Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Януш Леон Вишневский 10 страница

Януш Леон Вишневский 1 страница | Януш Леон Вишневский 2 страница | Януш Леон Вишневский 3 страница | Януш Леон Вишневский 4 страница | Януш Леон Вишневский 5 страница | Януш Леон Вишневский 6 страница | Януш Леон Вишневский 7 страница | Януш Леон Вишневский 8 страница | Януш Леон Вишневский 12 страница | Януш Леон Вишневский 13 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Максимилиан помнит недовольство и опаску, прозвучавшие в голосе отца, и грустный взгляд матери. Он помнит также, что в полном соответствии с правдой заявил: «Она не шептала мне на ухо ничего, что касалось бы твоих профессоров, она даже не знала, что ты и есть главный герой вчерашнего спектакля и виновник торжества и что именно ты будешь платить по счету, я не сказал ей даже, что ты мой отец, и представь – я не стал ей нравиться меньше из-за этого!»

Он начал встречаться с «этой латиноской». Она его захватила, очаровала, околдовала, опутала. Он забыл все, что знал о «чрезмерном и неукрощенном желании». Но он не перепутал его с любовью. Он действительно любил. Первый раз в жизни и по-настоящему. И был уверен, что она тоже. Столько общих планов у них было, столько признаний, столько рассказанных друг другу сокровенных тайн. Он экономил на всем, чтобы им поскорее поселиться вместе. Жил, словно одурманенный неведомым доселе хмелем. Он не хотел, чтобы она проводила вечера вне дома. Он брал подработку – переводы на английский и итальянский, чтобы она не была вынуждена подрабатывать в ресторане и могла сконцентрироваться исключительно на учебе. И он не распознал, что она вообще не учится, а вечерами возвращается вовсе не из университета. Узнал он об этом случайно. Все адресованные Марисе письма, которые приходили из государственных органов, первым читал он. Она сама его попросила об этом. Однажды он открыл серый конверт с печатями миграционной службы. Из письма следовало, что Мариса утратит право на пребывание в Германии, если немедленно не предоставит подтверждения о том, что она внесена в список студентов на текущий семестр. Она не отвечала на его звонки и смски. Испугавшись, он помчался в деканат, чтобы поскорее взять нужный документ и в тот же день выяснить все в миграционной службе. Сама мысль о том, что Мариса должна была уехать из страны, приводила его в трепет. В деканате сообщили, что Мариса-Лизетта Манрике «не изучает информатику на нашем факультете уже больше пяти месяцев». Ему пришлось в это поверить, потому что испуганная его реакцией пожилая женщина, сидевшая за столом, показала ему подписанный деканом официальный приказ об ее отчислении с его личной печатью. Он сел в автомобиль и ездил, как в бреду, по тем местам, где они бывали вместе. Потом вернулся домой и стал ждать ее. Вечером его что-то толкнуло, какое-то предчувствие – и он поехал в тот ресторан, в котором впервые встретил ее. Еще со стоянки, через окно, он увидел ее, сидящую за столиком с пожилым мужчиной в голубой рубашке. И как она поцеловала его и начала гладить по щеке.

Он снова вернулся домой, нашел в ящике бутылку водки. Когда ночью она вошла в кухню – он был пьян. Пил он очень редко. Он сидел со стаканом в руке на деревянной табуретке, прислонившись к стене и холодильнику. Она сообщила, что «после лекций они всей группой пошли в клуб». Дрожащим от бешенства голосом он рассказал ей о своем визите в деканат и о том, как плакал вечером на паркинге перед «Розенау». Уже из коридора она крикнула:

– Неужели ты думал, что я потрачу свою молодость на такое нищее ничтожество, как ты?!

А потом она хлопнула дверью и ушла.

Больше он никогда ее не видел.

Больше года он пытался вылезти из депрессии, мрачной безнадежности и отчаяния. Помогала ему в этом мать, которая делала все, что могла. Отец ни разу даже не спросил, почему это Макс вот уже несколько месяцев как не улыбается, почему у него трясутся руки, почему у него ввалились щеки и кожа стала серой, почему у него поседели виски и он горстями пьет таблетки?

