Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Януш Леон Вишневский 7 страница

Януш Леон Вишневский 1 страница | Януш Леон Вишневский 2 страница | Януш Леон Вишневский 3 страница | Януш Леон Вишневский 4 страница | Януш Леон Вишневский 5 страница | Януш Леон Вишневский 9 страница | Януш Леон Вишневский 10 страница | Януш Леон Вишневский 11 страница | Януш Леон Вишневский 12 страница | Януш Леон Вишневский 13 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

А в вопросе обид я теперь осторожный, нечувствительный. Чтобы обидеться – нужно иметь какие-то основания, хотя некоторым кажется, что для этого достаточно гордости. А гордость, барышня, это почти у всех от рождения. И у последнего мерзавца, и у первого святого.

Когда у меня как-то один недостойный вор украл банку с пожертвованиями, то он мне говорил, когда я его поймал, что деньги ему нужны для уплаты долга чести. Может, это и правда была. Но честь и гордость без оснований на то – все равно как раздавленный кот на дороге с яйцами кверху – даже мыши к его причиндалам легко могут добраться. А у меня в последнее время оснований для гордости никаких нет, поэтому гордость свою засунул подальше. И ни одежда, ни косметика ничего в этом смысле изменить не могут. Я все тот же, что был утром на пляже. И у меня по-прежнему нет денег, чтобы пригласить вас, барышня, на обед, – добавил он с улыбкой.

– Ты думаешь, это важно для меня? Утром на пляже ты выглядел точно так же, как сейчас. Я хотела только… впрочем, ты все равно не поверишь. Ты, когда говоришь, то как будто фельетон в газету надиктовываешь. Тебя долго не было – я уже начала нервничать.

– Я пошел по нужде, с вашего позволения. Если пройти мимо стойки ресепшен и потом направо за лифты – там будет сортир. Ну, то есть туалет. Первый – для инвалидов, а за ним уже для нормальных. У меня с тем, который для инвалидов, связаны кое-какие воспоминания. Когда-то в холода пани Аня, регистраторша из поликлиники в Елиткове, достала для меня ключ от такого инвалидного туалета. Он находился в самом укромном уголке поликлиники, и поскольку на улице было уж очень холодно, то я там на ночь закрывался и на унитазе в тепле ночевал. Но только когда сильный мороз и снегопад. Я даже научился хромать! На всякий случай. И с тех пор меня все время тянет в такой туалет, хотя это и неправильно, и нехорошо, потому как кому-то ведь он и правда может понадобиться, из инвалидов.

Ну вот, когда я дверь открыл – ясное дело, без стука, – то как раз молодая женщина, упершись руками в кафельную стенку, выставляла голые ягодицы, а мужчина снимал штаны от черного костюма. Я сразу смутился и немного испугался. И пошел к выходу из «Гранда» покурить от удивления и волнения. И поэтому меня так долго не было – я же целых две сигареты выкурил. А охранник, кстати, меня, похоже, не узнал, потому что услужливо мне зажигалку поднес. Люди сейчас как-то по-другому вступают в близость – так я себе думал, пока курил. И совсем в других местах.

Она повернула голову, поправила воротничок его рубашки, погладила по щеке и сказала:

– Ну, видимо, уж очень сильно им друг друга хотелось. Представь себе, что людям просто приспичило, Убожик… Хотя признаю, что им следовало бы закрыть дверь на замок, чтобы не пугать таких не особо ориентирующихся в этих делах, как ты.

Они сели друг против друга за стол. Убожка смотрел в окно, Юстина задумчиво то складывала, то раскладывала льняную салфетку. Она вспоминала свои неодолимые желания. Такие, когда время и место не имели никакого значения.

