнух, но на птичье чутье это ни капли не влияет: вроде как чужими из-за двери тянуло.

Чужими мужчинами.

И меня вдруг как стукнет под ребро! Кто это там у них, и как может быть?!

Я подобрался к двери, как смог, тихо — и прислушался. А за дверью услыхал голос царевича Орла и шаги взад-вперед. Перепутал опочивальни по дурости, ага.

У меня от облегчения даже коленки мелко затряслись. Ну слава тебе, Нут, это не с Ветром-Яблоней что-то случилось, а просто я — болван без памяти. Уже хотел идти, как вдруг слышу, Орел говорит:

— Ты хоть понимаешь, какая это может быть беда?

А какой-то незнакомый, старый, но очень твердый голос ему ответил:

— Булат доложил Светочу Справедливости об одном голубе, мой царевич — и Лучезарный опочил. А спустя час на голубятню слетела целая стая с метками побережья. Четырнадцать штук — а на побережье, в любом тамошнем городке вряд ли нашлось бы больше двадцати царских голубей сразу.

— И все без писем? — спросил Орел.

— Все без писем, мой царевич.

Я чуть на пол не сел. Это что ж должно было случиться, чтобы царевых голубей выпустили без почты всех разом?! Там у них, на побережье, что, город сквозь землю провалился? Или огненный дождь хлынул? Чтобы успеть только выпустить, а письма написать и привязать не успеть…

Орел рассмеялся, только, скорее, злобно, чем весело, и сказал:

— В тот день, когда Ветер и его пащенок прибыли во дворец, на наших землях творится какое-то нестерпимое зло! Вот это новость, Янтарь! Ты рассказал об этом братьям?

— Я ждал приказа царевича, — сказал Янтарь, гад, и поклонился, наверное, потому что зашуршал парчой.

— Хорошо, — сказал Орел. — Расскажи. Всем — кроме Ветра. И с утра сообщи Лучезарному. Нут послала знамение с птицами — ясное. Яснее некуда. Возьми, ты заслужил, — и бросил какую-то, я думаю, вещицу, потому что золото не звенело. Перстень, наверное.

О! У меня живот схватило от ужаса. Что это я подслушал!

Я дернул оттуда, сломя голову, стараясь только не нашуметь. Слава Нут, слава всем добрым богам, перед тем, как выскочить в большой покой, из которого расходились коридоры, приостановился и продышался — а то, думаю, заинтересуется кто-нибудь, с чего это евнухи носятся по ночному дворцу, как угорелые кошки. И дельно.

Стражник-человек меня чуть с ног не сшиб. И ухватил за локоть, так что едва руку не сломал:

— А ну, стой! — говорит. — Ты чего тут снуешь? Вынюхиваешь?

Я вспомнил, как мне Ветер говорил, и дал меди течь сквозь кожу — и этот храбрый сразу отдернул свою поганую лапу. А я сделал надменный вид и сказал:

— Ты что, не видишь, что я — аглийе из свиты царевича Ветра?

— А на стороне царевича Орла что творишь? — спрашивает. Но гонору уже поменьше.

Ну и я снизил тон. Вроде, сменил гнев на милость.

— Дорогу ищу, — говорю. Самые простые вещи говорю, чтобы можно было легко проверить. — Из женских покоев, госпожа посылала посмотреть, спит ли ребенок. А я заблудился. Мы же тут недавно…

Шакал… ну, сокол, сокол — хохотнул, посмотрел на меня сверху вниз, но уже не пытался хватать руками. А я сказал как можно спесивее:

— Что ты на меня уставился, как на невидаль? Разве не знаешь, что у господина моего вся свита — демоны? Лучше проводил бы, а не стоял столбом. Вот-вот госпожа хватится.

Провожать он, положим, меня не пошел, но дорогу показал и был учтив. И я добрался до покоев Ветра за пять минут. А там, в коридоре, который вел к опочивальне, наткнулся на Керима.

