Читайте также: |
|
Довольно яркие, хотя несколько отрывистые и непоследовательные воспоминания остались у меня от трех наших летних поездок в самарские степи.
Папа ездил туда еще до своей женитьбы, в 1862 году, потом, по совету доктора Захарьина, у которого он лечился, он был на кумысе в 1871 и 1872 году, и, наконец, в 1873 году мы поехали туда всей семьей.
К тому времени папа купил в Бузулукском уезде несколько тысяч десятин земли, и мы ехали уже в свое новое имение на «хутор».
Я почему-то особенно ясно помню нашу первую поездку.
Мы ехали через Москву, на Нижний Новгород, и оттуда до Самары по Волге, на чудном пароходе общества «Кавказ и Меркурий».
Капитан парохода, очень милый и любезный человек, оказался севастопольцем, товарищем моего отца по Крымской кампании.
Мимо Казани мы проехали днем.
Пока пароход стоял у пристани, мы втроем, папа, Сережа и я, пошли бродить по пригороду, около пристани.
Папа хотелось хоть издали взглянуть на город, где он когда-то жил и учился в университете, и мы не заметили, как в разговоре время прошло и мы забрела довольно далеко.
Когда мы вернулись, оказалось, что наш пароход давно уже ушел, и нам показали вдали на реке маленькую, удаляющуюся точку.
Папа стал громко ахать, стал спрашивать, нет ли других пароходов, отходящих в ту же сторону, но оказалось, что все пароходы других обществ ушли еще раньше и нам предстояло сидеть в Казани и ждать до следующего дня.
А у папа и денег с собой не было.
Папа стал ахать, а я, конечно, заревел, как теленок.
Ведь на пароходе уехали мама, Таня и все наши, а мы остались одни.
Меня начали утешать, — собралась сочувствующая публика.
Вдруг кто-то заметил, что наша точка, наш пароход, па который мы все время смотрели, стал увеличиваться, расти, расти, — и скоро стало ясно, что он повернул назад и идет к нам.
Через несколько минут он подошел к пристани, принял нас, и мы поехали дальше.
Папа был страшно сконфужен любезностью капитана, вернувшегося за ним по просьбе мама, хотел заплатить за сожженные дрова деньги и не знал, как его отблагодарить.
Теперь, когда пароход за ним вернулся, он ахал еще гораздо больше, чем тогда, когда он уходил, и был сконфужен ужасно.
От Самары мы ехали сто двадцать верст на лошадях в огромной карете-дормезе, запряженной шестериком, с форейтором, и в нескольких парных плетушках.
В карете сидела мама, которая тогда кормила маленького моего брата Петю (умершего осенью этого же года), и младшие: Леля и Маша, а мы с Сережей и Таней перебегали, то в плетушку к папа, то на козлы, то на двухместное сидение, похожее на пролетку, прикрепленное сзади кузова кареты.
В Самаре мы жили на хуторе, в плохоньком деревянном домике, и около нас, в степи, были разбиты две войлочные кибитки, в которых жил наш башкирец Му-хамедшах Романыч с своими женами.
По утрам и вечерам около кибиток привязывали кобыл, их доили закрытые с головой женщины, и они же,
в кибитке, хоронясь от мужчин за пестрой ситцевой занавеской, делали кумыс.
Кумыс был невкусный, кислый, но папа и Степа его любили и пили помногу.
Придут они, бывало, в кибитку, садятся скрестивши ноги на подушки, разложенные полукругом на персидском ковре, Мухамедшах Романыч приветливо улыбается своим безусым старческим ртом, и из-за занавески невидимая женская рука пододвигает полный кожаный турсук кумыса.
Башкирец болтает его особенной деревянной мешалкой, берет ковш карельской березы и начинает торжественно наливать белый, пенистый напиток по чашкам.
Чашки тоже карельской березы, но все разные. Есть большие, плоские, другие — маленькие и глубокие.
Папа берет самую большую чашку обеими руками и, не отрываясь, выпивает ее до конца.
Романыч наливает опять и опять, и часто за один присест он выпивает по восемь чашек и больше.