Однажды она возвращалась последним вечерним рейсом из Брюсселя, с пересадкой во Франкфурте, потому что других рейсов не было, а ей хотелось как можно скорее к нему. Он должен был ждать ее в Варшаве. Они не виделись и не касались друг друга больше трех недель, почти месяц – из-за ее постоянных разъездов. Все последние дни в Брюсселе она была словно оголодавшая. Все эти скайпы и фейсбуки – это просто эрзац. Они помогают так же, как лук от кашля. То есть очень ненадолго. Она больше не хотела мастурбировать – он не выносил этого слова, считал, что оно вызывающе физиологично, но не предлагал ничего взамен – на экран и на его написанные левой рукой путаные слова и многоточия, а в конце концов – на полный точек экран, когда он эякулировал. Она хотела, чтобы все было по-настоящему. Физиологично, а если потребуется – то и вызывающе. Слишком много тоски, слишком много вина в самолете, музыка в наушниках и ожидание, которое подходит к концу… Нет ничего более возбуждающего, чем последние минуты ожидания. В аэропорту Варшавы, когда они обнялись, поцеловались и обнюхались, как кошки в марте, она увидела туалет. И его молча туда потащила. Да, это был туалет для инвалидов. Все, как говорит Убожка. Она даже не помнит, кто первый разделся. Она стояла голая, расставив ноги и руки тоже, упиралась ладонями в белый дозатор для мыла рядом с потемневшим зеркалом, в которое иногда смотрела. Как они одевались, она тоже не помнит, помнит только, что торопливо, потому что кто-то нервно стучал в дверь и что-то громко кричал. И что умывальник был весь залит густой белой жидкостью. И что в такси пахло его волосами, а она хотела как можно быстрей очутиться с ним в постели и обнять его как можно крепче.

Она очнулась, когда Убожка толкнул ее ногой под столом. Потом официант сказал ей что-то. Она только кивала головой.

– Все-таки, барышня, вы о нем думаете, – догадался Убожка. – И правильно делаете. Иначе просто никак нельзя.

Она изо всех сил замотала головой, отрицая. Вопреки себе. И начала плакать.

Убожка встал, открыл окно, отогнал официанта, сел с ней рядом и положил руку ей на плечо.

А потом они говорили.

О том, что между мыслями о ком-то и мыслями о том, чтобы не думать о ком-то, необычайно тонкая грань. Убожка сказал, что у него достаточно терпения и самоконтроля, чтобы эту грань не переходить. Потому что он идет вдоль нее, этой грани, всегда – «каждый час, каждую минуту». И что за эти годы это хождение по грани в него буквально «вросло». А потом он начал рассказывать о цветах, деревьях и садах и о том, как пахнет земля весной, и о том, как важна хорошая лопата, когда нужно эту землю «ранить, вспахивая». Говорил о том, что и рыхлить землю, и граблями работать нужно осторожно, чтобы боли земле не причинить, потому что «земля, которой больно, ничего хорошего не родит». И о том, как нужны земле скользкие дождевые черви, которые трудолюбиво ее дренируют и от переувлажнения защищают.

А потом говорил о своих коллегах-попрошайках из «интерната под открытым небом», живущих на улицах, в парках, на площадках, иногда – на помойках. О Юзефе Богатом, над которым все смеялись, когда он представлялся, а это была его настоящая фамилия. О Симоне Пискляке, который оказался на улице два года назад, после того как ревнивый любовник его бывшей жены подпалил не долго думая его куриную ферму и Пискляк больше не мог выплачивать кредит. И о Янеке Вишневском, который с тем легендарным Янеком из Хылони общего имел только то, что когда-то на верфи работал. Но он чаще всего падал от водки, чем сильно от вышеупомянутого Янека из баллады отличался, – тот, как известно, пал от пули. И о Марии Ветерок по кличке Ветреница Верещак [1]: ее не имел только тот, кто не хотел. Мария Ву, видимо, выполняла какую-то миссию по поддержанию сексуальной жизни бездомных в окрестностях Труймяста, хотя сама жила в нормальной квартире и даже с ванной. Манек Прокопович – тот, что, говорят, выучил за время своего бомжевания китайский язык так, что настоящие китайцы ему в кружку на Мончаке кидали бумажные юани, а это огромный успех, потому что китайцы ведь среди туристов выделяются особой жадностью. Так вот, он говорил, что Ветреница отдается всем желающим бомжам направо и налево из мести за несчастную любовь, потому что ее, говорят, Адась Ромуальд Мицкевич, почтальон из Лемборка, сделал глубоко несчастной, отказавшись на ней жениться в последнюю минуту. А поэтому в какой-то момент к прозвищу Ветреница знакомые с романтичной литературой гданьские бомжи добавили и это Верещак, что очень оскорбительно, конечно, не только для нашего народного вещуна, но и так же, если не более, для наших полонистов.