Я торопился, но Керима все равно был ужасно рад видеть. Я уже давно не беспокоился, что он — шаман и неверный. Мне ни один мужчина столько добра не сделал, как Керим — и совершенно задаром, просто из личного удовольствия. Поэтому я ему сказал:

— Привет, Керим, возлюби тебя Нут! — поулыбался и хотел, было, бежать дальше, но он меня взял за плечо и повернул к себе. И не ухмылялся, как обычно.

— Привет, — говорит, — птенец. Вот кого я искал — тебя я искал. Ты сейчас ко мне пойдешь, и будешь делать то, что я тебе скажу, потому что ночь для этого дела стала очень хороша, и ты тоже для него хорош. Лучше тебя в свите царевича никого нет для этого.

— Да брось, Керим, — говорю. — Потом. У меня к царевичу важное слово, — но, ясно, не думаю дергаться, потому что Керим никогда и ничего не делает просто так.

Хотя, скажи мне такое кто-нибудь другой — наорал бы на него, не думая о последствиях. Нехорошо все это как-то прозвучало.

А Керим погладил меня по щеке и подтолкнул в спину, к своей комнатушке на половине бойцов.

Я пошел. Захожу к нему, а у него в чаше для благовоний горит целый костер, и в комнате жарко и светло, как днем, даже без свечей. Пахнет какими-то травами и золой; надо думать, Керим колдовал и травы жег.

Он меня к ложу подвел и почти что силой усадил — надавил на плечи. Я сел, а он отвернулся и начал на маленьком столике что-то перекладывать. Позвякал чем-то, пошуршал — и повернулся ко мне с бутылкой в руках. Маленькая темная бутылка, и, кажется, не стеклянная, а из какого-то полупрозрачного камня. По тому, как он ее держал, показалась мне очень тяжелой. Вместо пробки — резная собачья головка.

И Керим сказал:

— Ты, Одуванчик, протяни мне руку, вверх ладонью — и неподвижно ее держи, не дерни, не колыхни. Ты не бойся, дыши спокойно, тебе ни больно не будет, ни плохо не будет. Я буду царевичу гадать, а гадать я буду на тебе, потому что ты, Одуванчик, чистый отрок, который с женщиной страсть не делил.

— А влюбляться считается? — говорю.

Керим только ухмыльнулся.

— Нет, — ответил. — Если бы у кого другого, тогда надо было бы смотреть через огонь, мысли проверять, чистые мысли или грязные, но тебя, Одуванчик, я даже проверять не стану. Потому что, какие бы мысли у тебя не были, страсть ты с женщиной все равно не разделишь.

Грустно это, конечно, прозвучало, зато резонно. Я протянул Кериму руку — и он вытащил из бутылки пробку и налил мне прямо на ладонь какой-то жидкости, страшно холодной, густой, блестящей и совершенно черной, вроде смолы, которой лодки смолят.

Я на Керима посмотрел вопросительно, а он бросил какой-то бурый комочек в светильник и говорит:

— Ты не на меня смотри, Одуванчик, ты в ладошку свою смотри. Ты туда смотри, в зеркальце это черное, а я в тебя смотреть буду — так мы с тобой и увидим дороги Судьбы: и прошлое, и грядущее. Смотри, смотри.

Бурая штучка загорелась и чудесно запахла… как бы сказать? Сладко, но не приторно, чуточку терпко, медово и пьяно, вроде цветущего хмеля. Я посмотрел в это черное на своей ладони — и чернота вдруг как-то втянула мой взгляд в себя, я будто влетел туда, в это темное стекло. Малый миг это было очень страшно, а потом я стал видеть.

Я увидел море, только оно было не синим, а серым, вправду, как отражение в черном зеркале. И по этому морю плыли корабли — не наши. Наверное, на таком приплыла Яблоня, а потом он утонул — громадные корабли, даже не описать, какие, и люди на веревочных лестницах, ведущих на мачты, висели, как муравьи на травинках. И все было серое. Серый Мир, ага. Вернее, отражение в нем.

— Корабли, — говорю. А Керим где-то ужасно далеко еще что-то поджег и говорит:

— Смотри, Одуванчик, смотри. Не надо ничего говорить — я все твоими глазами вижу.