— Илья, что ты не пьешь? Попробуй, что за прелесть,— говорит он мне, протягивая полную до краев чашу, — ты только выпей сразу, потом сам будешь просить.
Я делаю над собой усилие, выпиваю несколько глотков и сейчас же выскакиваю из кибитки, чтобы выплюнуть их, — настолько мне противен и запах и вкус этого кумыса.
А папа и Степа пьют его по три раза в день.
В это время отец очень интересовался хозяйством, и в особенности лошадьми.
В степи ходили наши «косяки» кобыл, и с каждым косяком ходил свой жеребец.
Лошади были самые разнообразные.
Были английские скаковые кобылы, были производители старинных растопчинских кровей, были рысаки и были башкиры и аргамаки.
Впоследствии завод наш разросся до четырехсот голов, но пошли голодные года, лошади стали падать, и в восьмидесятых годах это дело как-то растаяло незаметно.
Только в Ясной Поляне остались приведенные из Самары лошади, удивительно доброезжие, на которых мы много лет ездили и потомки которых живы до сих пор.
В это лето папа устроил скачки.
Вымерили и опахали плугом круг в пять верст и дали знать всем соседям, башкирам и киргизам, что будут скачки с призами.
Призы были: ружье, шелковый халат и серебряные часы.
Здесь я должен оговориться: скачки устраивались у нас и во второй наш приезд в Самару, в 1875 году, и возможно, что я что-нибудь перепутаю и расскажу здесь о том, что было во второй раз. Но это не важно1.
Дня за два до назначенного дня к нам стали съезжаться башкиры с своими кибитками, женами и лошадьми.
В степи, рядом с кибиткой Мухамедшах Романыча, вырос целый поселок войлочных кибиток, и около каждой из них были устроены земляные печки для варки еды и коновязи.
Степь оживилась.
Около кибиток стали шнырять покрытые с головой, прячущиеся женщины, стали разгуливать важные и степенные башкирцы, и по полям с диким гиканьем понеслись тренируемые скакуны.
Два дня готовились к скачкам и пировали.
Пили бесконечное количество кумыса, съели пятнадцать баранов и лошадь, безногого английского жеребенка, откормленного специально для этой цели.
По вечерам, когда зной спадал, все мужчины в своеобразных пестрых халатах и шитых тюбетейках собирались вместе и устраивалась борьба.
Папа был сильнее всех и на палке перетягивал всех башкирцев.
Только русского старшину, в котором было около восьми пудов веса, он перетянуть не мог. Бывало, натянется, приподымет его от земли до половины, кажется, вот-вот старшина встанет на ноги, все ждут с замиранием сердца, вдруг, смотришь, старшина всем своим весом плюхается на землю, а папа поднят и стоит перед ним, улыбаясь и пожимая плечами.
Один из башкирцев хорошо играл на горле, и папа всякий раз заставлял его играть.
Это искусство очень своеобразное.
Человек ложится на спину, и в глубине его горла начинает наигрывать органчик, чистый, тонкий, с каким-то металлическим оттенком. Слушаешь и не понимаешь,
откуда берутся эти мелодичные звуки, нежные и неожиданные.
Очень немногие умеют играть на горле, а даже в те времена говорили, что среди башкир это искусство уже исчезало.
В день скачек все поехали па круг, женщины в крытой карете, а мужчины верхами.
Лошадей собралось много, проскакали дистанцию в двадцать пять верст в тридцать девять минут, и наша лошадь взяла второй приз.
После этого мы с папа ездили на Каралык в гости к башкирцам, и они нас угощали бараньим супом.
Хозяин брал куски баранины руками и раздавал всем гостям.
А когда один из гостей-башкирцев отказался от угощенья, хозяин этим жирным куском баранины, как губкой, вымазал ему все лицо, и тогда тот взял и ел.
Мы ходили в степи смотреть башкирские табуны.
Папа похвалил одну буланую лошадь, а когда мы собирались ехать домой, то эта лошадь оказалась привязанной около нашей оглобли.
