Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава двадцать шестая. Загадок нынче век

Начато в поместье Кернемет 1 страница | Начато в поместье Кернемет 2 страница | Начато в поместье Кернемет 3 страница | Начато в поместье Кернемет 4 страница | Начато в поместье Кернемет 5 страница | ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ | ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ | ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ | ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ | ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ |


Читайте также:
  1. Sketchup. Разведка боем. Миссия шестая. Драпировка.
  2. Арлин: Двадцать семь лет; росла в семье, где практиковалось насилие, пыталась защитить свою мать и родственников.
  3. БЕСЕДА ШЕСТАЯ
  4. Беседа шестая
  5. В сутки есть двадцать четыре часа.
  6. Глава двадцать восьмая
  7. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Загадок нынче век. Пойди ко мне,

Любовь моя, скажу тебе загадку.

Есть место – всех поэтов ждёт оно.

Кто годы его ищет, кто наитьем

Находит сразу; кто в пути сражает

Сонм чудищ, кто туда в виденьи сонном

Проникнет. Тот порой от места в шаге,

Кто заперт в лабиринте; кто от смерти

Бежит, иль от идиллии аркадской…

Там, в месте том – сад, дерево и змей,

Свернувшийся в корнях, плоды златые,

И женщина под сению ветвей,

И травистый простор, и вод журчанье.

Всё это есть от веку. На краю

Былого мира в роще заповедной

У Гесперид мерцали на извечных

Ветвях плоды златые, и дракон

Ладон топорщил самоцветный гребень,

Скрёб когтем землю, щерил клык сребряный,

Дремал, покуда ловкий Геркулес,

Его сразивши, яблок не похитил.

В иной дали, средь северных пустынь,

Где лёд железа крепче, но прозрачней

Стекла и вверх воздвигся острошипо,

Лежал град Фрейи, защищён стеной

От инеистых демонов Нифльхейма,

А в граде – сад с кипучею листвою

И светлыми плодами; в этот сад

Являлись асы, чтоб отведать яблок

Заветных вечной младости и силы.

Вблизи из тьмы рос Ясень-миродержец,

Чей корень грыз дракон свирепый, Нйдхёгг,

Но жизнь не сякла в Ясене.

Там тоже Луга и воды были (видим сходство!):

Источник Урд, где будущее с прошлым

Мешалось, многоцветный, но бесцветный,

Недвижный иль играющий мятежно.

Сии места – не одного ли Места

Суть тени? Как деревья – тени Древа?

Мифическая тварь – не из пещер ли

Сознанья, из времён, когда скакали

На тяжких лапах ящеры средь древних

Болот, где не ступали человеки?..

А может, это тёмный дух, что нами

Владел и изгнан был? Или его

Измыслили мы сами, чтоб жестокой

Дать имя нашей хитрости, гордыне,

Желанью мучить стебель живоносный?

Назвали Место и назвали мир

Те люди, что вначале жили, сами

Создав слова, как первые поэты:

Сад, дерево и змей (или дракон),

И женщина, и яблоки, и злато…

По имени вещь обретала облик.

Два имени смешавши, получили

Метафору, иль истину двулику —

Яблоки злата, яблоки златые —

Плод умозренья. Следом чередою

Пришли иносказания: на водах

Чешуйки ряби – это чешуя

На теле змея; ярколистных веток

Изогнутость – змеистая – напомнит

Прелестных рук – змеящихся – движенья;

Под тайным и змеящимся покровом —

Зелёный мох; в укромных нишах крон —

Шары златые – маленькие солнца.

Итак, всё больше различались вещи,

В глазах, в уме змеясь, переплетаясь.

И люди, жившие поздней, узрели

Связь целого с частями, блеска связь

Проворного – с хищеньем, умыканьем

И стала возникать легенда Древа

Растущего в сияньи одиноком.