А с кораблями что-то случилось — может, пожар, думаю — и от них вдруг взлетел дым клубами, потом — еще и еще. И я увидел берег, к которому они плыли. И на берегу медленно рушилась сторожевая башня. Это было совершенно кошмарно — она сломалась посередине, как дерево, в которое ударила молния, и вся верхушка грянулась наземь. Наверное, это был страшный грохот, но я-то ничего не слышал — и только видел, как в ватной тишине рушатся дома, как падают стены и вздымается пыль вместе с дымом, и как от кораблей несется в дыму что-то страшно сильное и неодолимое и врезается в стены, как стрелы врезаются в живое мясо.

Меня начало знобить, хотя было тепло. Рука у меня просто превратилась в лед, я еле держался, чтобы зубы не лязгали — но откуда-то издали Керим тронул меня за плечо теплой рукой и сказал ласково:

— Не бойся, ты не там, ты со мной. Смотри, Одуванчик, смотри.

Я смотрел. Они бежали по улицам, бледные люди, громадные, заросшие косматыми бородами — и я вдруг понял, что они из страны Яблони, такие же бледные, светловолосые. Они показались мне просто кошмарными, эти люди, эти воины — и они рубились с нашими, с царскими соколами, кажется, или со стражей какого-то местного князя, но это бы еще полбеды. Эти бледные поднимали какие-то штуки из черненой стали, которым я не мог подобрать слова, из черных дырок в этих штуковинах вылетал дым и вспышки — и наши валились в пыль, в крови, хотя их никто не достал ни саблей, ни чем другим. Было в точности похоже на невидимые стрелы. Все небо, кажется, затянул черный дым — и вдруг в черноту взлетели белые голуби, целая белоснежная стая.

Из невозможного далека я еле услышал голос Керима: "Смотри, смотри, дорогой", — и увидел, как полуголой вырывающейся женщине режут горло ножом. В этом черном, сером, дико ярко горел костер — и туда бледные раскосмаченные воины лили масло и швыряли связанных людей. Живых. Я увидел занесенную руку, держащую за ножку младенца — и чуть не задохнулся, но Керим снова до меня дотронулся и стало чуть легче.

— Смотри, Одуванчик, — отдавалось каким-то бесплотным эхом. — Я рядом, смотри.

Тогда я увидел воина на отличной ашурийской кобыле, плотной и глянцевой — молодого красивого мужчину с властной осанкой, с веселым и злым лицом. Кобыла танцевала под ним, а он говорил слова, которые я не слышал, надменно смеясь и показывая вперед острием сабли.

Он был — северный царевич, вдруг понял я. Тот самый. Северный царевич, которому обещана Яблоня. Игрушка Нут, вот он кто был. Двойка на костях. И за ним клубился беспросветный мрак, а из мрака вдруг потянулись длиннющие бледные руки, почти одни кости и сухожилия, с пальцами, как растопыренные ветки. И шло еще что-то, что было совсем нестерпимо видеть — я инстинктивно зажмурился и дернул рукой.

И все. По зеркалу пробежала рябь, и все пропало.

Очнулся, лежа головой у Керима на плече. Тошнило и было не шевельнуться, но Керим дал что-то понюхать, и я совсем вернулся из Серого Мира.

Думал, все вокруг перемазал этой смолой… поднес к глазам руку — а она чистая, хоть и мокрая. Будто из этой смолы все ушло в видения, и она превратилась в воду.

— Молодец, Одуванчик, — сказал Керим и ухмыльнулся. — Ты, Одуванчик, очень хорошо смотрел, все рассмотрел. И мысли у тебя чистые, я думаю, потому что с грязными мыслями так проникнуть в суть нельзя. Встать-то ты можешь?

Я встал, показал глазами на дверь — иначе сил не было спросить — и Керим покивал, все понял. Тогда я вышел из его комнатушки, в которой уже догорел огонь, и пошел к двери в опочивальню царевича Ветра. Меня шатало из стороны в сторону, как нажевавшегося смолы, но голова стала совершенно ясная.