И когда Юстина уже искренне хохотала и совсем не думала о том, чтобы не думать о своем «женихе», и вина ей больше не хотелось, Убожка вдруг спросил, не хотела бы она «попасть в его мир». Она заинтересовалась, где он, этот его мир, и он ответил, что «примерно в получасе от “Гранда”, если нет пробок». А потом он взял ее за руку, и они выбежали из отеля. Свернули налево и по узкой улочке, плавно идущей в гору, дошли до металлических ворот, вдоль и поперек разрисованных разнообразными граффити, ведущих во двор четырехэтажного дома из красно-коричневого кирпича. Убожка взял с земли камень и бросил его за ворота. Через минуту им открыл полуголый мужчина со следами машинного масла на груди и лице.

– Вы, господа, записаны на прием сегодня?

Убожка расхохотался в голос:

– Мурал, черт, тебе что, повылазило? С каких это пор ты работаешь у гинеколога? Какая запись? Какой прием? Открывай ворота и впускай нас!

Мужик высунул голову и смерил Убожку взглядом с головы до пят.

– Убожик! – пробормотал он. – Это ты?! Ты театр, что ли, обокрал? Я ж тебя не узнал. Ты выглядишь как Ибиш [2], только что кудрей крашеных не хватает! Конечно, открою, прошу прощения у мадам, – добавил он, взглянув на Юстину с любопытством.

Они вошли во двор, который напоминал автомастерскую в российском колхозе, – Юстина видела подобные картинки в старых черно-белых советских фильмах.

Убожка направился к помещению с зарешеченными окнами без стекол.

– Моряк здесь? – спросил он.

– Нет. Его повязали и упекли на полгода, – ответил мужик в масле. – Ты не знал, что ли?

– Не знал, Мурал. Ты представь себе – я не смотрю за завтраком новости. И где он?

– Пока в Торуни, но его собираются переводить в Бялоленку.

– Слушай, Мурал, мы с мадам хотим поехать на К9. Прямо сейчас. Ты нас отвезешь, правда? У тебя ведь есть на чем поехать?

– Есть.

– Но только что-то такое, в чем платье мадам не испачкается. И чтобы не развалился по дороге. Есть?

– Тоже есть.

– Ты пил?

– Да.

– Что и когда?

– Только сиропчики. Вчера, перед молитвой.

– Врешь?

– Ну ты что, Убожик! Мне не на что… Кризис у нас…

– Ну тогда, Мурал, отвези нас быстренько на К9.

Юстина наблюдала за сей сценой с любопытством.

Запуганный, задавленный своим страхом Убожка, которого она видела в «мире нормальных людей», вдруг стал совершенно другим. Властным, доминирующим, гордым, даже высокомерным и временами резким. Как будто тут, в нескольких сотнях метров от коридоров и номеров «Гранд-отеля», действовали совсем другие законы. Он по-другому смотрел, иначе двигался, говорил другим голосом, даже жесты его изменились.

Мурал пропылесосил машину, потом минут пятнадцать провел в душе, оборудованном в стеклянной будке без дверей. Когда они садились в огромный автомобиль с цветными американскими номерами, он пах каким-то чудовищным одеколоном. Убожка тут же не преминул заметить:

– Мурал, ты, наверно, совсем обоняние потерял. Даже в столовой психбольницы в Штуме после обеда с бигосом на второе так не воняло! Я уж знаю, что говорю. Я там аж два года прожил. Так что не покупай, Мурал, цветных бутылочек из Монголии на рынке. Для твоего же блага, Мурал. Для пользы твоего имиджа. Ты знаешь, что такое имидж, Мурал?

