Читайте также: |
|
Засыпая, он укрылся пиджаком, чувствуя пустоту, незнакомое доселе ему безразличие и голод. И подумал еще, что никому, кроме матери, он не нужен. А хуже всего то, что никто, кроме нее, его не понимает. Но в этом не было ничего нового. В его жизни мать всегда была единственной женщиной, которую он любил и у которой хватало житейской мудрости, чтобы делить его с другими женщинами. Для матери он всегда был, как ни парадоксально, честным и порядочным, хотя именно она, и никто другой, приучала его ко лжи. Чтобы быть таким, каким она его себе представляла, ему приходилось врать. Чтобы не разочаровать, не смутить, не встревожить или – в отдельных случаях – чтобы тянуть с нее деньги. Максима «я вру, потому что существую» сопровождала его с раннего детства. Для матери он стал единственной радостью в жизни и исполнением всех желаний. Чтобы их исполнять, он должен был врать. Настоящего Анджейку, со всеми его недостатками, слабостями, страхами и комплексами, мать никогда не должна была узнать. Он не мог ей этого позволить.
Но на этом пляже произошло и кое-что новое. Совершенно неожиданное и совсем другое. Стремительная волна удивительной радости, подобной которой он еще никогда в жизни не испытывал. Укладываясь на песке спать, он чувствовал себя словно сын, которому отец первый раз в жизни всыпал хорошенько ремнем. Так от души. Твердым таким, кожаным ремнем. Сильными руками. Прямо по заднице. До боли и слез. Как в настоящей семье. Самый первый раз. Как настоящий отец, которого у него никогда не было. И засыпая, он сунул руку в штаны и потрогал ягодицы, словно ища следы от ремня. И при этом улыбался…
В эту ночь он часто просыпался. В основном от холода, но и от страха тоже. Ему никогда раньше не приходилось ночевать в месте, где не было стен, потолка, пола и даже кровати или тахты. Мать не отправляла его никогда в пионерский лагерь, на школьные экскурсии, в походы. Она считала, что ее «единственный сыìночка» – слишком тонкая натура, чтобы «общаться со всякой гопотой немытой». Потом, когда он подрос и теоретически мог сам решать, она каждый раз отговаривала его от таких поездок и награждала деньгами или дорогими подарками, когда он соглашался с ее доводами. А он всегда соглашался. Во время учебы, когда ему хронически не хватало денег, он часто сам выдумывал такие поездки, чтобы иметь возможность «согласиться» с матерью и не поехать. То с научным кружком в Дрезден, то в Чехию на лыжах кататься с группой, то с археологической экспедицией – и в это она тоже верила – под Могилев.
Утром его разбудило прикосновение чего-то теплого и влажного к щеке. Некоторое время он лежал, не шевелясь.
– Не верь ей, Вероника, – произнес он тихо, не открывая глаз. – Она все это придумала. Эта интриганка полоумная. Я думаю, у нее вообще шизофрения. Ты же знаешь, я люблю только тебя. Я знал, что ты ей не поверишь, знал, что ты переживаешь за меня.
Он протянул руку, чтобы обнять и прижать ее к себе, услышал громкое ворчание и почувствовал резкую боль в запястье. Открыв глаза, он увидел худющего облезлого пса, который с громким воем убегал прочь. Анджей вскочил на ноги и треснулся головой о металлическую раму пляжного зонтика. Он начал истерически кричать и кидаться в убегающего пса песком, но вскоре перестал, сел на свой пиджак и с омерзением вытер собачью слюну со щеки. На правой руке, там, где зубы схватили кожу, появились синие пятна. Анджей ощутил злость и унижение. Он не мог поверить, что принимает участие в столь низкосортном фарсе. Он жаждал мести.