А еще ему помог Бог. Точнее, вера в то, что каждое страдание имеет какой-то глубокий, скрытый смысл и что каждому нужно нести свой крест. Атеисту или агностику было бы в этой ситуации труднее. Помогла ему также и физическая удаленность от Тюбингена, когда он переехал в Гейдельберг. И работа, в которую он окунулся с головой. Работа, особенно та, которая поглощает всего тебя и которая нравится, всегда отнимает много времени. В том числе время на деструктивную печаль, бесконечные воспоминания и припадки ощущения собственной никчемности, ненужности и одиночества.

После защиты диссертации он в течение трех лет был адъюнкт-профессором в университете в Гейдельберге и работал над докторской, когда его пригласили на должность пастора в Лейпциг. Это предложение пришлось как нельзя более кстати. Максимилиану к тому времени до смерти надоело оторванное от действительности и не имеющее ничего общего с реальной жизнью теоретизирование, академические теологические дискуссии и рассуждения о вере с кафедры. Он давно хотел со своей верой и знаниями пойти к обычным людям. Он решил, что принимает этот вызов судьбы. Ему никогда не забыть своей первой проповеди. И слез волнения на глазах у матери. И отсутствия отца.

Из Лейпцига он и поехал в лагерь Штутгоф. А сегодня в Сопоте ему, возможно, удастся узнать побольше о дедушке Вильгельме, эсэсовце, который отвечал за газ «Циклон Б», используемый для убийства узников в газовых камерах, и фенол, который впрыскивали непосредственно в сердце жертве. Чаще всего детям и женщинам. И еще, возможно, он сможет узнать, почему одна полька из Нового Двора Гданьской области спасла от казни через повешение его деда, который довольно скоро после этого все равно повесился сам, по собственной воле, морозной январской ночью в гамбургском парке.

Он думал об этом, прохаживаясь по коридорам «Гранда», где жил когда-то Гитлер, который всем этим руководил, и Гиммлер, который все это придумал. Но ведь жила здесь и другая немка – немка, которая родилась в Берлине и которая из-за гитлеризма и гиммлеризма отказалась от своего немецкого гражданства и происхождения. Марлен Дитрих. Которую люто ненавидели в Третьем рейхе и еще много лет спустя после войны за ее антинацизм и за то, что в сорок четвертом году она пела в казармах западного фронта для американских солдат.

Погруженный в свои мысли, он вдруг увидел ту женщину, сидящую на полу перед дверями номера. И секунду или две он видел ее обнаженные бедра, грудь, едва прикрытую распахнувшимся халатом, и набухшие, изгрызенные губы. И его вдруг пронзила, словно кто-то уколол его иглой, та же самая боль, которую он испытывал тогда, в Тюбингене, когда ему не удавалось вздохнуть и он убегал из собственной постели на балкон, весь в поту, чтобы глотнуть хоть немного воздуха.

Потом, когда он бесцельно слонялся по Сопоту, то никак не мог выбросить из головы лицо этой молодой женщины в коридоре. Кроме полуобнаженности, в ее внешности ничего ровным счетом не могло напомнить ему о Марисе. И все-таки совершенно неожиданно напомнило. А может быть, даже не столько о самой Марисе, сколько о тех приступах жгучего желания, которые он при ней испытывал. Его это напугало и удивило одновременно. Он был уверен, что за прошедшие годы справился с этим, что запихнул это на самое дно своей памяти и закрыл даже не на четыре, а на все восемь замков. Но в этом коридоре, рядом с этой женщиной вдруг оказалось, что это совсем не так. Может быть, именно поэтому он и позвонил ей в номер с улицы.

Марию-Алицию Полесскую он ждал в кофейне на заполненной людьми площади в центре Сопота, недалеко от отеля. Он пришел туда за час до оговоренного времени встречи. Внучка из Ганновера проводила к столику сморщенную худую старушку в сером осеннем дождевике. Седые, почти белые волосы Марии-Алиции были прикрыты цветастой косынкой. Они поздоровались, старушка, уставшая от ходьбы, тяжело опустилась на стул, внучка тут же удалилась. По-немецки Мария говорила с трудом, но правильно. Медленно, с выраженным польским акцентом. Часто замолкала, словно ища в памяти подходящее слово или выражение. Она то улыбалась, то вытирала слезы с глаз. Голос у нее был спокойный, иногда даже монотонный.

