Читайте также: |
|
Мои воспоминания о Всеволоде Михайловиче Гаршине относятся к периоду моего детства, и поэтому они, к сожалению, не полны и отрывочны.
Он посетил Ясную Поляну ранней весной 1880 года.
Впоследствии я узнал из его биографии, что в эту же весну он из Тулы попал в Харьков и там был помещен в психиатрическую лечебницу.
Таким образом, объясняются некоторые шероховатости в поведении этого скромного и милого человека и бросившиеся нам в глаза странности, благодаря которым я его и запомнил при первом же его появлении в Ясной Поляне.
Никому из нас в то время не пришло в голову, что перед нами человек больной, возбужденный надвигающейся болезнью и потому не вполне нормальный.
Мы объяснили себе его странности простым чудачеством.
Мало ли у нас в Ясной перебывало чудаков!
Это было в шестом часу вечера.
Мы сидели в зале за большим столом и кончали обед.
Подавая последнее блюдо, лакей Сергей Петрович доложил отцу, что внизу его дожидается какой-то «мужчина».
— Что ему надо? — спросил папа.
— Он ничего не сказал, хочет вас видеть.
— Хорошо, я сейчас приду.
Не доев пирожного, папа встал из-за стола и пошел вниз по лестнице.
Мы, дети, тоже повскакали с своих мест и побежали за ним.
В передней стоит молодой человек, довольно бедно одетый и не снимая пальто.
Папа здоровается с ним и спрашивает: «Что вам угодно?»
— Прежде всего мне угодно рюмку водки и хвост селедки, — говорит человек, глядя в глаза отца смелым лучистым взглядом, наивно улыбаясь.
Никак не ожидавший такого ответа, папа в первую минуту как будто даже растерялся.
Что за странность? человек трезвый, скромный, на вид, по-видимому, интеллигентный, что за дикое знакомство?
Он взглянул на него еще раз своим глубоким, пронизывающим взглядом, еще раз встретился с ним глазами и широко улыбнулся.
Улыбнулся и Гаршин, как ребенок, который только что наивно подшутил и смотрит в глаза матери, чтобы узнать, понравилась ли его шутка.
И шутка понравилась.
Нет, конечно, не шутка, а понравились глаза этого ребенка — светлые, лучистые и глубокие.
Во взгляде этого человека было столько прямоты и одухотворенности, вместе с тем столько чистой, детской доброты, что, встретив его, нельзя было им не заинтересоваться и не пригреть его.
Вероятно, это же почувствовал и Лев Николаевич.
Сказав Сергею подать водки и какой-нибудь закуски, он отворил дверь в кабинет и попросил Гаршина снять пальто и взойти.
— Вы, верно, озябли, — ласково сказал он, внимательно вглядываясь в гостя.
— Не знаю, кажется, немножко озяб, ехал долго.
Выпив рюмку водки и закусив, Гаршин назвал свою фамилию и сказал, что он «немножко» писатель.
— А что вы написали?
— «Четыре дня». Этот рассказ был напечатан в «Отечественных записках»1. Вы, верно, не обратили на него внимания.
— Как же, помню, помню. Так это вы написали, прекрасный рассказ. Как же, я даже очень обратил на него внимание. Вот как, стало быть, вы были на войне?
— Да, я провел всю кампанию2.
— Воображаю, сколько вы видели интересного. Ну, расскажите, расскажите, это очень интересно.
И отец стал расспрашивать Гаршина последовательно и подробно о том, что ему пришлось видеть и пережить.
Папа сидел рядом с ним на кожаном диване, а мы, дети, расположились вокруг.
Я, к сожалению, не помню точно этого разговора и не берусь его передать.
Я помню только, что было очень и очень интересно.
Того человека, который удивил нас в передней, теперь уже не было.
Перед нами сидел умный и милый собеседник, ярко и правдиво рисовавший нам картины пережитых ужасов войны, и рассказы его были так увлекательны, что мы весь вечер просидели с ним, не отрывая от него глаз и слушая.