На часах было почти семь. Он отряхнул пиджак от песка, прошел через сад, вошел в отель и, никем не замеченный, закрылся в туалете на первом этаже. Умыл лицо, туалетной бумагой как следует вытер следы крови на руке. Потом направился к ресторану. Как он и ожидал, в воскресенье в этот ранний час ресторан был почти пуст. Он стал торопливо есть, а когда официанты скрылись на время в кухне, распихал по карманам булки, апельсины и яблоки. Не прошло и пятнадцати минут, как он уже вышел, взяв несколько газет с дубовой стойки при входе. Проскользнув боковым коридорчиком мимо библиотеки на первом этаже, вышел в сад. Там сел на лавочку и попытался читать. То и дело он посматривал на коридор, потом косился на ресепшен, а потом бросал украдкой взгляд через барный зал на двери ресторана и, стараясь оставаться незамеченным, выглядывал Веронику. Он был уверен, что рано или поздно она придет завтракать.
К одиннадцати часам слежка закончилась. Он стоял, опершись о косяк двери, и смотрел на столик у окна в глубине зала. Вероника сидела к нему спиной. За тем же столиком напротив Вероники сидела, улыбаясь, с бокалом шампанского в руке Паулина. Увлеченная беседой, она не замечала его. Женщины выглядели веселыми, спокойно завтракали, то и дело поднимали бокалы с шампанским, иногда разражались громким смехом. Он долго наблюдал за этой сценой, чувствуя, как в душе растет бешенство.
– Твою мать! Что за поганая солидарность мерзких сук! Гребаные суки! – крикнул он со злостью и ударил кулаком по стене.
В этот момент подошел худой, высокий мужчина в колоратке. Анджей узнал в нем вчерашнего щедрого любителя музыки. Мужчина задержался около него, заглянул ему прямо в глаза. Тут же у него за спиной возникла молодая женщина.
– Макс, прошу тебя, не комментируй это. Не унижайся до уровня таких вульгарных шовинистов, как этот человек. Прошу тебя… – сказала она тихо по-немецки, подходя к нему и беря его за руку.
Анджей понял эту презрительную реплику – он достаточно прилично знал немецкий. Но прежде чем он придумал достойный ответ, пара уже удалилась.
Он вернулся в холл к главному входу. Постоял около ресепшен. Молодая девушка за стойкой с симпатией ему улыбнулась. Он повернулся к ней и соврал, что оставил ключ от комнаты в номере.
– Никаких проблем, пан Выспяньский, – ответила она, повернувшись к клавиатуре компьютера. – Мы сейчас закодируем для вас новый. В каком номере вы у нас проживаете?
Он взбежал по лестнице на третий этаж. Собрал всю свою одежду и запихал ее в дорожную сумку. Упаковал косметику из ванной.
Кровать была не убрана. В скомканном белье валялась помятая шелковая ночная сорочка Вероники. Тут же рядом лежали разорванные трусики Паулины. Покрывало в нескольких местах было испачкано чем-то красным. На прикроватной тумбочке лежали надкусанные дольки апельсина и стояли два бокала с остатками желтой жидкости и плавающими в них клубничинами. На подоконнике лежала сумка Вероники. Он выудил несколько банкнот из кожаного кошелька и спрятал в карман. Позвонил на ресепшен и заказал такси на вокзал до Гданьска, попросив записать это на счет номера 305. Потом в ящичке стола нашел блокнот с символикой отеля и написал письмо.
Дорогая Вероника,
У меня не было возможности познакомиться с Здиславом Петлей, твоим щедрым, но очень наивным мужем. Думаю, что в ближайшем будущем в любом случае этого знакомства тоже не должно произойти во избежание огромного разочарования и неприятностей, которые могли бы стать его следствием. Здих и дальше должен жить в неведении, особенно в том, что касается фотографий, которые я мог бы ему продемонстрировать. Для его же блага, твоего блага и моего блага тоже. После того, что я пережил здесь вечером и ночью накануне, я думаю, что самое малое, что ты можешь сделать, чтобы искупить свою вину, это перечислять следующие двенадцать (начиная с сентября!) месяцев на хорошо знакомый тебе счет сумму, скажем, в две тысячи злотых каждый месяц. Думаю, что это не нанесет большого урона бюджету Здислава.