Мой друг, мы это Место создаём,

Созданьями сознанья населяем:

Дриадами и амиями, сонмом

Драконов, мелюзин. Мы сотворим

Смятенье там, тоску и ликованье,

Трагедию и тайну. Мы прибавим,

Отнимем, усложним, умножим. Купы

Пусть будут кущи райские, на ветки

Мы райских птиц посадим. А ручей,

По нашей воле став кровавым, вскоре

Очистится по нашему же слову,

И побежит по ложу самоцветов —

Но прочь их унесёт, коль пожелаем, —

Простой песок останется, копящий

Извечно память о воды движеньях.

Я вижу Древо грузным и корявым,

С корой шершавой, с узловатым комлем.

Ты – стройным светочем сребристым, с кожей

Коры, с ветвей руками. В лабиринте,

Где в тупиках тернистых ждёт погибель,

Лежит то Место, или средь пустыни,

Где человек бредёт вослед миражам —

Что тают словно лёд на жарком солнце,

Иль словно пена, кружево прибоя,

На зыбистом песке, – и вдруг увидит,

От жажды умирая, это Место,

Но в подлинность его едва ль поверит…

Загадка – ложь, но правда – ей отгадка.

Мы вызываем Место в бытие, Иль нас оно?..

Р. Г. Падуб, из поэмы «Сад Прозерпины»

 

Роланд спустился по знакомым ступеням ко входу в квартиру и уже готовился отпереть дверь, как его оклик нули сзади. На него смотрела, перегнувшись через перила, крупная женщина в фартуке.

– Куда это вы, мил человек? Там никого нету.

– Я там живу.

– Неужто? А где вы были, когда её забирали? Два дня она валялась, под ящиком почтовым. Без сил, без голоса, ну хоть бы пискнула. Спасибо, я приметила, бутылки с молоком не тронуты, давай звонить в службу соцобеспечения. Увезли её в больницу королевы Марии…

– Я был у друзей в Линкольне. Вы про мою хозяйку, про миссис Ирвинг?

– Ну да. Удар у ней приключился, упала, и бедро заодно поломала. Я вот думаю, не отключили электричество? В квартире вашей. Они ведь знаете какие.

– Я ненадолго… – начал Роланд, но тут в нём проснулась осторожность лондонца: не навести бы нечаянно воров, – и он решил не уточнять: – Я отсюда съеду, как только подыщу другую квартиру.

– Кошек не боитесь?

– В каком смысле?

– В таком, что сладу с ними нет. Приехала за ней «скорая», они давай мяукать, шипеть – а потом все на улицу как выскочат!.. С того, почитай, дня и орудуют у нас в округе, шарят по мусоркам, слоняются под окнами, а уж орут, орут!.. Я звонила в общество бездомных животных, мол, приберите эту живность. Обещали чего-нибудь сделать, но обещанного, сами знаете… В доме, надеюсь, никакую не заперли. Так и посыпались на улицу, ровно клопы из мешка. Дюжина, не соврать…

– Боже мой!

– Чувствуете, как весь двор провоняли?

Роланд принюхался: да, тот же запах, навсегда связанный с чувством неудач, с жизнью затхлой и закоснелой – но теперь этот запах ещё более рьян.

 

В квартире, как и всегда, было темно. Он нащупал выключатель в прихожей, повернул – лампа зажглась, – и в тот же миг обнаружил, что стоит на кипе нераспечатанных писем, большей частью мягких от сырости, и все эти письма адресованы ему. Он собрал их и пошел по комнатам, зажигая свет. Ранний, тёмно-барвинковый вечер стоял за окнами. Где-то мяукнула кошка, и другая, подальше, отозвалась ей кратко, но истово.

– Слушай тишь! – сказал он вслух. И мгновенно вокруг его голоса собралась эта тишь, столь густая, что впору усомниться – говорил ли ты вовсе.

В прихожей, в ярком свете, на него словно выпрыгнул портрет кисти Мане. Голова отрисована густой тенью, лицо с резкими чертами исполнено раздумья; глубоко посаженные глаза глядят куда-то за Роланда, глядят с навеки застывшей в них спокойной пытливостью. Из всей репродукции, современный электрический светильник особенно явственно выхватил мазки таинственного свечения в глубине хрустального шара, что лежит на столе перед Падубом. Да ещё – тонкие блики, переливы отражённого света у него за спиной, на стеклянном обиталище папоротников, на аквариумной бледной воде. Мане, должно быть, подходил совсем близко и внимательно вглядывался, чтобы подлинно запечатлеть живой свет, который полнил глаза этого человека, тогда живого, а нынче – давно уж покойника.