Припоминая этот вечер теперь, когда я уже знаю, что бедный Всеволод Михайлович был в то время на границе тяжелого психического недуга, и ища в своем впечатлении о нем признаков этого заболевания, могу сказать, что некоторая его ненормальность проявилась разве только в том, что он говорил слишком много и слишком интересно.
С ярко горящими, широко открытыми глазами, он выбрасывал нам одну картину за другой, и чем больше он говорил, тем образнее и выразительнее становилась его речь.
Когда он временами замолкал, выражение его лица изменялось, и на нас опять смотрел милый и кроткий ребенок.
Я не помню, ночевал ли он в Ясной или уехал в этот же день.
Через несколько дней он приехал к нам опять, но на этот раз верхом на неоседланной лошади.
Мы увидали его из окна едущим по пришпекту.
Он разговаривал сам с собой и как-то странно и широко размахивал руками.
Подъехав к дому, он слез с лошади, держа ее в поводу, потребовал у нас карту России. Кто-то спросил его, зачем она ему нужна?
— Мне надо посмотреть, как мне проехать в Харьков, я еду в Харьков к матери.
— Как, верхом?
— Ну да, верхом, что же тут удивительного?
Мы достали атлас, вместе с ним разыскали Харьков, он записал попутные города, простился и уехал.
Впоследствии оказалось, что Гаршин приезжал к нам на лошади, которую он каким-то путем выпряг у тульского извозчика.
Хозяин лошади, не подозревавший того, что он имеет дело с человеком больным, потом долго его разыскивал и с трудом отобрал свою лошадь назад.
После этого Гаршин исчез.
Как он добрался до Харькова и как он попал там в больницу, я уже не знаю.
Через несколько лет вышли две тоненькие книжки его рассказов3.
Я прочел их, когда был уже взрослым юношей, и нечего мне говорить о том впечатлении, которое они на меня произвели.
Неужели это написал тот человек с особенными глазами, который сидел тогда в кабинете на кожаном диване и рассказывал так много и интересно?
Да, да, конечно, это он, и в этих двух книжечках я узнаю его.
Но теперь детская, мимолетная симпатия к незнакомцу, случайно промелькнувшему, переходит в глубокую любовь к человеку и художнику, и мне дорого, что в моей памяти остались хотя бы эти отрывочные и грустные воспоминания.
Еще раз мне посчастливилось видеть Гаршина у нас в Москве.
Это было приблизительно за год до его смерти.
Кажется, что в это время отца не было дома и его приняла мать.
Он был грустен и молчалив и пробыл у нас недолго.
Я помню, что мама спросила его, отчего он так мало пишет.
— Разве можно писать, когда весь день я занят своей службой, от которой болит и тупеет голова, — ответил он с горечью и задумался.
Мама стала расспрашивать его о его частной жизни и отнеслась к нему очень тепло и сочувственно.
Меня и тогда поразили его большие красивые глаза, глубоко оттененные длинными ресницами, и я невольно сравнил их с теми глазами, которые я у него видел раньше.
Они были все те же; но тогда в них светилась энергия и смелость, а теперь они были грустные и задумчивые.
Жизнь отняла у них блеск и взамен его заволокла их пеленой печали.
И эта печаль чувствовалась во всем его существе.
С ним хотелось говорить тихо и ласково и хотелось как-нибудь пригреть и приласкать его.
Когда я узнал о его кончине, я не удивился.
Такие люди подолгу не живут.
Отвечая по своему разумению на этот вопрос, который поставила Гаршину моя мать: почему он мало писал,—я повторил бы то, что говорил Тургенев про покойного Николая Николаевича Толстого, брата моего отца:
«Гаршин писал мало, потому что у него были все качества, но не было тех недостатков, которые нужны для того, чтобы быть большим писателем».
Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 42 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА ХVII Тургенев | | | ГЛАВА XIX Первые «темные». Убийство Александра II. Шпион |