Твой Энди
Он положил конверт на сумочку Вероники и торопливо сбежал по ступенькам вниз. Водитель гостиничного «мерседеса» уже ждал его у машины. Он вежливо наклонил голову и открыл дверь…
–
Шимон Элиаш Ксенбергер является польским евреем, рожденным на вокзальной скамье в Восточном Берлине. Его отец, Давид Ксенбергер, был до войны известным, уважаемым и необыкновенно богатым ювелиром в тогдашнем польском, а сегодня белорусском Бресте, а мать, Вильгельмина Виттиг, немецкая обедневшая аристократка, удивительно красивая для немки, родом из Крулевца, ныне российского Калининграда. В первые месяцы войны Давид взял фамилию жены и вместе с ней поспешно выехал в Эльблонг. Это уберегло его от всех неприятностей и спасло ему жизнь. В Эльблонге его никто не знал и никому даже в голову не приходило, что он мог быть евреем. Зато все знали, что будущая мать Шимона – родственница офицера СС Курта Виттига, чрезвычайно преданного, уважаемого и ценного работника канцелярии Генриха Гиммлера, правой руки Адольфа Гитлера. Да еще к тому же Вильгельмина – она утверждала это до самого конца своей жизни – была далекой родственницей Иммануила Канта. Конкретных доказательств этому никаких нет, но даже отец Шимона часто этим хвастался. Доподлинно известно только, что и Кант, и Вильгельмина родились в Крулевце и что в семейной библиотеке Виттигов были все произведения этого философа в оригинале, прекрасно изданные и в кожаных обложках.
Благодаря связям жены Давид получил место помощника бухгалтера в ратуше, что позволило Виттигам скромно, но спокойно пережить оккупацию. В январе сорок четвертого, где-то за месяц до прихода Красной армии в Эльблонг, отец Шимона подкупил двумя колечками свою коллегу по работе и раздобыл два свидетельства о рождении. Одно – на имя Александра Грибина, другое – на имя Елены Гафаровой. Даты не совпадали совершенно, но все равно выглядели эти документы довольно правдоподобно. Кроме того, Давиду удалось добыть в архивах свидетельства о смерти этих обоих. В тот же самый день Давид их сжег. Он вычистил дом от всего, что напоминало о еврействе или о принадлежности в немецкому народу. Ценные издания Канта завернул в простыни и спрятал в деревянный сундук, который закопал в подвале. А для верности насыпал сверху угля. Там, в подвале, уже был закопан один ящик – с украшениями, привезенными из Бреста. Когда в Эльблонге появились красноармейцы, уничтожающие все гитлеровское или немецкое, семейство Грибиных не вызвало ни у кого из них ни малейших подозрений.
В мае сорок пятого, когда Советы покинули Эльблонг и город снова стал польским, семье пришлось бежать. Ведь их тут знали как немцев. Слишком много людей могли это помнить. Однажды ночью Давид откопал оба ящика, погрузил все на конную повозку, прикрыл сеном и картошкой и через три дня и три ночи прибыл вместе со своей семьей в Быдгощ. Он выбрал этот город, потому что он был не слишком польский и в то же время – не очень немецкий. Давид нашел маленькую квартиру в мансарде в Фордоне и устроился на работу подмастерьем в государственной ювелирной мастерской.
Так продолжалось до пятьдесят первого года. В январе пятьдесят второго он поехал на автобусе разведать обстановку в Варшаве. До него дошли слухи, что евреи возвращаются и снова обживаются там. В июне он открыл на Мокотове маленький и скромный – чтобы не дразнить коммунистов – ювелирный магазинчик. Снова вернул себе фамилию Ксенбергер. На этот раз Даниэль. С именем Давид он решил попрощаться.
В конце октября пятьдесят шестого неожиданно наступила политическая оттепель. Вдруг стало можно говорить и делать гораздо больше, чем в сентябре. Эту осеннюю весну устроил в Польше Гомулка, «муж нашей еврейки!», как со своеобразной гордостью – для которой, как потом выяснилось, вовсе не было причин, – провозглашалось в варшавско-краковских сионистских кругах. Лива Шокен, позже ставшая Софией Гомулкой, действительно имела какие-то еврейские корни, но в первую очередь она была убежденной коммунисткой, целиком подчиняющейся еще более фанатичному коммунисту-мужу. Очень интересно было бы узнать, какие разговоры она вела (если вообще вела) с «товарищем Веславом» во время беспримерной антисемитской кампании в марте шестьдесят восьмого.