Папа был сконфужен, но отказаться —значило бы обидеть хозяина, и мы должны были подарок принять. После пришлось этого башкирца отдарить червонцами.
Звали его Никитой Андреевичем.
Несколько раз бывал у нас в гостях другой башкирец, Михаил Иванович. Папа любил играть с ними в шашки.
Во время игры Михаил Иваныч приговаривал: «Думить надо, баальшой думить надо!» —но часто, несмотря на свое думанье, он попадался, и папа его запирал, а мы радовались и хохотали.
Мы жили с немцем Федором Федоровичем в пустом амбаре, в котором по ночам пищали и бегали крысы.
В степях, часто близко от дома, разгуливали стада красавцев дудаков (дроф), и высоко под облаками реяли громадные черные беркуты.
Несколько раз папа, Федор Федорович и Степа пробовали их стрелять, но они были очень осторожны, и подойти к ним было почти невозможно.
Один раз только Федору Федоровичу удалось как-то незаметно подкрасться к дудаку из-за стада овец и подранить его.
Когда его привели к дому живого, держа с двух сторон за крылья, все мы вместе с папа выбежали навстречу, и это было такое торжество, что я помню его до сих пор.
Много лет спустя ко мне заезжал старый, разбитый параличом Федор Федорович, и мы с ним еще раз вспоминали об этом событии, которое он помнит так же, как и я.
С хутора папа несколько раз ездил за лошадьми на ярмарки в Бузулук и в Оренбург.
Я помню, как в первый раз привели к нам целый табун совершенно диких степняков. Их пустили в огороженный двор.
Когда их стали ловить укрючинами, несколько лошадей с разбега перемахнули через земляную кирпичную стену и ускакали в степь.
Башкирец Лутай помчался за ними верхом на лучшем нашем скакуне и поздно ночью пригнал их назад.
Этот же башкирец и объезжал самых непокорных дикарей.
Лошадь ловили укрюком, крячили губу, надевали на нее уздечку, двое мужчин держали ее за удила и за уши, башкирец вскакивал, кричал «пускай», и, не задерживая лошади, он исчезал на ней в степи.
Через несколько часов он возвращался шагом на взмыленной лошади, которая уже покорялась ему, как старая.
В другой раз папа привел из Оренбурга чудного белого бухарского аргамака и пару осликов, которых мы потом взяли в Ясную и на которых ездили верхом несколько лет.
Папа их назвал: «Бисмарк» и «Макмагон».
Во вторую нашу поездку в Самару, в 1875 году, папа ездил в Бузулук к какому-то старцу-отшельнику, прожившему двадцать пять лет в пещере2.
Он узнал о нем из рассказов местных крестьян, которые его чтили, как святого.
Я тогда очень просился ехать вместе с ним, но папа меня не взял из-за того, что в это время у меня сильно болели глаза.
Я думаю, что этот отшельник не представлял особенного интереса как проповедник, потому что я совсем не помню, что рассказывал о нем папа.
В первый год нашей жизни па хуторе о Самарской губернии был сильнейший неурожай, и я помню, как папа ездил по деревням, сам ходил по дворам и записывал имущественное положение крестьян3. Я помню, что в каждом дворе он прежде всего спрашивал хозяев, русские они или молокане, и что он с особенным интересом беседовал с иноверцами о вопросах религии.
Любимый его собеседник из крестьян — это был степенный и умный старик Василий Никитич, живший в ближайшей к нам деревне Гавриловке.
Приезжая в Гавриловку, папа всегда останавливался у него и подолгу с ним беседовал.
Я не помню, о чем они разговаривали, так как в это время я был еще мал и меня ни голод народный, ни религиозные разговоры не занимали. Я помню только, что Василий Никитич на каждом шагу повторял слово «двистительно»4 и что он говорил, что он «нашел средствие в чаю», к которому всегда подавался идеально чистый, белый мед.
Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВАVIII Тетя Таня. Дядя Костя. Дьяковы, Урусов | | | ГЛАВА X Игры, шутки отца, чтение, учение |