А напротив – иной Падуб, работы Дж.Ф.Уоттса, своей дивной серебряновласой головою, казалось, парил по-над складчатой, столпообразной и тёмной пустотой еле выписанного сюртука, и его взгляд, устремлённый на Роланда, был взглядом пророка, или древнего ястреба, что узрел пред собою живое, созерцанья достойное существо.

Оба Падуба были одним и тем же, узнаваемым человеком, но притом полностью отличались друг от друга, их разделяли годы, годы и духовные эпохи. Угадывалось лишь единство личности.

Роланд некогда воображал их частями самого себя. Но насколько сильно успел он с ними сжиться, он понял только теперь, когда осознал, как бесконечно они от него отдалены и насколько он к ним непричастен — ни поворотом головы, ни малейшею чёрточкой, ни зернинкою света в зрачках они для него не постижимы.

Он зажёг обогреватель в прихожей и газовые рожки в гостиной и, усевшись к себе на кровать, принялся за письма. Одно было от Аспидса, он сразу же положил его под низ стопки. Ещё были счета и открытки от путешествующих приятелей. Три письма, кажется, представляли собой ответы на его очередные запросы о работе. Иностранные марки. Гонконг. Амстердам. Барселона.

 

Уважаемый д-р Митчелл!

 

Счастлив Вам сообщить, что Комиссия по английскому языку и литературе рекомендовала нам предложить Вам должность лектора по курсу английской литературы в Гонконгском университете. Должность первоначально предоставляется сроком на три года, по истечении которых будет рассмотрен Ваш отчёт и контракт может быть продлён.

Жалованье составляет…

От всей души надеюсь, что вы сочтёте возможным принять это предложение. Позвольте высказать моё восхищение Вашей монографией «Строка за строкой», посвящённой творчеству Р. Г. Падуба, которую Вы направили нам вместе с заполненной анкетой. Льщу себя надеждой когда-нибудь обсудить с Вами это талантливое сочинение.

Просим ответить по-возможности быстро, так как конкурс на данную должность довольно высок. Мы пытались связаться с Вами по телефону, но по Вашему номеру никто не отвечает…

 

Уважаемый д-р Митчелл

!

Счастливы Вам сообщить, что Ваша кандидатура на должность лектора в Свободном университете Амстердама рассмотрена и одобрена. К обязанностям надлежит приступить с октября 1988 г. Хотя большая часть Вашего преподавания будет на английском., предполагается, что Вы, в течение двух лет с момента заступления на должность, овладеете основами голландского языка.

Будем признательны, если Вы ответите без задержки. Профессор де Гроот просил меня передать Вам его исключительно высокое мнение о Вашей работе «Строка за строкой», посвящённой языковым особенностям произведений Р. Г. Падуба…

 

Уважаемый д-р Митчелл!

 

С большим удовольствием сообщаю Вам, что Ваша кандидатура на должность лектора Независимого университета Барселоны рассмотрена и принята, и имею честь предложить Вам контракт, вступающий в силу с января 1988 г. Мы бы особенно желали усилить нашу программу по литературе XIX в. Ваша монография о творчестве Р.Г. Падуба была прочитана нами с настоящим восхищением…

 

