Читайте также: |
|
Я застал еще то время, когда нам служили свои дворовые, из бывших наших крепостных. Теперь все они сошли в могилу, но я хочу о них вспомнить.
Нераздельно с первыми воспоминаниями детства встает передо мной образ моей няни, Марии Афанасьевны Арбузовой. Она была бывшей крепостной Воейковых. Об этих Воейковых я знал только, что после смерти дедушки Николая Ильича Воейков был одно время опекуном Ясной Поляны, и после его опекунства многое из имения исчезло. Старик Николай-повар говорил, что в старину у нас были пуды серебряной посуды и после Воейкова ничего не осталось. Потом какой-то другой, сумасшедший, Воейков жил в Ясной Поляне уже при мама. О нем я знал, что он вытащил из-под дома бешеную собаку и она его не укусила,
Марья Афанасьевна была типичная нянюшка. Maленькая, кругловатая, с черным чепчиком на голове, добрая, бесцветная, иногда ворчливая. Она вынянчила нас, пятерых старших детей.
Почему-то я помню ее сидящей со сложенными на коленях руками, около стола, на котором горит сальная свечка. Когда свеча закоптит, няня берет щипцы и снимает нагар. Иногда же она «снимает» просто пальцами. Послюнявит, снимет и опять послюнявит.
— Няня, молока.
— Что ты, Илюша, бог с тобой, спать надо, лежи.
— Молока-а-а-а.
Этот раз уже громче и со слезами.
Няня боится, что я разбужу Танечку, и подает мне стакан.
Мама рассказывала мне, что я всегда, напившись, бросал стакан на пол. Я делал это так хитро и быстро, что невозможно было поймать мое движение. В конце концов мне купили серебряный стакан. Он долго потом сохранялся у мама в шифоньерке. И он был весь избит и измят от моего постоянного кидания его на пол.
Как я кидал стакан, я не помню.
У Марии Афанасьевны были ключи от кладовой, и
мы любили забегать к ней и выпрашивать у нее «минзюм-миндаль».
Ее сын, Сергей Петрович Арбузов, служил у нас много лет лакеем, и с ним потом {в 1881 году) отец ходил в Оптину пустынь1. Он был по профессии столяр, страдал запоем и носил ярко-рыжие баки.
Другой ее сын, Павел, сапожник, жил в деревне и был первым учителем моего отца, когда он начал увлекаться сапожным ремеслом.
Другой кит, на котором стояла Ясная Поляна в моем детстве, это был старик повар, Николай Михайлович Румянцев.
Когда-то, лет за двадцать до моего рождения, он был крепостным музыкантом-флейтистом у князя Николая Сергеевича Волконского. Крепостной оркестр играл по вечерам в липовой аллее. Когда мама вышла замуж, она еще застала скамейки в саду, на которых этот оркестр размещался.
Потом Николай потерял передние зубы и с ними потерял «амбушюру»2. Его перевели в кухонные мужики.
Я часто воображал себе душевную драму бедного Николая, в летний день чистящего картошку в темной сырой кухне и слушающего доносящиеся до него звуки какого-нибудь вальса. Он прислушивается к знакомой ему мелодии флейты, которую теперь играет кто-то другой, более счастливый, чем он; по углам его беззубого рта появляются глубокие, горькие складки.
Когда отец женился и привез в Ясную Поляну молоденькую, неопытную Софью Андреевну, Николай был уже у него поваром. До женитьбы отца он получал жалованье пять рублей в месяц, а после мама назначила уже шесть рублей, и на этом жалованье он прожил до конца, то есть приблизительно до конца 80-х годов.
Николай-повар был типичный крепостной со всеми их качествами и недостатками.
Разницы между крепостным состоянием и освобождением он не замечал. Иногда даже, когда он напивался, и мама его бранила, и когда на его место приходила готовить его жена, он начинал вдруг негодовать и проклинать «свободу».
— Не тогда крепость была, а вот она теперь. Выпил рюмочку, и уже кричат — пьян! Нам тогда лучше было. Держали нас строго, баловаться не давали и опекали
хорошо. Бывало, знаешь, что не пропадешь с голоду. А теперь выгонят меня отсюда — куда я пойду от своих господ?
Господ он уважал до низкопоклонства и боялся. Он был один из тех людей, которых я застал еще довольно много и которые совершенно не радовались воле.
Детьми мы часто, бывало, забегали к Николаю на кухню и выпрашивали у него чего-нибудь: морковку, кусочек яблочка или пирожок. Поворчит, а все-таки даст. Особенно вкусны бывали его левашники.
Эти левашники делались, как пирожки, из раскатанного теста, и внутри их было варенье. Чтобы они не «садились», Николай надувал их с уголка воздухом. Не через соломинку, а прямо так, губами. Это называлось «Les soupirs de Nicolas»*.