Одурманенный эйфорией польского октября, Давид Ксенбергер решил открыть ящики, спрятанные в подвале. Часть украшений, дешево и совершенно не торгуясь, он продал одному необыкновенно богатому еврею из Швеции. Почти сразу после этого он купил разрушенное помещение на Краковском предместье и переделал его в ресторан, или, как тогда говорили, «локал». Официально это было «хозяйственное семейное предприятие», потому что только так – по принятой идеологии – можно было избежать обвинений в эксплуатации. Чиновники, должно быть, умирали со смеху, когда читали в документах, что все кухарки, повара, официанты и даже старая гардеробщица – это его кузины, девери и дядюшки.
На столиках в его ресторанчике всегда были белые скатерти, а не клеенки, из кухни не воняло бигосом, в туалете вместо газет всегда наличествовала туалетная бумага, водку он – первый в Варшаве! – подавал во льду, в меню, кроме мяса, бывала рыба, которую привозили прямо из Хеля, на входе лежали газеты, официанты и официантки улыбались, в гардеробе пахло французскими духами, а по вечерам в субботу играл оркестр. Когда разнеслись слухи, что «у Даниэля на Краковском играет настоящий американский джаз!», в его ресторан зачастили писатели, артисты, проститутки и гэбэшники. Партийные деятели, к сожалению, тоже. Однажды вечером, совершенно без предупреждения, появился сам Юзеф Циранкевич. Премьер. Тот, который за «отрубание рук народной властью в интересах рабочего класса». Любимец Москвы, который трясущейся рукой давал прикурить самому Сталину, о чем в свое время в Польше писали и фотографии на своих страницах печатали. В локал он приехал без свиты, с дамой, Ниной Андрич. Оголтелый коммунист – и при этом любитель икры, лососины, французского коньяка и дорогих автомобилей. Пришел, как будто так и надо, под ручку с культовой актрисой, которую сегодня точно называли бы секс-бомбой. И вдобавок возбужденный, вероятно, близостью Андрич и алкоголем, громко аплодировал очень подходящей к советской икре музыке американского композитора Дюка Эллингтона.
Этот визит стал первым тревожным звоночком.
Вторым стало шоу, разыгранное в локале Ксенбергера Мареком Хласко. Он для одних был «пьяницей-графоманом и авантюристом без намека на талант», для других – символом нон-конформизма, одиноким бунтовщиком, гениальным «глашатаем новой Польши». Этаким Джеймсом Дином с Вислы. Он в тот вечер всячески это сходство подчеркивал. В свитере, с сигаретой в зубах, окруженный стайкой девушек, очень молодых и очень красивых. И разумеется, абсолютно пьяный.
Чистые приборы, туалетная бумага, французские духи, американский джаз, улыбающиеся официанты, Циранкевич, Андрич, Хласко, проститутки, гэбэшники, сионисты, ледяная водка, не разбавленная водой… Все это было слишком хорошо, чтобы быть правдой для того времени. Этот ресторан опережал свое время как минимум на две эпохи. И разумеется, его не должно и не могло существовать в природе.
