Читайте также: |
|
30 апреля 1902 года в театре «Опера комик» прошел под управлением Андре Мессаже первый спектакль «Пеллеаса и Мелизанды». В тот день родилась новая манера выражения чувств и мыслей в музыке. Тому,
что эту оперу не поняли и не признали, удивляться не приходится. Сколь ни глупыми, смешными кажутся нам нынче суждения о ней авгуров того времени, ожидать от них иных было бы неразумно. Столь же несерьезно относились наши знатоки к грандиозному перевороту, совершенному Рихардом Вагнером в оперном искусстве, в чем нетрудно убедиться, если мы перечитаем их рецензии в газете «Temps».
Под оперным спектаклем в Париже всегда понимали (многие и нынче понимают так) номера для пения под аккомпанемент оркестра, разыгрываемые на авансцене вокруг какого-либо грустного или веселого события эротико-сентиментального характера. А тут впервые французский музыкант, использовавший новые драматургические принципы великого саксонца, заявил о себе, как о мастере такой же, по выражению спортсменов, категории. Он создал совершенно новую по типу композицию с неслыханной дотоле атмосферой, которая по силе поэтического обаяния остается непревзойденной по сей день. Наряду с такой вершиной оперного творчества, как «Тристан и Изольда», мы имеем «Пеллеаса и Мелизанду». Почти тот же сюжет, почти такие же и персонажи, но обе оперы по своему психологическому строю далеки друг от друга в той же мере, как далеки в своей сути стили Вагнера и Дебюсси. Основное чудо «Пеллеаса» — в этом. Задуманная в русле вагнеровских правил опера открыла сферу совершенно новую, для гениального германца чуждую.
Правда, так же далеки от подражания Вагнеру были Гуно и Бизе, но они ведь преспокойно сочиняли оперы как номера для пения с аккомпанементом, почему и сравнивать их с ним нельзя, хотя это, конечно, не понравится нашим комметанам и пуженам, обвинявшим этих композиторов в вагнерианстве.
Первыми на путь создания музыкальной драмы у нас вступили Шабрие, Шоссон и д'Энди. Было бы большой несправедливостью не упомянуть «Фервааля» д'Энди, появившегося в 1897 году. Но «Фервааль», при всем его действительном величии и богатом музыкальном стиле, не выделяется отчетливой реакцией против вагнеровских внешних преувеличений в высказывании чувств.
Сейчас, как никогда, мы можем оценить всю важность появления у нас Клода Дебюсси, так как начиная с этого
момента композиторская школа Франции стала возглавлять развитие мирового музыкального искусства. Где бы ни звучали партитуры «Пеллеаса», «Ноктюрнов» и «Прелюдии к „Послеполуденному отдыху фавна"», они повсюду ослепляли своей лучезарной красотой артистов и понемногу покоряли наиболее чуткую и образованную публику.
Неизбежные для любого автора влияния, положенные в основу первых сочинений Дебюсси, в дальнейшем ассимилировались и образовали его самобытную индивидуальность, в равной мере сильную и гармонично цельную. Едва ли не все искусства, наподобие своеобразного кортежа, включавшего поэзию Верлена, Малларме, живопись со всей импрессионистской школой, сопутствовали нашему музыканту. Поэтому нынче среди наших композиторов невозможно найти ни одного, не ощутившего так или иначе, что над ним витает тень этого мастера, и смеющего утверждать, что он-де не обязан Дебюсси ничем. К тому же автор «Пеллеаса» восстановил традиции французской школы, которые восходят у него к Рамо и Куперену. Тут я скажу о Дебюсси словами Жоржа Жан-Обри: «Мы отнюдь не умаляем значения его творчества тем, что признаем его французским. Вопреки всем, уверяющим нас, будто музыка — универсальное искусство, никто не запретит нам думать, что она, быть может, больше остальных утверждает свою расовую принадлежность, что, однако же, ни в коей мере не исключает общечеловеческого интереса и привязанности к ней» 29.
У музыкантов моего поколения, иначе говоря, у тех, кто начинал свою карьеру после войны 1914 года, наблюдалась инстинктивная реакция против стиля Дебюсси, вернее, против стиля его школы. Главой такой «постдебюссистской» школы мы с изрядной наивностью считали Равеля, который, хоть и был обязан Дебюсси довольно многим, как и все другие композиторы, в большей степени являлся отпрыском Сен-Санса.
Стимулы для упомянутой реакции молодые находили у Стравинского и у Сати. Стравинский уже создал «Весну священную», чего было более, чем достаточно. Сати же, будучи пророком небольшой творческой группы (но не так называемой «Шестерки» 30, как это считают, а «Аркёйской школы»31), призывал всех к упрощению музыкальных замыслов и музыкального письма.