«Вилли покупал у нас в магазине конфеты. Больше всего любил малиновые леденцы. Но иногда покупал и кровяную колбасу. Он говорил, что в нашей, польской, колбасе кровь лучше, чем в немецкой. Улыбался при этом и оглядывался, чтобы никто не услышал. У нас в магазине печка была, на угле которая. И я ему иногда эту колбасу в горшочке готовила. С картошечкой, порезанной солониной он любил и с капустой. Он снимал фуражку, расстегивал плащ и вставал с тарелкой около прилавка. И ел с таким аппетитом, аж у него коричневый сок из кровянки по бороде стекал. И смотрел так на меня. Вилли немцем был, это горькая правда, но если бы не немцы – так мы могли с моей хозяйкой магазин закрывать сразу, еще до войны. В Нашем Дворе тогда все были немного немцы. Такое уж время было. Мой отец родился перед Первой мировой в Восточной Пруссии, а мать была из Западной, точнее, из Быдгоща. И потом, перед Второй мировой, когда уже я родилась, вокруг было полно немцев. И урожденных, и из Вольного города Гданьска, потому что Двор-то к Гданьску относился по географии. Я себя полькой чувствовала всегда, с рождения. Так же, как чувствовали себя поляками мой отец из Крулевца и моя мать из Быдгоща. И в мужья я тоже поляка выбрала. Польского офицера. Он на войне с Германией погиб, над Бугом. Но войны войнами, а людям-то жить друг с другом надо. Вилли тоже так говорил. Он красивый был, всегда гладко выбритый. Высокий, вот как вы. Ну, только не такой худой. Он был такой осанистый, мускулистый, сильный. В своем черном мундире и белой рубашке он даже моей начальнице нравился. У вас его глаза и голос его. Я в этих мундирах-то не разбиралась, немцы все время в каких-то мундирах щеголяли. Это такой уж народ. Они если не наденут мундиры, то друг друга на улицах узнавать не станут. Это уж мне потом, через полгода, люди в магазине рассказали, что раз мундир черный – значит, он должен быть эсэсовцем. А ко мне в магазин много таких, черных, приходило. Они были вежливые, в очереди не толкались, а осенью и весной всегда ботинки старательно вытирали на коврике перед входом в магазин. И никогда не торговались, что, мол, дорого или что опять все подорожало. И всегда говорили «спасибо» и «пожалуйста». Вилли месяц после того, как мы познакомились, приходил каждый день. Кроме воскресений, потому что в воскресенье мы не работали. Цветы мне иногда приносил и шоколад. И с уважением ко мне относился, а если какой тяжелый товар в магазин привозили, то он мне всегда помогал его двигать и мундир ему в этом ни капельки не мешал. Весной сорок третьего он подарил мне колечко с голубым камешком. Запомнил ведь, что я больше всего голубой цвет люблю. И тогда первый раз назвал меня Марыся. Так по-польски. Как мой муж. Я тогда ему сказала, где и на каком этаже живу, потому что очень хотела его видеть и по воскресеньям тоже. И по ночам.

Он хороший был. Деликатный. Заботился обо мне, как никто в жизни моей, кроме матери, обо мне не заботился. Я ведь все женское из-за этой проклятой войны давно забыла. А Вилли мне все это заново напомнил. Он за мной ухаживал, красивые слова говорил, а когда играла музыка, то и на медленный танец приглашал. Как настоящий влюбленный. Если у меня во время сна одеяло спадало – то он одеяло с полу поднимал и меня укрывал, но сначала всю поцелуями покрывал, я аж дрожала вся. Детишкам моим игрушки из дерева выстругивал и в тазу их купал, если я очень уж усталая после работы в магазине была. И ремонт в столовой сам, своими руками сделал, и диван новый организовал, и о том, чтобы у меня в кладовке всегда уголь был, тоже позаботился. Он говорил, что работает в тюрьме. В администрации. Я знала, что в Штутове, недалеко от нас, большая тюрьма. Все это знали в округе. Но ведь немцы евреев-то с самого начала войны все время где-то в заключении держали. И сами поляки в магазине часто говорили, что евреям так оно издавна и положено. Я там в эту политику никогда не лезла особо, потому что воняет от нее за километр, но так, по-человечески жалко мне тех евреев было, так я ему маргарин, свеклу, морковь, картофель и брюкву для них в его этот карцер давала. А он эти мешки с продуктами грузил в зеленую машину со свастикой на дверях, и я тогда еще думала, что вот и в тюрьмах работают хорошие люди. Как мой Вилли, например.