Мурал не отвечал. Только кашлянул, прикрыл глаза темными очками, опустил все стекла в машине, включил кондиционер, а потом радио на полную мощность.

Таинственное К9 оказалось обыкновенным курганом, поросшим невысокими кустами и кое-где сухой желто-серой травой. От других окрестных холмов он отличался только тем, что был самым высоким, – отсюда, видимо, и эта перевернутая девятка за К. За курганом было некое подобие яра, на дне которого валялся в большом количестве мусор, – его было достаточно, чтобы образовать курган не меньшей высоты. Холм был окружен сеткой, по верху которой шла колючая проволока. В целом все это напоминало Юстине полигон, на котором ей довелось провести долгую неделю, когда она писала репортаж о пацифистах в польской армии. Именно после этой статьи ее главный заметил, что, помимо «нелишних для молодой журналистки сисек», у нее есть еще и мозги. Здесь для полноты сходства не хватало только воронок от бомб, макетов танков из фанеры и выложенных бетонными плитами дорог.

Мурал остановил машину на узкой тропинке, ведущей к будке из крашеных ржавых жестяных листов. Убожка вышел, закурил сигарету, подошел к будке и несколько раз пнул ногой дверцу с надписью, сделанной оранжевой краской: «Просьба не стучать». Послышался громкий скрип, а потом кусок крашеной жести отодвинулся в сторону. Сначала на волю вырвался, мяукая во весь голос, черный толстый кот, а потом в дыре появилась голова бородатого мужчины. Юстина услышала, как он говорит:

– Судебный исполнитель у нас уже был. У нас нет телевизора, стиральной машины, холодильника, ковров, радиоприемника, телефона и интернета у нас тоже нет. Так же, как и произведений искусства, дорогих коньяков, мебели и золотых авторучек – их тоже нет у нас. И даже книги коллега пана уже забрал. Но только те, которые в твердых обложках. Даже собрание сочинений Ленина.

– А гриль, товарищ Печальный Солженицын, у вас имеется? Потому что мы голодные, как собаки, – сообщил Убожка и, потрепав бородача по голове, расхохотался.

– Мариан? Мариан Штефанович Штефан? Правда, что ли? Ты никак перешел на сторону обманутых? – воскликнул бородач. – Ты даже носишь их форму! Ах ты ж, проклятый предатель, – добавил он со смехом, хлопая Убожку по плечам.

А потом черный толстый кот вернулся и начал тереться боками о ноги Убожки. Как о кого-то, кого он хорошо знал и любил. Кого-то знакомого и доброго. «Потому что коты доброту чувствуют, – так говорила Юстине бабушка Мирка из Грудзёндза, – и трутся вот так только о добрых людей. Чтобы их пометить для себя и для других». Бородач в это время уже носил дрова для костра. Но сначала он вынес из своей будки для нее кресло. С овальной спинкой, с обитым плюшем пружинным сиденьем. Такие когда-то были в хороших кинотеатрах. И пригласил ее «спокойно присесть и отдохнуть, пока он займется грилем». Сидя в кресле, она заметила на спинке табличку с номером и улыбнулась: это кресло действительно когда-то стояло в кинотеатре.

Потом все было немножко именно как в кино. Костер наконец загорелся, ей в руки дали острую палку, целую миску сосисок и стеклянную банку горчицы. Начали подходить и актеры – даже непонятно откуда, но они появились. Очень похожие на тех, о ком рассказывал ей Убожка. Манеки – из Пуцка, Янеки – из Хылони, Симоны Пискляки с куриной фермы, Мицкевичи – бог знает откуда. Они сначала здоровались с Печальным, потом приветствовали Убожку – искренне, с радостью, без фальши. Потом вежливо кивали ей и присаживались к костру. Они рассказывали удивительные вещи. Но только не о себе.