Привыкший чувствовать себя неисправимым неудачником, Роланд оказался не подготовлен к столь дружному успеху. Незнакомое дыхание занялось в груди. Грязная комнатёнка всколыхнулась, перевернулась в сознании, и теперь, словно отодвинувшись куда-то прочь, мнилась уже не удушающей клетушкой, не узилищем, где приходится коротать дни, но каким-то своеобычным, занятным даже местечком. Он принялся перечитывать письма. Мир приотворился перед ним. Он вообразил самолёты, и каюту на пароме из Харвича в Хук, и купе в скором ночном поезде с парижского Аустерлицкого вокзала на Мадрид. Живо представились ему каналы Амстердама и полотна Рембрандта; средиземноморские апельсиновые рощи, постройки Гауди и работы Пикассо; джонки, скользящие под сенью небоскрёбов, и нечаянно приоткрывшаяся дверца в таинственный, запретный Китай, и лучи восходящего солнца над гладью Тихого океана. И он стал думать о монографии с тем же первым жарким волнением, с каким некогда набрасывал её план. Развеялось как дым то мрачное самоуничижение, в которое повергла его Мод своим блеском, своей теоретической подкованностью. Три профессора выразили восхищение его работой! Как верно подмечено: человек уверяется в собственном существовании, лишь когда его видят другие! Ни буковки, ни крючочка не изменилось в написанном – но изменилось всё! Поспешно, пока мужество его не оставило, он распечатал письмо Аспидса.

 

Уважаемый Роланд!

 

Я несколько обеспокоен тем, что вот уж довольно долго не имею от Вас никаких известий. Надеюсь, со временем Вы изыщете возможность встретиться и рассказать мне о переписке Падуба и Ла Мотт. Возможно, Вам даже будет небезынтересно узнать, какие шаги предприняты, к сохранению «нашего национального достояния». Хотя не уверен, что Вас это заботит (учитывая Ваше непонятное – во всяком случае, для меня – поведение в этом деле).

Пишу я Вам теперь, однако, не за этим, и не за Вашим отсутствием (о коем Вы не удосужились объясниться) на рабочем месте в Британской библиотеке, а исключительно потому, что мне пришлось принять ряд срочных телефонных звонков касательно Вас: от профессора де Гроота из Амстердама, от профессора Лиу из Гонконга, от профессора Вальверде из Барселоны. Все они готовы принять Вас на соответствующую должность. Мне бы не хотелось, чтобы Вы упустили эти возможности. Я заверил их, что Вы ответите немедленно, как только вернётесь, и что в настоящее время Вы не связаны обязательствами ни перед кем. Но чтобы защищать Ваши интересы, мне нужно хотя бы приблизительно знать Ваши планы.

Надеюсь, Вы в добром здравии.

Ваш Джеймс Аспидс.

 

Читая эти скрытые сарказмы, Роланд так и слышал шотландский раскатистый, желчный голос Аспидса и в какой-то миг даже воспылал раздражением, однако тут же себя одернул: возможно, это очень великодушное письмо, во всяком случае, куда более доброе, чем он, Роланд, заслуживает. Если, конечно, за письмом не стоит какой-нибудь макиавеллевский план – завоевать доверие беглеца и затем его благополучно растерзать. Маловероятно; грозное, мстительное чудовище, обитавшее в сумрачном подземелье Британского музея, в свете новых событий кажется во многом плодом его собственного, Роландова воображения. Прежде Аспидс держал его судьбу в руках и как будто ничем не желал помочь. Теперь же у него появилась возможность навсегда освободиться от Аспидса – и сам Аспидс ничуть не препятствует этому освобождению, напротив, усиленно помогает. Роланд снова, задним числом, начал себя вопрошать: а почему он вообще утаил находку от Аспидса, почему убежал? Частично из-за Мод – открытие наполовину принадлежало ей, ни один из них двоих не мог делиться с кем-то третьим, не предавая товарища. Но сейчас лучше вовсе не думать о Мод. Не сейчас, не здесь, не в этом контексте…

Беспокойно он стал расхаживать по квартире. Не позвонить ли Мод, не рассказать ли ей о письмах? Нет, пожалуй, не стоит. Лучше побыть здесь одному, обо всём хорошенько подумать…

 

В какое-то время ему прислышался снаружи странный звук – кто-то или что-то тихонько попиливало… или поскрёбывало… словно хотело пробраться внутрь. Роланд напряг ухо, насторожился. Скрябанье то умолкало, то раздавалось опять. Потом вдруг донёсся не менее странный голос, прерывистый, жалобно-детский. На миг у Роланда похолодело в груди, но тут же он вздохнул облегчённо: ну конечно, это кошки колобродят у входа! Из садика раздался истовый кошачий вопль, и ответом ему был другой, более отдалённый. Роланд рассеянно подумал: интересно, каково число этих кошек и что теперь с ними будет?..