В шестьдесят первом перед Рождеством отключили электричество. Под Новый год – воду. Давид Ксенбергер вынужден был закрыть ресторан и отдать деньги. Вынужден был извиняться, объясняться, просить прощения, каяться. В начале января, в ночь перед Праздником Трех Королей, к дому, в котором он проживал, подъехали три автомобиля. ГБ Польши, так же как и НКВД, всегда вытаскивала сонных людей из постелей. В первые же пятнадцать минут этого ночного визита Давид услышал, что его жена – близкая родственница эсэсовца и коллаборационистка, что он сам на самом деле никогда не был ни Виттигом, ни тем более Грибиным, а при помощи обмана и взяток раздобыл для себя документы двух граждан дружественного Польше Советского Союза, а кроме того, использовав фальшивые платежные средства, присвоил себе лошадь, телегу, солому и два центнера картошки в придачу, принадлежащие работнику колхоза, члену партии, гражданину Ярославу Эмилю Пятке, проживающему главным образом в Эльблонге. Потом настал черед длинного списка его прегрешений, как, например, «постоянное слушание враждебно настроенной к Польской Народной Республике радиостанции “Свободная Европа”» и «пропаганда и распространение в локале на улице Краковское предместье в Варшаве империалистической идеологии путем навязывания посетителям музыкальных произведений притесняемых меньшинств, живущих в Соединенных Штатах Америки».
Еще ему вменялось «распространение вражеской идеологии с помощью письменных материалов фашисткого пропагандиста Иммануила Канта». Хотя вот это последнее было уже, конечно, полнейшим вздором и дурью гэбэшников, потому что «Критику чистого разума» Канта можно было вполне официально, по первому требованию, купить во всех польских книжных магазинах.
Потом обыскивали квартиру – дважды. Когда не нашли ничего конкретного, какой-то одетый в форму милиционер ударил Ксенбергера в грудь кулаком, а потом – в живот. Второй в это время орал на его жену, а в конце толкнул ее с такой силой, что она упала. Она была на восьмом месяце беременности. Ей было сорок три года, она была, наверно, самая возрастная беременная в Варшаве. И очень берегла своего такого долгожданного первенца.
Давид вытирал кровь с лица. Ему не позволили подойти к плачущей жене. Он попросил офицера в черном плаще отойти с ним в сторону, а потом пошел вместе с ним на чердак. Из-под половицы он вытащил коробочку, из нее извлек пачку банкнот и положил на стол. Офицер уселся поудобнее на стуле, пересчитал деньги и, прикуривая сигарету, сказал:
– Отпишешь свой локал в собственность народной власти, признаешь свою вину, а мы подумаем – давать ли тебе паспорт.
Он запихнул банкноты в карман, бросил взгляд на коробочку и вышел.
Через неделю около пяти вечера к дому снова подъехал черный автомобиль. Еще один гэбэшник, тоже в черном плаще, неприлично похожем на те, что носили гестаповцы, не входя в квартиру, проинформировал, что поезд в Берлин отправляется в 20.18. Потом протянул Давиду три документа на подпись и два билета. У них было два часа на сборы. Взять каждый из них мог по одному чемодану. Третий документ, акт передачи локала «администрации города Варшавы», был самым важным. Гэбэшник объявил, что пока Ксенбергер его не подпишет – никто никуда не поедет, отметив, что «об этом вас наверняка уже проинформировал товарищ полковник».
В свой чемодан Давид упаковал Канта, в чемодан Вильгельмины – немного одежды, альбомы с фотографиями, мыло, зубной порошок, полотенца, теплое одеяло и подушку. На перроне Ксенбергер отдал гэбэшнику все три подписанных документа, взял два паспорта и подтвердил свое согласие на отъезд подписью на соответствующем документе. Уже отъехав далеко от Варшавы, когда Вильгельмина уснула, он заглянул в свой паспорт. Давид Ксенбергер. В графе «гражданство» кто-то от руки написал «лицо без гражданства». Ниже была печать: «Паспорт однократный. Не дает права возврата в Народную Республику Польшу». Под печатью – нечитаемая подпись.
В Западный Берлин они приехали с трехчасовым опозданием. На границе Польши с Восточной Германией паспорта Ксенбергеров вызвали сенсацию и возбудили подозрения. Прошло довольно много времени, пока какой-то солдат, орущий точно так же, как много лет назад орали на улицах Эльблонга полицаи в синих мундирах, отдал наконец документы Давиду и позволил ехать дальше. То же самое повторилось на границе Восточного Берлина с Западным, на перроне вокзала Фридрихштрассе.