То, что это не такая нормальная тюрьма, я узнала не от него самого. В январе сорок пятого. Точнее, двадцать шестого января. У меня этот листок, вырванный из календаря, хранится в альбоме в кухонном комоде. В тот день было ужасно холодно, страшный мороз. К нашему дому подъехал тот самый зеленый автомобиль со свастикой на дверях. Вилли подгонял какую-то плачущую женщину. Она несла какой-то сверток в руках. Когда я выбежала ему навстречу, он сказал, что я должна об «этой Рахили» позаботиться, а ее близнецов «похоронить в кладовке, потому что земля на дворе такая мерзлая, что могилу не выкопаешь». А потом поцеловал меня крепко в губы и уехал. Рахиль, которую звали Софья, мне о лагере в Штутове рассказала. А потом об этом лагере говорили на суде в ноябре сорок седьмого в Гданьске. Жуткие вещи. Как из такой кинохроники об Освенциме. Вилли без своего черного мундира и белой рубахи в зале суда был какой-то другой. Более настоящий. Особенно когда плакал и стонал. Он раньше-то стонал, только когда мы в постели с ним были. И я это очень хорошо запомнила. Но он никогда при мне не плакал. Стонать – стонал, но не плакал. Ну а потом я его больше-то и не видела. Коммунисты мне так и не сказали, повесили они его или нет. Для них это, наверно, не так важно. Потому что он ведь всего-навсего эсэсовцем был.

А теперь я, наверно, пойду. Тут так жарко. Наверно, не стоило мне надевать сегодня этот плащ. Но вы знаете, пан, я так боюсь холода…

Она подала ему руку, и они пошли через площадь. Когда она уехала на такси, он заплакал. Потом прикурил сигарету. И тут вдруг снова появилась та женщина из коридора. Как будто ее судьба послала. Она ему помогла. Он хотел хоть ненадолго забыть, откуда он и зачем сюда приехал. Поэтому он пошел с ней в магазин. Не совсем понимая зачем, но это было так обычно, нормально, обыденно, пусть даже и странно. Ему нужно было вернуться к этой обыденности, даже тривиальности.

Она снимала с него одежду и одевала его в ту, которую собиралась купить. В примерочной какого-то ужасного бутика, в который он никогда в жизни не зашел бы сам, даже если бы его тащили туда силой. Она выбрала его, потому что он фигурой был похож на этого бедняка. Хотелось бы ему, чтобы в его приходе в Лейпциге где-нибудь, пусть необязательно в бутике, вот так вот выбирали бы костюмы и рубашки для бездомных. Германия могла бы тогда стать страной чуть более счастливых людей. Его все это забавляло, хотя он и не хотел в этом признаваться. Вся эта ситуация, особенно после того что он услышал недавно от старушки, была абсолютно сюрреалистична. По крайней мере так он чувствовал. Как будто из другого мира, лишенная всякого смысла. А может быть, смысл как раз тут и есть? А там как раз все было бессмысленно и более неправдоподобно, чем любой сюрреализм? Такие мысли преследовали его, когда он на короткое мгновение оставался один в примерочной. Но потом возвращалась та женщина, она застегивала и расстегивала пуговички, снимала с него рубашку и надевала другую, ставила его перед зеркалом и улыбалась ему. А он улыбался ей. И с какого-то момента – искренне.

Ему хотелось узнать ее поближе. Но у нее не было времени – она торопилась к своему таинственному бездомному, чтобы его переодеть. Когда она исчезла в толпе, Максимилиан почувствовал себя одиноким. Сначала он пошел на мол, потом сидел на пляже и читал. Он никак не мог успокоиться. Вернулся в город, вошел в маленький пустой костел. Там он сел на самую последнюю лавку, наслаждаясь прохладой, рассматривал витражи, резьбу на алтаре. Не мог и не хотел молиться.