Я лично никогда не принадлежал к восторженным поклонникам музыки Сати, что не мешает мне отчетливо осознавать сегодня, насколько своевременными были его взгляды. Не буду лишний раз пересказывать эту новую тогда программу борьбы против утонченности, доведенной до чрезмерности, против искусства для «элиты» и т. д... Однако совершенно ясно, что в 1919 году требовался решительный отход от следования примеру Дебюсси, от поисков в той области, где он уже собрал свой урожай. Критиковали нас за это отступление сурово, усматривая проявления самонадеянности, невежества и непочтительности там, где проявлялся лишь естественный инстинкт самозащиты.
Но подобные мелочные ссоры вскоре стихли. «Смутьяны и бунтовщики» 1919 года теперь в своей благонамеренности дошли уже до таких пределов, что нынешние молодые будут презирать их как неких «отсталых пассеистов» *. Все они преисполнены теперь восторгов, искренней любви к искусству творца «Пеллеаса». Что касается меня, то я считаю его величайшим музыкантом и одним из благороднейших артистов, какими Франция вправе гордиться.
* * *
Если бы среди всех творений Дебюсси я должен был выбрать одну партитуру, чтобы на ее примере мог получить представление об его музыке некто, совершенно незнакомый с ней ранее, — я взял бы с такой целью триптих «Море» 32. Это, на мой взгляд, произведение наитипичнейшее, в нем индивидуальность автора запечатлелась с наибольшей полнотой. Таково сонористическое воссоздание природы; такова в этом триптихе и живопись, столь специфично музыкальная, вызывающая у меня всегда восторг и восхищение. Обожаю музыку, которая способна заменять собой все прочие искусства. И пусть меня за это презирают пуристы из числа приверженцев так называемой «чистой музыки», я, однако же, не скрою, что с художественной точки зрения считаю полностью законным умение вызывать с помощью звуковых комбинаций зрительный образ. Изменится ли качество какой-
* Пассеист (от фр. passe — прошлое) — приверженец прошлого, призывающий к уходу от современности.
либо четырехтактной фразы, если она будет изображать пение птиц, вместо того чтобы играть роль противосложения в фуге?
«Множеству людей кажется, что музыка программная непременно представляет собой музыку низшего сорта. По этому вопросу понаписали столько всякой всячины, которую я не могу понять. А какова же она сама, музыка как таковая — хороша она или плоха? Ведь дело только в этом.
А от того, будет она иметь „программу" или нет, она не сделается лучше или хуже. Точно так же происходит в живописи, где сам сюжет картины для профана — все, тогда как для ее умелого ценителя он означает либо мало, либо ничего.» 33
Эти строки представляются мне весьма дельными и выражающими мое мнение лучше, нежели я мог бы его высказать, и принадлежат они Камилю Сен-Сансу, чьи вкус и понимание «чистой музыки» не подлежат сомнению. Хороша сама музыка или плоха — вся суть вопроса в этом. А у Дебюсси она блистательна. Все в его «Море» вдохновенно: все до мельчайших штрихов оркестровки — любая нота, любой тембр, — все продумано, прочувствовано и содействует эмоциональному одушевлению, которым полна эта звуковая ткань. «Море» — истинное чудо импрессионистского искусства, и заверяю вас, что я не вкладываю в данный термин ни малейшего критического оттенка.
Не музыка ли больше всех прочих искусств подходит для изображения природы — не описательным путем, что приравняло бы ее к литературе, а своей способностью вызывать ощущение всего, что в природе живет и движется? Картина нам показывает море, зафиксированное в один из моментов движения; статуя останавливает жест танцора или улыбку архангела. Лишь развертывание музыкальной фразы способно следовать за трепетом светотеней, игрой волн и ветра и изображать их идеализированно. Самая красивая марина величайшего из живописцев не производит на меня такого впечатления, как марина музыкальная. <...>
Дело в том, что музыкальное искусство не копирует, а создает в своем особом мире эквиваленты всего того, что мы видим и что слышим в окружающем реальном мире. Отсюда я и делаю следующий субъективный
вывод: музыка не только величайшее из искусств, но она богаче и полнее всех других вместе взятых, поскольку, помимо прочего, она обладает большой сферой лишь ей одной присущих свойств, которые не могут быть воссозданы на каком-либо ином языке, помимо музыкального.
* * *
Я никогда не мог слушать партитуру «Мученичества св. Себастьяна» без особого, глубокого волнения. Написанная по заказу Иды Рубинштейн 34, она — единственная в своем роде — несет на себе отпечаток сковывавших композитора сжатых сроков, в которых протекала данная работа.