Я открыл дверь. Они спали, Ветер и Яблоня. Он лежал на спине, а она положила головку ему на грудь. Я смотрел на них, и больше уже не чувствовал ни капли злости или досады, только нестерпимый страх за них обоих. Всякой дряни на свете сколько угодно — а таких мало. И им всегда что-то грозит; гнусен мир подзвездный…

Я тихонько встал на колени около ложа, взял руку Ветра и поцеловал:

— Царевич, — сказал я шепотом, чтобы не разбудить Яблоню. — Прости меня. Проснись.

* * *

Все это оказалось точь-в-точь, как в романе про поход Фредерика Святого. И, в общем, так, как я и думал. Но гораздо, гораздо неприятнее.

Земля была плоская, совершенно плоская. Целое море травы, по которой туда-сюда гуляет ветер, а больше — совсем ничего. Ни леса, ни одиночных деревьев. Ни строений. Зато, вы просто представить себе не можете, дамы и господа, какая прорва травы! Со всех сторон виден горизонт. И до самого горизонта эта дурацкая трава и цветочки. Поэтому чувствовал я себя так, будто моя армия идет, как муравьиная цепочка по столу — и видна она всем, начиная с Господа на небеси и заканчивая любым заинтересовавшимся идиотом.

Но все равно, чем дальше мы выдвигались от этого поганого городишки, тем веселее было у меня на душе. Я думал, что, как бы то ни было, у нас появился боевой опыт, а еще мы более-менее знаем, что ждать от их городов и от них самих. Моя рыженькая парила над этой травой, как ангельчик; я утром проследил, чтобы ее почистили наилучшим образом, а потом сам угощал белым хлебом и фруктами — так что мы с ней подружились. Малышка даже, по-моему, начала понимать человеческую речь — и смотрела на меня без опаски и без отвращения. А я все седла, какие в городишке нашлись, пересмотрел, чтобы выбрать, какое ей будет удобнее, и всю упряжь перепробовал.

И рыженькая гарцевала, как на параде.

Мои бароны на своих трофейных лошадках делали благостные лица, но старались держаться поодаль. Ну и Те Самые с ними. Подумаешь, свита: дурак и трус! Теперь я плюнул на предрассудки, и меня окружали командиры волкодавов, Алекс, Тобиас, Юджин, а между ними — канонир Эрик, который, по-моему, стоил десяти баронов вместе взятых, хотя и был природным плебеем. Ну и правильно. И я даже думал, что дам мужикам титулы и земли подарю, когда война закончится. Нечего полагаться на салонных вырожденцев! Опора трона — сильные, прах побери, и отважные мужчины, а не истерики, которые прижимают платочки к аристократическим носам, если где-то поблизости недостаточно благовонно запахло.

Кто бы мог подумать, что мои бароны, которые казались такими отчаянными правильными парнями дома, на настоящей войне так опустятся! В действительности, вовсе не друзья они мне — просто вассалы. И ничтожества, к тому же.

У меня был обоз со всем необходимым, были всадники, которым всегда есть, чем кормить лошадей, потому что кругом травы до обалдения, и были пешие бойцы. Мы везли, кроме прочего, пушки, ядра и порох. И Алекс с Юджином говорили, что никто не подкрадется незамеченным в такой местности — мы любой отряд увидим за пять-пять с половиной тысяч шагов и устроим им хорошую встречу, если что.

Но пока никто не попадался. Кругом была трава, трава, трава — по колено, а местами по грудь в траве. Для телег не очень удобно, но всадники все-таки ее прибивали, и обоз катился, хоть и не быстро. Маки цвели вокруг, яркие-яркие. Было жарко, но не чрезмерно. А в небе парили распластанные птицы, что-то внизу высматривали. Я понимаю, что каких-нибудь зверушек типа зайцев, но все равно мне не нравилось, как они смотрят сверху.

Будто они — шпионы здешних ведьмаков.

На самом деле, я просто не очень хорошо спал этой ночью. Сначала привязался дохлый Жерар, будь он неладен, потом сны снились… не то, чтобы очень страшные, но нелепые и беспокойные. Птицы. Все время эти птицы. А еще идол с кошачьей головой, который то смеялся, как пьяная девка, то заплакал.