Потом, во время изумительного заката на К9, когда Мурал начал играть на губной гармошке русские романсы, Юстина взяла за руку Убожку, сидящего на траве рядом с ней, у ее ног. Прямо как в настоящем кино. И когда Убожка нежно пожимал ее пальцы, один за другим, она вдруг подумала, что ведь ей действительно встретилось ее счастье – это счастье сегодня утром пролилось на нее дождем на пляже в Сопоте.

А потом, когда они возвращались в отель, Убожка рассказал ей, как умирала его Юльча…

Любовь Александровна Янкелевич родилась в деревне под Красноярском, в самой глубине русской Сибири, хотя в самом Красноярске она была всего один раз, и то тогда провела все три часа на вокзале, ожидая транссибирский экспресс, которым три с половиной дня ехала потом еще дальше на Восток, в Хабаровск. Там вместо привычных двадцати восьми градусов мороза было тридцать шесть, а снежные сугробы доходили не до колен, а до окон первых этажей зданий на главной улице. Она, конечно, помнить этого всего не могла – ей тогда было три недели, и она лежала в полный рост в деревянной колыбельке, завернутая в пуховое одеяльце и пеленки, которые ее мать, Екатерина Егоровна Гордина, стирала в вонючем и грязном до недоумения туалете в конце вагона. Потом она сушила эти пеленки, открывая окно в тамбуре вагона и держа их на ветру. И когда они становились сухими от мороза и ветра, она снимала со своего мужа Саши форменную рубашку и оборачивала пеленки вокруг его живота и груди. Потом она брала Любовь на руки и с термосом, наполненным горячей водой, возвращалась в смердящий туалет. А пеленки за какое-то время нагревались от тепла тела Александра, отца Любови.

Екатерина Егоровна, мать Любови, была поваром в звании сержанта в столовой воинской части Красной армии, расквартированной на территории той самой деревни под Красноярском. Когда однажды в этой столовой появился молодой блондин в звании старшего лейтенанта с задорной улыбкой, она, сама не понимая почему, с самого начала стала накладывать ему на тарелку и побольше мяса, и побольше картошки. А на завтрак – побольше хлеба и побольше маргарина. Екатерина попала в эту столовую в деревне под Красноярском путем перевода из столовой воинской части в Архангельске, а Александр перевелся сюда из танковой дивизии в Мурманске. И вот так они встретились. Екатерина по причине доступа к государственной тайне, который распространялся даже на работников кухни и столовой Красной армии, была привязана теперь к армии накрепко, Александр по причине глубоких знаний о танках увяз в государственной тайне еще глубже. И когда они встретились в этой столовой под Красноярском – это вовсе не было судьбой. Это было приказом. На самом деле это было сразу два приказа. Так рассказывала Любови ее мать Екатерина, которую Александр, ее отец, чаще всего называл Катюша или иногда Катюшенька моя.

Через два года после рождения Любови ее родители двумя отдельными приказами из Хабаровска были переведены в Новосибирск, где также было очень много снега и чудовищно холодно. Когда Любови было четыре года, в конце апреля восемьдесят шестого года ее отец получил однажды неожиданный приказ немедленно отбыть в Чернобыль. И оттуда он уже не вернулся. И неизвестно даже, где он похоронен. Ее мать до сих пор не смогла этого узнать. В письме, которое ей лично вручил какой-то генерал из Москвы, было написано, что «старший лейтенант Александр Владимирович Янкелевич до конца своей жизни честно и самоотверженно служил Отчизне и советскому народу, исполняя свой воинский долг». Два месяца спустя Екатерина получила от того же генерала медаль «За отвагу», врученную посмертно ее мужу, а также документ, удостоверяющий «право на пожизненную пенсию в размере последней выплаты».