 

Он размышлял о Рандольфе Генри Падубе. Погоня за перепиской, приблизившая к жизни Падуба-человека, отдалила его от Падуба-поэта. В дни своей невинности Роланд не был ловчим, а был читателем, и поэтому чувствовал себя выше Мортимера Собрайла, чувствовал себя в неком смысле равным самому Падубу или, во всяком случае, связанным с Падубом, ведь именно для него, для умного, прилежного читателя слагались эти стихи и поэмы. Что ж до писем, то они обращены были не к Роланду и не к кому-то ещё, а исключительно к одной Кристабель Ла Мотт. Их обретение обернулось для Роланда потерями… Он извлёк подлинники черновиков того, самого первого письма из надёжного места (толстой папки с надписью «Заметки о VI Песне Энеиды») и снова перечёл.

 

Милостивая государыня!

 

Мысли о нашей необычной беседе не покидают меня ни на минуту…

 

Милостивая государыня!

 

Я то и дело возвращаюсь в мыслях к нашей приятной и неожиданной беседе…

 

И снова он вспомнил тот день, когда эти потемневшие от времени листки выпорхнули из тома Вико. Читальный зал, тикают часы, в лучах солнца кружат пылинки, он раскрывает чёрный том Вико из библиотеки Падуба, хочет найти связь между описанием Прозерпины у Вико и изображением Прозерпины в знаменитой поэме Р.Г.П. …

Повинуясь безотчётному порыву, он поднялся с кровати, взял с полки свой почитанный томик Падуба, раскрыл на «Саде Прозерпины»…

 

На книжных страницах писатель способен при помощи слов создать, или по крайней мере воссоздать чувство наслаждений, которые несут нам еда, питьё, разглядывание красивых вещей, жаркая плоть. Во всяком романе есть свой непременный tour-de-force: золотистый, в крапинках зелени омлет aux fines herbes [176], плывущий на солнце словно сливочное масло и имеющий вкус лета, или нежно-кремовое бедро, упругое и тёплое: стоит чуть ему отставиться, как мелькает горячая влумина в кончиках волосков. Однако о чём, как правило, редко пишут писатели, так это о столь же живом и жгучем наслаждении от чтения. Тому есть очевидные причины. Самая простая: наслаждение словом по природе своей – сродни погружению в бездонную пропасть, где не на что опереться; это наслаждение убывчиво, будучи направлено обратно в свой источник – слово воспевает силу и прелести слова, а за вторым словом притаились ещё какие-то слова, и так ad infinitum. [177] Воображение трудится, но рождает лишь что-то сухое, бумажное, нарциссическое и вместе с тем неприятно отдалённое, исчезает та первичность, какая заключена в живом – в увлажнившейся влумине, или в душистой червлёности доброго бургундского. И всё же есть особые натуры, подобные Роланду: в состоянии головокружительной ясности, сладостного напряжения чувств пребывают они именно тогда, когда в них, склонённых над книгой, пылает и ведёт их за собою наслаждение словом. (Кстати, до чего же изумительное это слово – «головокружительный»! Оно подразумевает и обострение мыслительных и чувственных способностей, и нечто противоположное; оно разом охватывает и мозг, и внутренности: хотя кружится в голове, но холодеет, мутит под ложечкой, причём первое неотделимо от второго, как хорошо известно любому из нас, ведь всякий испытывал хоть однажды это странное двуединое ощущение.)