Только что построенная стена, которая еще даже не высохла, тем не менее уже уполовинила мозги восточногерманским пограничникам в мундирах, очень похожих на гестаповские. Им не приходило в голову, что Ксенбергер в совершенстве знает немецкий. «Старый польский жидок со своей шлюхой», – посмеивались они, забирая их паспорта. И только когда Вильгельмина на идеальном немецком попросила пригласить для беседы их начальника, они проявили уважение. Потому что нет такого немца, который не боялся бы своего начальства. И у каждого немца начальство есть. Такой уж это народ. Поэтому можно с уверенностью утверждать, что Бог не является немцем.
Вильгельмина знала это прекрасно – она была одной из них.
Следующей станцией после Фридрихштрассе был западноберлинский вокзал «Зоологический сад», на котором останавливались и заканчивали маршрут поезда, прибывающие из ГДР или проезжающие через ГДР. Воды отошли у Вильгельмины еще в поезде. Она залила ими весь пол в купе, переполошив других пассажиров. Когда поезд остановился на вокзале, она начала рожать. Муж с помощью одного из попутчиков перенес ее на деревянную скамейку на перроне. Вильгельмина сняла трусы, потом чулки. Широко развела бедра. Напрягла живот. Давид в это время открыл чемодан и, достав оттуда полотенца, разложил их на бетонном полу под лавкой. Он встал на колени перед женой и взял ее крепко за руку. Когда на полотенцах появилась кровь, какая-то женщина начала громко звать на помощь. Прибежавшие полицейские разогнали собравшуюся уже толпу. На лавку присел пожилой мужчина в очках. Потом он опустился на колени рядом с Давидом и начал нажимать на живот Вильгельмины. Полицейские и зеваки обступили лавку плотным кольцом. В какой-то момент пожилой мужчина поднял одно из полотенец с пола и подал Давиду. Потом он встал и начал давить локтем на живот роженицы.
– Тужься, тужься же! – кричал он по-немецки.
И тут Ксенбергер почувствовал в полотенце, которое держал, что-то тяжелое. Мужчина взял у него сверток, положил его на бок и вытащил из кармана перочинный нож. Потом подал Давиду сына и закурил.
Тем временем на вокзал прибыл врач. Давид держал ребенка, Вильгельмина положила голову на поручень лавки. Кто-то фотографировал. Ему задавали какие-то вопросы. Он не отвечал. Потом они долго ехали на машине. На следующий день он очнулся в больнице. Медсестра сказала, что его жена лежит этажом ниже, и подала ему газету. На первой странице красовался снимок вокзальной лавки и заголовок: «Изгнанная из коммунистической Польши немка родила сына польскому еврею на вокзале “Зоологический сад”».
В больнице терпели их присутствие две недели. Когда стало известно, что Ксенбергер по происхождению еврей, в больницу стали приходить самые разные люди. Чаще всего журналисты. Когда он отказывался говорить гадости о Польше, они быстро исчезали. Однажды к Ксенбергерам пришла с визитом интеллигентная пожилая женщина в роговых очках. Она была консулом Швеции в Западном Берлине. Она принесла заявление о гражданстве. Два заявления. Готовые, напечатанные на машинке. Им нужно было только подписать в нужных местах, помеченных крестиками. Тот состоятельный еврей, который купил у Давида украшения, привезенные из Бреста, узнал о них из немецкой газеты и позвонил в Берлин. Они получат в Швеции вид на жительство и всестороннюю поддержку, включая социальную помощь и медицинское обслуживание, если потребуется. И полное финансовое обеспечение сына. Все это «оплатит пан Роттенберг, вероятно, ваш добрый друг, знаток изысканных украшений», добавила гостья. И взамен надо было только упомянуть его имя и фамилию, давая интервью шведской газете, которая не преминет к нему скоро явиться. И еще – чтобы он подчеркнул свои «еврейские корни» и немецкое происхождение Вильгельмины. Ксенбергер, откровенно признаться, не очень помнил этого господина Роттенберга. Он не помнил, кому тогда в Варшаве продал часть украшений из ящика, закопанного в подвале. Может быть, и господину Роттенбергу. Он помнил только, что этот кто-то был из Швеции, что заплатил он наличными в долларах, предложил хорошую цену и не торговался. Они ударили по рукам. Если еврей еврею в конце сделки подал руку – это как бы он с ним побратался до конца жизни. У Давида не было ни малейшей причины не принять с благодарностью предложение пана Роттенберга, особенно учитывая, что Швеция была «страной, доброжелательной ко всем людям, попавшим в беду». В точности так выразилась госпожа консул.