На аллее, ведущей к костелу, выстроилась длинная вереница такси. Он попросил водителя отвезти его на ближайший аэродром, где можно прыгать с парашютом. Молодой водитель с поперечным шрамом на щеке посмотрел на него удивленно. Похоже было, что он не до конца понимает Максимилиана. Тогда Максимилиан еще раз повторил свою просьбу, стараясь говорить по-польски как можно лучше. Водитель вынул рацию и начал консультироваться со своими коллегами, как понял Максимилиан, где находится такой аэродром. Через полчаса они остановились на парковке у небольшого ангара, стоящего на поросшем травой пустыре. Вдалеке виднелись маленькие самолеты. Максимилиан на всякий случай снял колоратку, а из портфеля достал документ, удостоверяющий, что он здоров и может прыгать – в Германии без соответствующего документа почти ничего нельзя сделать. Но администрацию аэродрома и кассира этот документ ни капельки не интересовал – они спросили только, есть ли у него наличные, потому что «карточки не принимаются».

Он прыгнул дважды.

В отель он возвращался спокойный и радостный. Разговорчивый таксист рассказал, что его дочка отлично устроилась в Штутгарте, что и на дом ей хватает, и на отдых в разные страны она выезжает, и дети в хороших школах учатся. И что в Германии вообще везде порядок, не то что тут, в этом польском бардаке. А он вот немцев любит возить, потому что они говорят «спасибо» и «пожалуйста» и никогда не жалуются, что такси дорогое. Потому что какое оно еще может быть, если бензин скоро будет дороже водки.

Максимилиан молчал. Он уже слышал это сегодня. От той старушки, любовницы эсэсовца, его деда Вильгельма. Он уже слышал, что немцы не торгуются и не сетуют на дороговизну и что они, черт подери, вежливые, потому что они ведь, черт их дери, всегда говорят «спасибо» и «пожалуйста». И ноги об коврик вытирают, когда осень или зима. Перед «Грандом» он вышел из машины. Не сказав «спасибо». Заплатил и ничего не сказал. Еще и дверями специально сильно хлопнул.

Ему не хотелось быть одному в комнате. Он знал, что не сможет заставить себя читать. Из бара доносились звуки фортепиано. Он сошел вниз, сел на диван и заказал себе бокал вина. А когда барменша спросила, какое вино он предпочитает, ответил, что любого цвета, только чтобы оно было выдержанное и ни в коем случае не немецкое.

На диванчике сбоку сидела женщина с белым цветком в волосах. Ее обнимал мужчина. Она слушала музыку с отсутствующим видом. Счастливая. Он часто размышлял о счастье людей, которых встречал на какой-то миг. Как это произошло? Почему? Почему они? Какая история за всем этим кроется? Что они сделали для того, чтобы быть счастливыми? И должны ли были вообще что-то делать? Или, наоборот, они чего-то не сделали? Он ее узнал. Это была та горничная, которая утром его разбудила! Только сейчас она была другая. Почти неузнаваемая.

Он допил свой бокал. Подошел к фортепиано и положил на него банкноту, поклонился пианистке.

Он и сам не знал, чего его понесло на второй этаж. Он стоял перед ее номером и смотрел на дверь. Потом сел на пол, прислонился спиной к стене и долго сидел, руками шаря по полу, как будто что-то искал.

Утром горничная разбудила его, постучав в дверь. Спросила, можно ли убрать номер. Он улыбнулся и хотел было ей сказать, что этот цветок у нее в волосах вчера вечером был прекрасен. Но у нее были припухшие и заплаканные глаза. И он ничего не сказал. Она включила пылесос.