Раз наш учитель-француз, m-r Nief, убил в саду козюлю (гадюку), отрезал ей голову, и чтобы доказать нам, детям, что она сама не ядовита, он решил ее изжарить и съесть.
Мы вместе с ним пошли в кухню.
Он подошел к Николаю Михайловичу и, показывая ему козюлю, которая висела в его руке, ломаным русским языком стал просить его дать ему сковородку. Мы притаились в дверях и ждали, что будет.
Николай Михайлович долго не мог понять, что ему говорил француз. Наконец, когда дело объяснилось, он взял из угла «чапельник» и, замахнувшись над головой m-r Nief'a, начал ему кричать: «Пошел вон, нехристь, дам я тебе барскую посуду поганить, вон иди. Намедни белку принес жарить, теперь вовсе козюлю. Иди вон».
— Qu'est се qu'il dit, qu'est се qu'il dit?**— спрашивал нас m-г Niel, смущенно пятясь, а мы были рады и со смехом побежали рассказывать об этом мама.
Милый, бесхитростный старик, как мало я тогда ценил твою беззаветную преданность, твою трудную безрадостную работу, твою долю в жизни всей нашей семьи! После Николая Михайловича на его место поступил его сын — Семен Николаевич, крестник мама, милый и достойный человек, товарищ моих детских игр. Под контролем моей матери он с нежной заботливостью готовил
* «Вздохи Николая» (франц.). ** Что он говорит, что он говорит? (франц.)
отцу вегетарианское питание, и не будь его, кто знает, быть может, мой отец и не дожил бы до своего преклонного возраста.
За последние годы отец чувствовал себя хорошо только в Ясной Поляне, и всякий раз, как уезжал и попадал на непривычное ему питание, он заболевал гастрическими недомоганиями.
Алексей Степанович Орехов, тоже из крепостных, был ясенский дворовый.
Когда отец был в Севастополе3, он брал его с собой в виде казачка.
Я помню, как отец рассказывал мне, что во время осады Севастополя в четвертом бастионе он жил с товарищем, у которого тоже был лакей. И этот лакей был ужасный трус. Когда его посылали в солдатский котел за обедом, он все время уморительно пригибался и прятался от летающих снарядов и пуль, а Алексей Степанович не боялся и шел смело.
Поэтому Алексея никогда никуда не посылали, а посылали того труса, и все офицеры выходили смотреть, как он крался, на каждом шагу припадая к земле и кланяясь.
Я застал Алексея Степановича яснополянским приказчиком (управляющим). Он жил в «том доме» с Дуняшей.
Он был человек степенный, ровный, и мы, дети, его очень уважали и удивлялись, что папа говорит ему «ты».
Дальше я расскажу о его смерти.
Сначала в «этом доме» на кухне, а потом на дворне жила старушка Агафья Михайловна. Высокая, худая, с большими породистыми глазами и прямыми, как у ведьмы, седеющими волосами, она была немножко страшная, но больше всего странная.
Давно, давно она была крепостной горничной у моей прабабушки графини Пелагеи Николаевны Толстой. Она любила рассказывать про свою молодость.
«Я красивая была. Бывало, съедутся в большом доме господа. Графиня позовет меня. Строгая была барыня, но любила меня, царство ей небесное: «Гашет, фамбр де шамбр, аппортэ муа ун мушуар»*. А я: «Тут свит, мадам
* «Девушка, принесите мне носовой платок» (франц.),
ля контесс»*. А они на меня смотрят, глаз не сводят, Я иду во флигель, а меня на дорожке караулят, перехватывают. Сколько раз я их обманывала. Возьму да и побегу кругом, через канаву. Я этого и тогда не любила. Так девицей и осталась».
После смерти моей бабушки Агафья Михайловна попала почему-то на дворню и ходила за овцами. И она так полюбила овец, что потом всю жизнь не могла есть баранины.
После овец она полюбила собак, и я ее помню уже только в этот период ее жизни.
Собаки были для нее все, поэтому мы ее называли «собачьей гувернанткой».
Она жила вместе с ними в страшной вони и грязи и всю свою душу отдала на них.
У нас всегда были легавые, гончие и борзые, и эта псарня, иногда очень многочисленная, всегда управлялась Агафьей Михайловной, которой давался в помощники какой-нибудь мальчишка, большей частью всегда неповоротливый и глупый.
С памятью об этой своеобразной и умной старухе у меня связано много интересных воспоминаний. Большинство из них запечатлелось у меня в связи с рассказами о ней моего отца. Всякую интересную психологическую черту он умел подметить и выделить, и эти-то черточки, сообщенные им большею частью случайно, счастливо запали в моей памяти. Он рассказывал, например, как Агафья Михайловна как-то жаловалась ему на бессонницу. С тех пор как я ее помню, она болела тем, что «растет во мне береза, от живота кверху, и подпирает в грудь, и дышать от этой березы нельзя».