Поэтому Любовь не очень-то помнила своего отца. И может быть, поэтому, когда она выросла, она так сильно хотела о нем узнать все, что можно. Он родился в русском Бресте, ныне белорусском, а тогда польском. Роясь в коробках на чердаке, Люба, кроме альбомов с черно-белыми выгоревшими фотографиями, находила польские книги, вырезки из польских газет, граммофонные пластинки с польской музыкой и письма, написанные по-польски ее предкам, – эти письма возвращались из Польши с припиской «адресат не найден». Ей хотелось понимать, что писал ее отец. Ей хотелось понять, что такое эта его Польша. И еще она хотела понять, почему ее мать так эту Польшу ненавидела. Мать говорила, что, если бы не эта Польша отцовская, он бы не погиб. «Это Польша убила моего мужа, твоего отца», – повторяла она. И свято верила, что назначение в Чернобыль ее муж получил только потому, что имел польские корни. «Из всей воинской части в Новосибирске, – утверждала она, – в этот ад, на верную смерть, отправили только двоих: Александра и поляка с Украины». А «поляки всегда русским подножки подставляли и благодарности за подаренную им после войны свободу ни на грош не испытывали, и носы всегда сильно задирали, и знали-то всегда все лучше всех… и отец твой тоже такой был…»

Любовь ей не верила и хотела во всем этом сама разобраться. Поэтому она покупала польские словари, читала сказки на польском языке, смотрела польские фильмы и слушала польское радио. Потом она начала изучать полонистику в Новосибирске. Через год она уже говорила и писала по-польски лучше, чем переводчики. Сразу после учебы она получила государственную стипендию в Кракове. Ничему новому для себя за два месяца там она не научилась. Какой-то бородатый доктор наук мучил их до зубовного скрежета высокопарными и восторженными проповедями о Милоше. Любовь понимала пропагандистское значение Нобеля для жаждущей международного признания Польши, особенно в порыве солидарности 1980 года, но поэзия нобелевского лауреата ее вообще никак не трогала. Русским Милош вообще вряд ли может понравиться. Если бы ей самой пришлось заседать в стокгольмском комитете и обязательно нужно было бы выбрать поляка – Нобеля получил бы Херберт.

Но эта учеба была для нее важна.

В один из длинных выходных их, всех стипендиатов, упаковали в автобус и повезли из Кракова через всю Польшу в Гданьск. Ночевали они в разных местах в Труймясте. Она совершенно случайно оказалась в «Гранде»: кто-то ошибся и зарезервировал слишком мало мест в дешевых пансионатах и хостелах с комнатами на двенадцать коек. Из-за этой ошибки Любовь была вынуждена ночевать с руководителем группы, который в пансионатах, наверно, никогда не останавливался. Идя с утра на завтрак, Любовь случайно увидела объявление о вакансиях. Отелю требовался «обслуживающий персонал». Объявление было написано на трех языках: на польском, русском и английском. Вот этот русский и обратил на себя ее внимание.

Она обратилась на ресепшен за подробностями. Через минуту появился вызванный по телефону молодой мужчина в странных очках и вежливо пригласил ее в офис. Учитывая опыт своей матери, Любовь предполагала работать на кухне, но оказалось, что речь идет о «поддержании высоких стандартов», а попросту – о работе уборщицей (эту должность вежливый менеджер по персоналу очаровательно называл «горничная»). Люба не колебалась ни секунды. Мужчина пригляделся к ней более внимательно, не ограничиваясь изучением только лица, задал несколько вопросов, попросил, чтобы она написала от руки заявление и краткую биографию, и скопировал ее паспорт. В конце спросил, сможет ли она, кроме «постоянной работы горничной, используя свое знание русского языка, помогать обслуживать время от времени важных гостей с востока». Когда она согласилась и добавила, что знает также бегло украинский и «более-менее английский», молодой мужчина потянулся к телефону. Он говорил с кем-то по-французски, часто употребляя слово «виза». Потом положил трубку, встал из-за стола и с улыбкой задал ей самый важный, наверно, вопрос:

– Когда вы могли бы присоединиться к нашему коллективу?