Утром, еще в городишке, я спросил у Бенедикта, что бы это могло значить, но он, каналья в балахоне, похоже, тоже меня предал. Залепетал, что птицы — это, мол, символ любви Божьей ко мне, потому что вестники Господа часто оборачиваются птахами небесными, а идол плакал, потому что язычеству тут конец придет. Но я чуял, что все это не то, неправда — какие, прах побери, вестники, если это явные стервятники? — поэтому отослал его в обоз, а позвать приказал брата как-его-там, строптивого гада из Иерарховой свиты.

Строптивый-то он строптивый и гад еще тот, но в своем деле шарит хорошо. Когда он уложил труп, я как-то перестал особенно раздражаться. Честно говоря, я бы даже оставил его при своей особе, на всякий случай, но гаденыш зыркнул и ушел. А я тогда подумал, что надо будет с ним потом поговорить. Не родился еще на свет монах, который не любит деньги и положение. Женщины им запрещены — так чем же еще отрываться? Пожрать, ясен пень, выпить и кого-нибудь построить. И проповеди.

Так вот, я позвал монашка и он пришел. Я даже подумал, что не такая уж у него и отвратительная рожа, в сущности. Он же монах, в конце концов, а не придворный кавалер. Ну да, крыса библиотечная. Ну и Бог с ним, с лица не воду пить. Лишь бы приносил пользу.

Но он тут же выдал:

— Что надо, принц?

Вот ничего себе, а? Ни тебе "здрасьте", ни тебе "ваше высочество". До предела обнаглел. Я ему чуть не врезал перчаткой между глаз, еле сдержался.

— Не смей грубить, — говорю. — Ты со своим принцем разговариваешь.

— Да? — отвечает. С отвратительной миной, просто-таки издевательской. — Удивительно. А я думал — с грабителем и убийцей с большой дороги.

И все. И мне сразу захотелось приказать его выдрать вожжами, до крови, чтобы взвыл и взмолился. Я бы, может быть, так и сделал, если бы не знал, что гаденыш мнит себя подвижником, и что его легче убить, чем добиться толку.

Командиры волкодавов на него уставились, как на вошь в бланманже. Ясно, им никто не доложил о ходячем трупе, а потому они поразились, что я этого монаха тут же не убил и им не приказал. Алекс его моментально сгреб за грудки и радостно мне сказал:

— Ваше прекрасное высочество, позвольте, я ему шею сверну, чтобы соображал, с кем говорит?

А монах прищурился, злой, как крыса в крысоловке, и выпалил ему прямо в глаза:

— Давай, убей духовное лицо! Твою душу и так ждут в преисподней, палач!

Алекс бы его придушил, как Бог свят, такая у него была мина, но я его остановил все-таки.

— Погоди, — сказал, наставительно, — погоди, старина. Не спеши. Во-первых, он, вправду, монах, а во-вторых, он нам нужен. Не ты же молитвы, защищающие от Тех Самых, будешь читать, если что-то случится?

Тогда Алекс монаха отпустил, но спросил:

— А Бенедикт, ваше высочество?

Ничего я на это не ответил. Странное у меня было ощущение, даже и не выскажешь сразу. Как-то все изменилось, сдвинулось с привычных мест. Я Бенедикта дома любил, доверял ему, исповедовался, советовался с ним — а здесь бы… ну на простого солдата его променял бы и не пожалел. А тощий монашек — вспомнил, братец Доминик! — конечно, злой, трепло, весь такой саркастический, и все в том же роде, но я ему, почему-то верил больше. В смысле нечисти и нежити, да и вообще…

Хотя этот Доминик союзник был страшно ненадежный. И человек просто отвратительный. Но я все равно больше верил ему, чем Бенедикту. Сам не мог понять, почему, и, уж во всяком случае, не сумел бы внятно объяснить Алексу, волкодаву, конечно, храброму и верному, но недалекому. Поэтому просто сказал:

— Алекс, иди к солдатам. Иди, проверь, как порох грузят, никто ли не пьян, все ли трофеи отнесли на корабли… ну, или еще что-нибудь проверь. Иди-иди.