Журналистка из шведской газеты появилась в госпитале вместе с переводчиком уже на следующий день утром. Они рассказали – Давид и приглашенная им Вильгельмина – о путешествии из Варшавы до Берлина и о рождении их сына на вокзальной лавке, а в конце добавили, что «чувствуют огромную благодарность господину Роттенбергу, который оказался таким благородным и отзывчивым человеком». После интервью они разрешили себя сфотографировать на постели берлинской больницы. Оба улыбались, Вильгельмина держала на руках их новорожденного сына, которому дали имя Шимон Элиаш.
Через два дня медсестра принесла им экземпляр газеты, привезенной курьером из шведского консульства. Интервью с ними было на первой странице. Подпись под фотографией гласила: «Необыкновенный акт гуманитарной помощи бизнесмена Роттенберга в адрес еврейско-немецкой семьи беженцев из коммунистической Польши. Давид Ксенбергер и Вильгельмина Ксенбергер, урожденная Виттиг, вместе с их сыном, родившимся на берлинском вокзале, Шимоном Элиашем Ксенбергером».Давида эта подпись очень разозлила. Он в беседе со шведской журналисткой ни разу даже словом не обмолвился о том, что они «беженцы». И семью свою «еврейско-немецкой» он никогда не называл. Он все время подчеркивал, что как он, так и Вильгельмина чувствуют себя поляками и сын их поляк, не важно, что с ними будет дальше и где они будут жить.
Через неделю госпожа консул лично явилась в больницу, чтобы проинформировать Ксенбергеров о согласии предоставить им политическое убежище в Швеции и передать им билеты до Стокгольма. В аэропорту их ждал водитель, присланный Роттенбергом. Он привез их в меблированный дом из темно-красного кирпича. Перед симпатичным домиком со скошенной крышей находился маленький садик. На первом этаже, рядом со спальней, была приготовлена детская: светлые цветные обои на стенах, шкаф полон детскими вещичками, комод забит пеленками, бутылочки для молока разных размеров выстроились в ряд, кроватка застелена светло-голубым бельем с лепестками, разноцветные игрушки свисают с потолка, пеленальный стол с мягкой столешницей… В доме пахло свежим, недавно законченным ремонтом. Дом был чистый, просторный, цветной. По сравнению с их убогой темной квартиркой в обшарпанной, вонючей варшавской многоэтажке это место было просто сказкой. Как из американского фильма.
Через час в дверь постучала элегантная пожилая женщина. Она по-немецки сказала, что она акушерка и няня и что ее прислал «господин доктор Ариэл Роттенберг». Она принесла молочную смесь, бутылки с фруктовым соком, коробку булочек с начинками и осмотрела Шимона. И приходила каждый день три месяца.
Вот так Шимон Элиаш Ксенбергер начал свою жизнь в собственном доме в предместье Стокгольма в январе шестьдесят второго года…
№ 233
Он любил Польшу. С самого первого дня своего первого визита он чувствовал себя здесь хорошо. Несмотря на окружающую серость, а иногда и просто бедность, несмотря на извечное польское «авось», на польскую неорганизованность, несмотря на абсурд польской политической жизни, польские дороги, польских руководителей, польский ортодоксальный католицизм, балансирующий на границе с дремучим фанатизмом, несмотря на польский антисемитизм, невзирая на польское национальное высокомерие, которое часто ведет к ксенофобии или даже расизму, на польскую гомофобию, несмотря на ослиное упрямство, врожденный пессимизм, недисциплинированность, граничащую с анархизмом, несмотря на пьянство, на ненависть поляков друг к другу, несмотря на бесконечные ссоры и скандалы, громкие, безобразные, несмотря на это глупое: «А ведь вышло-то, уважаемый пан, мать твою, по-моему! Что, разве не так?!» – несмотря на все это, он Польшу любил и с какого-то момента стал считать себя ее частью.