Музыканты того времени, к их. счастью, еще не имели ни малейших представлений о той каторжной работе, на которую обречен сегодня композитор, пишущий для кино. Они рассматривали свою деятельность как некое священнодействие. Им требовалось немало времени, чтобы сосредоточиться, собраться с силами.
А в партитуре «Мученичества» — случай уникальный — нам кажется, будто мы застигаем Дебюсси врасплох, в разгар процесса сочинения. Произведение оставляет впечатление импровизации гения, исполненного вдохновения и вместе с тем лишенного возможности оглянуться на содеянное, перечитать написанное и внести в него необходимые поправки. По словам самого Дебюсси, ему «нужны были бы месяцы для создания музыки, адекватной мистической и рафинированной драме д'Аннунцио» 35. Музыкальных мыслей, порожденных всей атмосферой этой драмы, у композитора было, видимо, так много, что они как бы захлестывали его. Помогать ему взялся Андре Капле. Однако это не смягчило ситуации. Она была такой же, как в «Ученике Чародея» 36. Перо музыканта мчалось словно одержимое под напором музыкальных изобретений, не оставляя времени, чтобы отделать и поставить на своп места большие ансамбли и мистические воззвания. Наконец, законы театрального представления жестко предписали композитору преждевременность последнего аккорда финала.
Все перечисленное делает для меня партитуру «Мученичества» особенно волнующей. Некоторые ее страницы, например, финальный хор, бесспорно производят впечатление незаконченных, эскизных. Другие же принадлежат,
быть может, к наиболее прекрасным среди всего, что было им когда-либо написано.
Г. Штробль в монографии о Дебюсси говорит об этом сочинении: «Когда на первых сводных репетициях зазвучала музыка, все были потрясены. Она оказалась такой новой, такой грандиозной. Сам Дебюсси забыл свою ироничность и прослезился» 37.
Я это представляю себе очень живо и могу даже вообразить, в какой момент это случилось. Наверное, при переходе, в фа-диез в «Добром пастыре» — одном из наиболее захватывающих моментов партитуры. А между тем там всего-навсего дается разрешение доминанты в тонику.
Но это — чудо гения!
МОРИС РАВЕЛЬ
Мне никогда не удавалось разобраться, по какой причине наши симфонические общества пренебрегают Равелем в меньшей степени, чем Дебюсси. На больших концертах можно часто услыхать «Вальс», «Болеро», «Матушку-гусыню», «Павану», тогда как партитуры Дебюсси играют лишь эпизодически. Раз в год мелькает «Прелюдия к „Послеполуденному отдыху Фавна"». Из трех «Ноктюрнов» исполняют два. Так же как и в отношении остальных произведений Дебюсси, я полагаю, что дело здесь заключается в условиях их подготовки. Произведения Равеля, однажды выученные надлежащим образом, оказываются твердо зафиксированными, тогда как музыку Дебюсси, более утонченную по экспрессии, необходимо постоянно заново воссоздавать.
Кроме того, все упомянутые выше сочинения Равеля подходят по размерам для обычных концертов. Они не слишком длинны и не слишком коротки, и некоторые из них довольно легки, как, например, «Болеро». Говоря о нем, автор однажды сказал мне со свойственной ему объективно-серьезной миной: «Я создал за всю жизнь один шедевр: это „Болеро", но, к сожалению, в нем нет музыки». Действительно, музыкальный материал в «Болеро» скуп, но это обусловлено концепцией. Зато что за великолепный пример нарастания динамики в оркестре! Каждый начинающий композитор обязан выучить его
наизусть. Но пусть остерегается при этом! Попытка подражать такому образцу грозит ужаснейшим провалом. Подобные головоломные кунштюки не могут повторяться дважды.
Кто хочет найти музыку богатую, могучую и щедрую, найдет ее у Равеля в Концерте для левой руки 38. В нем также есть технический кунштюк, но тут он возвеличен вдохновением, и все в Концерте раскрывает нам большого музыканта. От этого Концерта веет терпким романтизмом; примечательна и его полнокровная концепция.
Отрадно наблюдать, с какой жадностью воспринимают теперь слушатели «Испанскую рапсодию» и восхитительную сюиту из «Дафниса и Хлои». Особенно если мы вспомним, что недавно страницы этой музыки считали герметичными и безобразными. Сегодня же своим успехом они приближаются к бетховенским симфониям. На протяжении одних суток я не менее трех раз выслушал по радио «Дафниса». Это много и, быть может, слишком. Есть ведь еще и другие современные произведения.
Тем не менее порадуемся этой замечательной победе французской музыки.
Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 70 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
БЕРЛИОЗ, ЭТОТ НЕПРИЗНАННЫЙ | | | ОЛИВЬЕ МЕССИАН |