Она помнит, что после короткой паузы посмотрела на него смущенно, а потом ответила:

– С понедельника? Потому что мои вещи ведь в Кракове…

Завтракать она не пошла – слишком была взволнованна, чтобы проглотить хоть кусочек. Она помнит, как обошла весь отель – этаж за этажом. Два раза. Вглядывалась во все двери, дотрагивалась до всех поручней на лестнице. Потом вышла в сад, села на лавочку и стала думать, глядя на пляж. Ведь она же хотела в Польшу. Это объявление на доске было как знак судьбы. Она очень хотела. Надолго. Из-за языка в основном, но не только. Чтобы понять страну и полюбить или возненавидеть ее, недостаточно быть туристом. Нужно жить в этой стране и платить налоги, а не только по счетам в отеле, утром читать газеты, покупать хлеб в пекарнях, ездить в душных автобусах летом и зимой, торговаться на рынке, отмечать праздники и годовщины, ходить на стадион, сидеть в читальных залах библиотек, молиться в пустых костелах и бродить по пустым кладбищам. Так она думала. Ее отец по-своему любил Польшу. Она прочитала эту любовь между строк в его письмах. Ее мать по-своему Польшу ненавидела. Но ни ее отец, ни ее мать в Польше никогда не были. Не могли – потому что выбрали неподходящую профессию, да и время тогда было неподходящее. А у нее, у нее есть шанс. Хотя она совсем не была уверена, что это к лучшему. «Значит, буду горничной!» – думала она, улыбаясь самой себе. «Горничная» – это звучало смешно, фривольно и как будто немножко из американских фильмов Хичкока. «Слушайте, я стану горничной во французском отеле на территории Польши». Она решила, что именно так, после третьей бутылки армянского коньяку, будет объяснять свою временную эмиграцию из Сибири. Потому что для нее настоящая Россия находилась только в Сибири. А все остальное – это были просто какие-то колонизированные пространства. Она не будет стандартно врать, что «у нее появился шанс на новую, интересную жизнь на Западе», – это было любимым оборотом, употребляемым большинством ее бывших подруг. Этот оборот обычно означал, что они ответили согласием на предложение руки и сердца самостоятельного, зрелого и финансово состоятельного бизнесмена из Германии, Австрии или Швейцарии. К таким предложениям обычно прилагалась фотография, на которой находился дом с цветущим садом и большой немецкой – или, для интеллектуалок – шведской машиной, припаркованной на несказанной красоты и чистоты каменной аллее, ведущей к снежно-белым дверям гаража.

Любовь могла примерно предположить, что ее ожидает, когда она всем объявит о своем решении.

Максим, ее друг, такой настоящий, еще с садика, ныне театральный режиссер, художник и поэт, спросит, находится ли этот отель в Кракове, и, не дожидаясь ответа, начнет вспоминать Выспяньского, Мрожека, Шимборскую и Пендерецкого.

Никита, гениальный физик с собственной Вселенной в мозгу, влюбленный в нее со второго класса, жуткий романтик, который покидает свою лабораторию в Академгородке только для сна, поездок в Европейский центр ядерных исследований в Женеве и чтобы приехать к ней, когда она его приглашает, скажет, как всегда: «Я буду скучать по тебе». А потом напьется с тоски в дым и до конца вечера уже не скажет ни слова.

Настя, неудавшаяся артистка, на вопрос о месте работы отвечающая: «Работаю в “Газпроме”, но на четверть ставки и занимаюсь только газом», хотя на самом деле пашет там, как раб, на трех ставках, воскликнет с нескрываемым изумлением: «Люба, откуда в тебе столько смелости?!» А Тамара, ее любовница – потому что Настя лесбиянка, – будет снова страдать от ревности и зависти и допекать ее вопросами: «Нет, правда?! Ты? С двумя высшими образованиями? Уборщицей? Ты опустишься так низко, что будешь носить в прачечную испачканные спермой простыни со всех этих кроватей?!» А Люба тогда – не давая себя спровоцировать, как и всегда, – прочитает (со слезами, потому что уже немножко пьяненькая), разумеется, по-польски, стихотворение, которое недавно нашла в интернете в чьем-то блоге и которое ее восхитило, взволновало и растрогало:

Согласно стандартам,

минимум десять комнат,

чтобы в каждой их них можно было

нарушить хотя бы одну из заповедей

или лучше – несколько сразу,

на последнем этаже,

поближе к Господу Богу,

без угрызений совести, но само собой —

с пятизвездочным отпущением грехов

и вопросом, почему

он позволил лично, чтобы сначала вдвоем,

а потом – опять в одиночестве.

У Господа Бога

усталые глаза.

Он должен следить,

как бы не ошибиться

при раздаче

ключей от комнат,

и еще убирать покои:

от кусочков вранья,

от остатков любви.

А сильнее всего у него мерзнут руки,

когда он касается постели,

которая помнит ДНК

одной-единственной слюны.

Тогда он закрывается в номере

с видом на небо,

чтобы не видеть вины,

и молится

с такой же силой,

с какой хочет достичь

так называемого совершенства [3].

И тогда Никита пробудится от своего молчания и несколько раз вздохнет, а Тамара скажет, что «польский просто отвратителен», но это будет неправда, потому что, даже если бы стихотворение было прочитано по-французски, оно все равно было бы «отвратительно», хотя Тамара и утверждает, когда не находится во власти своей болезненной зависти, что «на самом деле вся культура корнями уходит во Францию». Леонид, скорее даже фанатичный, нежели ортодоксальный в своей приверженности церкви, крайний русский националист и в то же время необыкновенно талантливый композитор, прекрасно играющий на пианино, в свою очередь, страшно возмутится и произнесет: «В Польшу?! Боже милосердный, смилуйся над нами! Да ты там не выдержишь долго, Люба. У закомплексованных поляков русофобия записана в каждом гене. У них Россия виновата даже в том, что Христа распяли. Половина из них считает, что Христа распяли потому, что он был поляком. Этот народ, наверно, самый большой антисемит в Европе. Им кажется, что наша Красная армия их не освободила, а наоборот, лишила свободы. Поляки просто зациклены на своей якобы исключительности. Все, все до единого должны на какое-то время оказаться запертыми в дурдоме. И ты хочешь туда, к ним? Ты убежишь оттуда, Люба, быстрее, чем сейчас тебе кажется, тебе обрыднет польская притворная демократия. И вообще разве можно прожить без России?!» А она ему тогда ответит, что «Россию можно взять с собой в самолет, а жить при этом можно где угодно. Россия всегда внутри тебя. И ты, Леонид, как истинный россиянин, должен это знать…»

Все это она услышит после третьей бутылки армянского коньяка, что в Сибири по большому счету вообще не считается. Правду в Сибири говорят только после седьмой бутылки. И то не подкрашенного коньяка, а чистейшей как слеза, холодной водки.

Горничной она стала не сразу – довольно много времени прошло.

За визой ей пришлось ехать поездом в Москву – почти три с половиной тысячи километров в одну сторону, то есть больше сорока семи часов езды. В Новосибирске, третьем по величине городе России, нет польского представительства. Есть болгарское, немецкое, даже киргизское, а вот у богатой Польши на это денег не хватает. А может быть, это вопрос, связанный с польско-сибирской травмой. Люба не была уверена. В любом случае, долгая дорога имела одно преимущество – Люба наконец прочитала Конвицкого, которого каким-то странным образом почти не разбирали на занятиях. Она выписала в библиотеке и взяла с собой в дорогу четыре его книги. «Малый Апокалипсис» показался ей излишне драматичным, неправдоподобным и слишком конъюнктурным. Да и вообще по-настоящему понравилось ей у Конвицкого только «Вознесение».


Дата добавления: 2015-11-14; просмотров: 40 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Януш Леон Вишневский 6 страница| Януш Леон Вишневский 8 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.022 сек.)