По сути, он никогда и не принадлежал целиком стерильной, как операционная, шведской действительности. Несмотря на всеобщее благосостояние, постоянную демонстрацию притворного счастья, доведенную до совершенства, и толерантность. С этой точки зрения хуже было разве что Норвегии, над которой шведы в глубине души потешались и к которой относились либо с высокомерием, либо даже с презрением, как к «примитивной стране диких викингов». После того потрясения, которое приготовил своим соотечественникам уважаемый и исправно платящий налоги гражданин Брейвик, выяснилось, что эта «бережно хранимая в душе каждого скандинава» хваленая толерантность – штука весьма поверхностная. И правда не на стороне улиц, полных беззаботными шведами, а на стороне Ибсена, Бергмана и авторов популярных триллеров и детективов. У шведа на лице вечно приклеенная ненатуральная улыбка, но она маскирует загадочную, непредсказуемую, мрачную душу.
Если бы шведский «потоп» удался – поляки были такими же. Но «Яхве было угодно, чтобы шведский потоп не удался, и спасибо за это Богу и Марии, пречистой Деве Марии!» – говаривал его отец, польский еврей из Бреста, Давид Ксенбергер, который всегда Польшу любил «как самое большое сокровище», хотя «эти гребаные коммуняки выперли его из страны за прогрессивность и американский джаз». Но «Польша, сынок, – запомни это навсегда! – это не коммуняки, и придет тот светлый час, когда ты сам убедишься, что этот народ избранный», – повторял он за столом каждое Рождество. А потом начиналась история, с каждым годом обрастающая все новыми яркими деталями, о том, как его Вильгельмина, как Мария в яслях, «на лавке скотского Берлина родила сына», и в конце неизменно следовал взволнованный тост «за нашего благодетеля, доктора Ариэла Роттенберга, который из нашей, родной, вифлеемской земли родом». Шимон был слишком мал, чтобы понять всю эту католическо-еврейскую мешанину.
Давид Ксенбергер умер, когда сын только-только окончил лицей. Он даже не дожил до получения аттестата. Мать по каким-то загадочным причинам никогда не рассказывала сыну, почему доктор Ариэл Роттенберг был отцу так близок, – прямо как Иисус из Вифлеема. Сказку с сеном в яслях он знал и связь Иисуса с Вифлеемом понимал, но что имел с этим общего публично признающий свой атеизм Роттенберг, один из богатейших предпринимателей в стране, не мог понять, хоть ты тресни.
Ариэл Роттенберг, владелец нескольких сталеплавильных заводов в богатой железной рудой Швеции, имел также шесть ювелирных магазинов в крупнейших городах, от Мальмё до Кируны. В его основном, приносящем главный доход магазине на центральной торговой улице Стокгольма Давид Ксенбергер до конца жизни работал управляющим. Великолепный ювелир, верный, как польский пес, и аккуратный, как шведский бухгалтер, он своими знаниями и добросовестным самоотверженным трудом еще туже набивал кошелек и так уже неприлично богатого хозяина. А мать Шимона преподавала в открытой им же в Стокгольме языковой школе, уча немецкому детей богатых шведов. Оба родителя получали от Роттенберга зарплату. Это Шимон понимал. Но он никак не мог понять, почему они испытывают по этому поводу такую почти мистическую благодарность. В Швеции, которая с конца войны довольно долго флиртовала с социализмом, не принято чувствовать благодарности к капиталистам. И зависти к ним в отличие от Польши тоже. Социальная система Швеции, основанная на астрономически высоких налогах, так хитро устроена, что среднестатистический обыватель и без работы не окажется в нищете. И некоторым из них это настолько нравится, что они вообще забыли, что это такое – работать.
Дата добавления: 2015-11-14; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Януш Леон Вишневский 12 страница | | | Януш Леон Вишневский 14 страница |