Так подумайте обо всём этом, как думал Роланд, перечитывая «Сад Прозерпины», вероятно, по двенадцатому, если не по двадцатому разу. Эту вещь он знал отменно: то есть все её слова были давным-давно им перечувствованы, перепробованы на вкус, в том порядке, в каком они шли в поэме, и в порядке ином, какой им порою сообщала вольная память, или какой им навязывался расхожими цитациями, не всегда добросовестными; больше того, он разумел сквозное их следование и, предчувствуя наизусть скорое или только ещё брезжащее появление, повторение того или иного слова, сцепления слов, напрягался в счастливо-коротком, расслаблялся в более долгом, но тоже счастливом, ожидании. Подумайте, только подумайте: автор писал своё сочинение в одиночестве, и читатель прочёл его в одиночестве, но таким образом они оказались наедине друг с другом! Впрочем, возможно, и автор писал наедине с кем-то ещё, например со Спенсером: блуждал по страницам «Королевы фей» и, войдя в сад Прозерпины, вдруг встретил там золотые яблоки, светло блещущие средь сумрачно-пеплистого места? [178] Или, может быть, автор умственным зрением – интересно, у этого зрения есть ли глазное яблоко? — увидел золотые плоды Примаверы, или узрел Потерянный Рай, побывал в том саду, где Ева напоминала и Помону, и Прозерпину? [179] Значит, автор, сочиняя, находился один и одновременно не один, ему пели голоса, слова одни и те же – золотые яблоки, или яблоки злата, — но на разных языках, из совсем разных мест – из ирландского ли замка, из какого ли ещё небывалого дома, со стенами упругого камня, с круглыми и слепыми глазами-оконцами…

Бывает чтение по обязанности, когда знакомый уже текст раскладывают на части, препарируют, – и тогда в ночной тишине призрачно раздаются странно-мерные шорохи, под которые роится серый научный счёт глаголов и существительных, но зато не расслышать голосов, поющих о яблочном злате. Другое, слишком личное чтение происходит, когда читатель хочет найти у автора нечто созвучное своему настроению: исполненный любви, или отвращения, или страха, он рыскает по страницам в поисках любви, отвращения, страха. Бывает иногда – поверьте опыту! – и вовсе обезличенное чтение: душа видит только, как строки бегут всё дальше и дальше, душа слышит лишь один монотонный мотив…

Однако порою, много, много реже, во время чтения приключается с нами самое удивительное, от чего перехватывает дыхание, и шерсть на загривке – наша воображаемая шерсть – начинает шевелиться: вдруг становится так, что каждое слово горит и мерцает пред нашим взором, ясное, твёрдое и лучистое, как алмазная звезда в ночи, наделённое бесконечными смыслами и единственно точное, и мы знаем, с удивляющей нас самих неодолимостью, знаем прежде чем определим, почему и как это случится, что сегодня нам дано постичь сочинение автора по-иному, лучше или полнее. Первое ощущение – перед нами текст совершенно новый, прежде не виданный, но почти немедленно оно сменяется другим чувством: будто всё это было здесь всегда, с самого начала, о чём мы, читатели, прекрасно знали, знали неизменно, – но всё же только сегодня, только сейчас знание сделалось осознанным!..

 

Роланд читал, или перечитывал «Сад Прозерпины» именно так; слова были точно живые существа, или вещие звёзды. Он видел воочию – древо, плод, источник, женщину, травистый простор, змея, единственного и явленного во множестве сходственных форм. Он слышал голос Падуба, неподражаемый, узнаваемый безошибочно, но чувствовал также, как своею собственной волей ткётся, плетётся узор языка, неподвластный отдельному человеку, будь то поэт или читатель. Он услышал, как Вико говорит: первые люди были поэты, первые слова-были именами вещей и одновременно вещами; а потом услышал и свои списки слов, странные, бессмысленные, но единственно возможные, которые составлял в Линкольне, и сейчас вдруг понял, для чего они. А ещё он понял: Кристабель – Муза и Прозерпина, и в то же время никакая не Муза, не Прозерпина, – и эта мысль показалась ему до того интересной, до того удачно всё объясняющей, что он громко, радостно засмеялся. Падуб отправил его в этот таинственный путь, и в конце пути ждала его всё та же путеводная нить, с которой он начал, и всё, разом теперь отринувшись, обрело завершение: черновик письма Р.Г.П., переписка, Вико, яблоки, списки слов…

 

В саду они вопили, бросая голос ввысь,

Отчаянье и голод в их голосе слились…

 