Жалуется она на бессонницу, на березу: «Лежу я одна, тихо, только часы на стене тикают: кто ты, что ты, кто ты, что ты — я и стала думать: кто я, что я? и так всю ночь об этом и продумала».
— Подумай, ведь это гноти сеаутон — познай самого себя, ведь это Сократ! — говорил Лев Николаевич, рассказывая об этом и восторгаясь.
По летам приезжал к нам брат мама Степа, учившийся в то время в училище правоведения. Осенью он
* «Сейчас, графиня» (франц.).
с отцом и с нами ездил на охоту с борзыми, и за это Агафья Михайловна его любила.
Весной у Степы были экзамены.
Агафья Михайловна это знала и с волнением ждала известий, выдержит он или нет.
Раз она зажгла перед образом свечку и стала молиться о Степиных экзаменах.
В это время она вспомнила, что борзые у нее вырвались и что их до сих пор нет дома. «Господи, забегут куда-нибудь, бросятся на скотину, беды наделают. Батюшка, Николай-угодник, пускай моя свечка горит, чтоб собаки скорей вернулись, а за Степана Андреевича я другую куплю. Только это я подумала, слышу, в сенцах собаки ошейниками гремят, пришли, слава богу. Вот что значит молитва».
Другой любимец Агафьи Михайловны был частый наш гость, молодой человек Миша Стахович.
— Вот, графинюшка, что вы со мною сделали,— укоряла она сестру Таню,— познакомили меня с Михаилом
Александровичем, я в него и влюбилась на старости лет, вот грех-то.
Пятого февраля, в свои именины, Агафья Михайловна получила от Стаховича поздравительную телеграмму. Ее принес нарочный с Козловки.
Когда об этом узнал папа, он шутя сказал Агафье Михайловне: «И не стыдно тебе, что из-за твоей телеграммы человек пер ночью по морозу три версты?»
— Пер, пер! Его ангелы на крылушках несли, а не пер... вот от приезжей жидовки три телеграммы да о Голохвастихе каждый день телеграммы — это не пер? а мне поздравление — так пер,— разворчалась она, и действительно, нельзя было не почувствовать, что она была права. Эта единственная в году телеграмма, адресованная на псарню, по тому счастью, которое она доставила Агафье Михайловне, конечно, была много важнее разных извещений о бале, даваемом в Москве в честь дочери еврейского банкира, или о приезде в Ясную Ольги Андреевны Голохвастовой.
Когда Алексей Степанович умирал, он лежал больной совсем один в своей комнате, и Агафья Михайловна подолгу сиживала у него, ухаживала за ним и занимала его разговорами. Он болел долго, кажется, раком желудка.
Его жена, «Дуняша, мама пришла за делом», умерла на несколько лет раньше его.
Вот в один из длинных зимних вечеров, когда Алексей Степанович лежал, а Агафья Михайловна сидела у него и поила его чаем, они разговорились о смерти и условились, что тот из них, кто будет умирать раньше, расскажет другому, хорошо ли умирать.
Когда Алексей Степаныч ослабел совсем и когда стало ясно, что смерть близка, Агафья Михаиловна не забыла об этом разговоре и спросила его, хорошо ли ему?
— Очень хорошо, Агафья Михайловна,— ответил он, и это были чуть ли не последние его слова (1882 год).
Она любила про это вспоминать, и я этот рассказ слышал и от нее, и от отца.
Он всегда страшно чутко прислушивался к смерти и, где мог, ловил мельчайшие подробности того, что переживают умирающие.
В его душе этот рассказ связывался с памятью его старшего брата Дмитрия, с которым он условился, что тот из них, кто раньше умрет, после смерти придет и расскажет, как он живет «там».
Но Дмитрий Николаевич умер на пятьдесят лет раньше отца и не приходил к нему ни разу.
Агафья Михайловна любила не одних только собак. У нее была мышь, которая приходила к ней, когда она пила чай, и подбирала со стола хлебные крошки.
Раз мы, дети, сами набрали земляники, собрали в складчину шестнадцать копеек на фунт сахару и сварили Агафье Михайловне баночку варенья. Она была очень довольна и благодарила нас.
— Вдруг,—рассказывает она,— хочу я пить чай, берусь за варенье, а в банке мышь. Я его вынула, вымыла теплой водой, насилу отмыла, и пустила опять на стол.
— А варенье?
— Варенье выкинула, ведь мышь поганый, я после него есть не стану.
Агафья Михайловна умерла в начале девяностых годов. Тогда охотничьих собак в Ясной уже не было, но около нее ютились какие-то дворняжки, которых она оберегала и кормила до последних своих дней.
Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 87 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА III Впечатления детства | | | ГЛАВА V. Яснополянский дом. Портреты предков. Кабинет отца |