Он ушел. Оглядывался несколько раз, будто поверить своим ушам не мог. А Доминик смотрел на меня и щурился. Тогда я ему сказал, как можно внушительнее, но милостиво:

— Прекрати беситься. Я тебя по делу позвал.

Доминик вцепился рукой во Всезрящее Око на шнурке — все-таки гадкая привычка у некоторых монахов, по-моему, как будто Божий взор хотят закрыть — и сказал:

— С каких это пор у нас с тобой общие дела, принц?

Просто нравится ему меня злить!

— С каких это пор, — говорю, подчеркнуто спокойно, чтобы до него дошло, насколько я выше этих его трепыханий, — ты начал тыкать особам королевской крови?

— Мне наплевать, — говорит. — Я служу Господу, а не тебе. Ну что ты на меня уставился? Что ты сделаешь? Убьешь меня? Ударишь? Ну давай, ударь, убей. И что дальше?

Я на него смотрел — и, честно говоря, вправду не понимал, что дальше. Вам это, наверняка, не знакомо, дамы и господа — а чувство странное и очень противное: смотришь на жалкого человечишку, так, на какого-то монаха, на скелетик в бледной шкурке, без мускулатуры совершенно, с тощей шеей, с белесыми лохмами, висящими сосульками, с бесцветными глазами, с желто-зеленым синяком на скуле, понимаешь, что он полное ничтожество, что его легко в бараний рог скрутить, что ты сам бы мог скрутить — и почему-то нельзя. Вернее, можно, но это ничего не изменит — все равно того, что тебе надо, не получишь.

И тогда я сказал, как можно рассудительнее:

— С чего это мне тебя убивать? Ты же видишь, что я не сержусь больше. Мне просто надо, чтобы ты разгадал сон. Мой сон. Ты умеешь разгадывать сны?

И, знаете, что, дамы и господа? Он растерялся! Он, ей-Богу, совершенно растерялся и пожал чуть-чуть плечами, а потом кивнул:

— Ну расскажи, — и даже не добавил ничего ядовитого.

Я рассказал. Доминик слушал, как нормальный — не перебивал, только иногда задавал вопросы, но без подковырок, просто чтобы уточнить. И в конце концов сказал:

— Птицы — это смерть, Антоний. А идол — это судьба. И плачет она над тобой, — и в голосе у него вдруг появилось что-то очень славное, какого я еще ни у кого не слышал — совсем человеческое, я даже удивился. — Антоний, — сказал он, — возвращайся. Тут ты умрешь очень гадкой смертью, а перед этим убьешь многих, страшно многих… Ну послушай священника раз в жизни!

В этот момент я вдруг понял, что вправду на него не сержусь. Не знаю, почему — но не сержусь. Я даже сказал ему, как настоящему духовнику, терпеливо и с уважением:

— Ты же не понимаешь, я же не могу вернуться. Я же дал обет, и вообще, за мной люди пошли. Мои подданные, моя армия. Мне надо идти до конца, я же принц. Мы заберем у неверных мощи Муаниила, а если повезет, то и эти земли — но если не получится, то я все равно не вернусь. Герой, который все бросает и поворачивает с полпути — это не герой, а дурак.

Тут Доминик улыбнулся, представляете, дамы и господа! Я заложусь, он не притворялся. Он по-настоящему улыбнулся, только устало и невесело. И сказал:

— Ты и так дурак, принц. Законченный, — но мне даже за такие слова не захотелось его отлупить. Я просто отпустил его в обоз. Он опять пожал плечами и ушел, а мне стало как-то даже грустно.

Потом я ехал шагом, рыженькая шла, как по бархату, и думал, как все становится странно. Я разговаривал с Алексом и Юджином, и это было хорошо и правильно, хоть и тревожно; вокруг была эта степь, сверху, с высоченных белесых небес, смотрели птицы — может, высматривали трупы? — а мне все время хотелось, чтобы Доминик был где-нибудь поблизости.


Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 39 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 15 страница| Далин Максим Андреевич Корона, Огонь и Медные Крылья 17 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)