Он спустился в ресторан на завтрак. Женщина из коридора сидела за столиком у окна, прижимая чашку к губам и задумчиво глядя на пляж за окном. Не спрашивая разрешения, он присел за ее столик, а когда она взглянула на него с улыбкой, тихо сказал:

– Я вчера и сегодня много о вас думал. На самом деле – все время…

Вероника Засува, дочь партийного деятеля и швеи, родилась в 1968 году в Варшаве. Когда в марте того же года ее отец, Иероним Засува, во время партсобрания уездной ячейки в Томашове пламенно и с горячностью разгромил отступников, ревизионистов, космополитов, сионистов и студентов, его перевели сразу в столицу. Своим выступлением он произвел на некоторых деятелей из Центрального Комитета Польской Объединенной Рабочей Партии такое сильное впечатление, что ему тут же – без очереди – выдали двухкомнатную квартиру в Мокотове, с кухней без окон, но зато с ванной. В эту квартиру въехала и беременная Ханна Менчиньская, с которой Иероним завел короткий роман в доме отдыха «Радуга» в Погожелице жаркой осенью шестьдесят седьмого года. Партийная ячейка в Варшаве, узнав – с помощью анонимного доноса – о благословенном положении любовницы своего члена, однозначно, категорично и безапелляционно потребовала от него легализовать свои отношения с «гражданкой Менчиньской». Через две недели Засува, который всегда отличался высокой партийной дисциплиной, в мокотовском отделении ЗАГСа взял в жены Ханну Менчиньскую. А потом венчался с ней, не проинформировав об этом никого из товарищей по партии, в маленьком костельчике в деревне под Пабьянице. Правда, венчание проходило тайно по причине опасений Иеронима, что информация об этом может как-нибудь, например, опять же с помощью анонимки, просочиться и достигнуть ушей его начальства в Варшаве. Поэтому жених договорился со священником за соответствующее вознаграждение, что во время венчания костел будет заперт на ключ. Он объяснял это тем, что не хотел бы, чтобы обыватели глазели на огромный живот невесты. Священник попытался было его переубедить, говоря, что нынче нравы претерпели серьезные изменения и что «брюхатая» невеста, как он выразился, вовсе не считается чем-то позорным по нынешним временам. Пан Засува в ответ увеличил сумму вознаграждения и в результате обещал Ханне свою любовь, верность и заботу перед лицом Бога, священника, двух свидетелей и невидимого органиста в закрытом на четыре замка костеле. А еще через две недели Ханна, теперь уже Засува, родила в Варшаве, в специальной больнице не для всех, здоровую дочку, названную Вероникой. Поскольку священник под Пабьянице был гибкий, вежливый и в каком-то смысле уже проверенный, крестины Вероники прошли в том же костеле и тоже за закрытыми дверями.

Мать Вероники, как она сама однажды, выпив, призналась дочери, до встречи с ее отцом лелеяла одну-единственную мечту: быть богатой. Она полагала, что только с богатыми считаются и что только богатые могут быть интеллигентными, потому как «у бедных нет времени на чтение книг и развивающих журналов». А кроме того, она хотела вырваться во что бы то ни стало из нищеты своего существования в Пабьянице. С пятью братьями-сестрами, с отцом, жестоко избивающим мать, и дедом-шизофреником. Едва окончив школу, она пошла работать. Даже не дожидаясь конца каникул. Она стала швеей на пабьяницкой текстильной фабрике. Ей хотелось прежде всего купить себе новую обувь, а не донашивать за старшими сестрами, а иногда и братьями латаные-перелатаные страшные ботинки. Как только у нее появилась возможность – она стала брать ночные смены. За них платили больше, и к тому же ей не надо было находиться дома вечерами, когда отец издевался над матерью и орал на деда, который прятался в кладовке и плакал там.

В январе 1967 года на доске почета у ворот фабрики повесили ее фотографию и написали имя и фамилию. Она в ночные смены вырабатывала триста процентов нормы и стала передовиком производства. Самым молодым в истории фабрики. Ей был тогда двадцать один год. В награду местком фабрики выделил ей из социального фонда путевку в самый настоящий дом отдыха «Радуга» у моря, в Погожелице. С питанием, в четырехместном номере на первом этаже, рядом с общественной душевой, в которой все время была горячая вода. На второй день ее там пребывания во время полдника к столику, за которым она сидела, подошел Иероним Засува из Томашова-Мазовецкого. Обручального кольца у него не было, ботинки он носил чистые, был гладко выбрит, имел ровно постриженные усы и пах одеколоном из галантереи. А больше всего ей понравилось то, что он был одет в костюм с элегантным зеленым галстуком и много говорил, потому как сама она была довольно робкая. На следующий день он пригласил ее на мороженое в настоящее кафе. Где мороженое подают в вазочках, а не какое-то там уличное в вафлях. Он изящно выражался, не ругался и не был таким навязчивым, как ее коллеги с работы. Когда они пошли на танцплощадку, он танцевал только с ней и совсем не напился. А когда он платил по счету, она заметила, что в кошельке у него толстая пачка денег. И к тому же он дал официантке двадцать злотых чаевых. Он жил в «Радуге» на последнем этаже, совершенно один в большом номере с тахтой. И еще у него был собственный, только для него одного, санузел и даже с ванной. Как-то раз на прогулке у моря он крепко схватил ее за руку и не отпускал до вечера.