Небольшая фотография посмертной маски Рандольфа Падуба у него над столом была двусмысленной. Эту выпуклую маску можно было вдруг увидеть вогнутой, как форму для отливки: щёки и лоб, и пустые глазницы с надбровьями представали особенно рельефными, и сам ты, словно актёр, смотрел сквозь эту маску. Но стоило вернуться в зрители – и ты снова оказывался свидетелем последнего акта драмы… На фронтисписе томика была ещё одна фотография – Падуб на смертном одре: облако белых волос, выражение усталости в зыбкий миг между видимостью жизни и наступлением смерти…

Теперь, внезапно, все Падубы – двое неживых, с фотографий, и двое живых (сдержанно-чувственный интеллектуал Мане и пророк Уоттса) – сделались едины (притом что Мане остался Мане, а Уоттс – Уоттсом), – едины как слова: дерево, вода, трава, змей, золотые яблоки. Прежде Роланд воспринимал ипостаси Падуба как розные части самого себя, и успел сжиться с их ровностью. Помнится, он разговаривал с Мод о современных теориях раздробленной личности, которая образована противоборствующими системами верований, желаний, языковых представлений, биологических стимулов. Но нынче, хотя ни одна из этих ипостасей не была настоящим Р.Г.П., он постиг подлинного, целостного Падуба. Он трогал письма, листки бумаги, к которым прикасался поэт, и видел, как летает над ними, отвергая и поправляя мысль, та самая, стремительная, но не чуждая сомнений рука. Он глядел на поэму, и видел в ней горячие ещё, огненные следы слов…

Нельзя сказать, что Падуб удостоил его личной беседы, – просто Роланду случилось в особое время быть там, где звучал голос поэта, и внимать ему, и этот голос поведал, что списки слов обладают силой, это слова, дающие вещам имена, это язык поэзии.

А ведь всю жизнь Роланда учили, что язык, в сущности, бессилен, не умеет передать реальности, выражает лишь себя самого…

Он снова стал думать о посмертной маске. Маска мёртвая, как мёртв и человек, с которого её сняли, но… маска живёт, и Падуб живёт. Унылая мысль о том, что словами ничего не передать, померкла перед жгучим, радостным, любопытным – как, какими словами попробовать?..

 

Он почувствовал сильнейший голод. Направляясь к буфету за консервированной кукурузой, снова услышал кошек, как они мяукают и скребутся у дверей. Он обследовал припасы – у них с Вэл имелась целая стопка рыбных консервов: жили экономно, консервами в основном и питались. Он открыл банку, выложил рыбу на блюдечко и, поставив на пол в прихожей, отворил дверь наружу. Отовсюду на него воззрились кошачьи морды: гладко-чёрные, худые, тигровые, с пушисто-совиными бакенбардами, золотоглавые… был какой-то котёнок, серо-дымчатый… и был старый, матёрый рыжий кот… Роланд вышел за порог и позвал, как звала обычно миссис Ирвинг: «Киська, киська…» Несколько мгновений кошки колебались, навострив уши, чутко поводя носами, ловя в воздухе маслянисто-рыбный аромат. Потом, крадучись, несколько самых смелых прошмыгнули мимо него внутрь… какая-то минута, и сардин как не бывало: две головы толкались у блюдца, жадно подъедая остатки, отпихивая друг друга, а позади другие тощие, извилистые тела норовили пробраться вперёд… слышался вопль кошачьей досады… Роланд вернулся к буфету и открыл остальные банки, и выложил их содержимое на блюдца, и поставил блюдца в ряд. С верхней улицы по ступенькам ринулись беззвучные лапы; зубы, острые точно иглы, рвали рыбью плоть; самые ловкие, уже наевшиеся, увивались мурлыча у его ног, и крошечные искры электричества срывались с их шерсти. Роланд глядел на кошек – пытался сосчитать, сколько ж их. Пятнадцать? Так и есть, пятнадцать! И кошки тоже смотрели на него: каких тут только не было глаз – прозрачно-зелёные как стекло, коричневато-жёлтые, просто жёлтые, янтарные… в свете лампочки остро стояли вертикальные зрачки…

 

«Почему бы, собственно, не выйти в сад?!» – подумал Роланд. Он вошёл обратно в подвальную квартиру (несколько кошек неслышно увязались за ним), пересёк её широким шагом. Вот и запретная дверь. Он раскрыл шпингалеты внизу и вверху, насилу расшевелив их ржавость. Стопки газет лежали под дверью («Источник пожароопасности!» – говаривала Вэл, указывая на них пальцем) – пришлось отшвырнуть их в сторону. Замок был автоматический «американский», Роланд повернул колесико, нажал на ручку, толкнул… Резко повеяло ночным воздухом – холодным, влажным, земляным. Роланд шагнул за порог… Кошки выскользнули за ним и бежали впереди. Он поднялся наверх по ступеням, обогнул каменный выступ (дальше начиналось то, чего нельзя видеть из окна) – и очутился в узком садике, под деревьями.

Весь октябрь шли дожди; траву устилали влажные листья, но некоторые из деревьев были ещё зелены. Деревья вздымали свои чёрные причудливые руки, отчётливо рисуясь в розоватой дымке уличного фонаря, которая не смешивалась с тьмою, а лишь накладывалась на неё призрачно. Когда он прежде думал о саде, не имея возможности туда попасть, воображению представлялось обширное пространство, где царит и дышит листва, где настоящая, живая земля ложится под ногу. Теперь он здесь наяву, и всё оказалось небольшим, если не сказать маленьким, но таинственность сохранилась, благодаря почве и растениям… Персиковый шпалерник пластался по извилистой стене красного кирпича, той самой, что некогда ограждала поместье генерала Фэрфакса. Роланд приблизился и потрогал кирпичи, на славу обожжённые и на славу уложенные, крепкие поныне. Эндрью Марвелл служил при Фэрфаксе секретарём и сочинял стихи в генеральских садах… Роланд сам не мог понять, отчего чувствует сегодня такое счастье. Что этому счастью причиной – вновь ли увиденные черновики писем Падуба, поэма ли о Прозерпине? Или будущность, внезапно распахнувшаяся перед ним? А может, это счастье от уединения, которого он желал порой столь отчаянно и которого был лишён?.. Он направился по тропинке, вдоль стен, в конец сада, где пара фруктовых деревьев заслоняла вид на соседний участок. Стоя у границы ночных владений, он бросил взгляд назад через лужайку, на унылый дом… Кошки от него не отставали. Они крались следом по траве, то змеисто пробираясь из тени деревьев в свет, то снова пропадая на время в тень, и шубки их то лоснились серебристо, то мнились чёрным бархатом. Глаза их мерцали – полые, Красноватые шары с синеватой искрой посредине; но само мерцание было зелёным и мелькало во мраке лежачими запятыми. И он почему-то был так рад видеть кошек, что стоял и смотрел на них с глупой улыбкой. Он вспоминал годы, проведённые в их вони, в подвальной пещере, где их моча сочилась с потолка, но теперь, покидая их навсегда – да, в том, что он уезжает из Патни, сомнений нет! – он испытывал к ним что-то вроде приязни, дружеской приязни. Завтра нужно будет позаботиться о их будущем. Но это завтра. Нынешней ночью он начал думать особыми словами, слова являлись из неведомого колодца в душе; те списки, что заносил он давеча на бумагу, превратились в стихи: «Посмертная маска», «У генерала Фэрфакса стена…», «Есть некие кошки…». Он слышал, чувствовал, почти даже видел, как голос, не вполне знакомый – его собственный голос! – плетёт узор музыки и смысла. Эти первые стихи не подходили ни под один из видов лирики, которые он обычно мысленно выделял: ни тщательная зарисовка, ни поэтическая молитва-заклинание, ни размышление о жизни и смерти… здесь причудливо смешаны исконные элементы первого, второго и третьего… Вот, кажется, ещё одно стихотворение, «В колыбели кошачьих теней…», он только что подглядел, как рождаются, как бродят ночные тени, об этом стоит написать. Завтра нужно купить новый блокнот и всё туда занести чин по чину. А сегодня сделать хотя бы беглые заметки, чтоб было на что опереться памяти…

У него было достаточно времени, чтобы ощутить: время – неслиянно, есть «до» и есть «после». Какой-нибудь час назад стихов не было в помине, а теперь они шли не унимаясь, живые и настоящие.


 


Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ| ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)