Она отдалась ему на тахте в его номере в последнюю ночь. Сначала она стеснялась, потому что в комнате горел свет и он увидел кровь на простыне. Но потом, когда он начал ее крепко обнимать и целовать, уже совсем нет.

Она вернулась в Пабьянице загорелая, в новом платье, на свой ночной столик поставила прекрасный практичный подарок от Иеронима – комнатный термометр в виде морского фонарика. Иногда вечерами, когда у нее не было ночной смены и она сильно тосковала по нему, она прижимала этот фонарик к груди. Каждый день она отправляла ему письмо или открытку с видом Пабьянице. Он писал не часто – ведь он же был мужчина, к тому же еще и такой важный и занятой. Но в каждой открытке он обращался к ней «Ханечка» и подписывался «Твой Ирек». Ей этого было достаточно.

Когда на второй месяц после возвращения из Погожелицы так и не начался ее цикл и ее стало часто тошнить, она встревожилась. А через пять месяцев прятала живот под объемными свитерами и широким пальто. Чувствовала она себя очень плохо, не могла работать в ночные смены, бывало, что и вовсе не вставала с постели и плакала без причины. Иреку, однако, про то, что беременна, не писала. Она решила, что оно само все как-нибудь рассосется. У ее подруги Мариолы, которая работала поваром в столовой фабрики, рассосалось же три или четыре раза. В апреле уже никакой свитер и никакое пальто живота спрятать не могли. Мариола как-то по секрету сказала, что, «чтобы рассосалось», надо бегать по лестницам, пить уксус и «много кататься на велосипеде». Уксус Ханна не выносила, а велосипеда у нее не было. И кроме того, иногда по ночам, когда она лежала в постели и гладила нежно свой живот, она испытывала удивительное наслаждение. Такое же точно, как тогда, когда Ирек на той тахте ее целовал.

Она обратилась за советом к ксендзу. В Пабьянице не хотела этого делать, поэтому взяла выходной и поехала на автобусе в Лодзь: в больших городах у людей гораздо больше тайн и не надо так сильно бояться сплетен и огласки. То, что неосторожно и грешным образом отдалась Иерониму в доме отдыха, она смогла сказать только в самом конце исповеди. Ксендз, старичок, совсем ее не расспрашивал о подробностях, не ругал ее и даже не осудил. Только сказал, что каждый отец имеет право знать, что он является отцом. Ее мать выразилась слегка иначе, а отец промычал пьяным голосом, что «с чужим выблядком ноги ее в этом доме не будет!»

Через два дня Ирек встречал ее на Восточном вокзале в Варшаве. На перроне он долго смотрел на ее живот. Расплакалась она только в трамвае, прямо на людях. Дома он сделал ей чай с медом и вытащил из буфета печенье в шоколаде. Вечером, засыпая рядом с ним на диване, она подумала, что тот ксендз из Лодзи был прав.

В Пабьянице она больше не вернулась. Жили они с Иреком в красивой просторной квартире с ванной рядом с огромным парком. В настоящей Варшаве, а не на какой-нибудь там окраине, где автобусы уже не ходят. На свадьбе она вообще не настаивала – в Варшаве вполне можно иметь детей и без всякой свадьбы. Никого это не касается. Так она думала до того дня, когда Ирек вернулся с собрания этой своей партии и рассказал ей о разговоре с секретарем, который «святее папы Римского». Они сделали две свадьбы. Одну – партийную – в Варшаве, а другую – настоящую – в костеле в деревне под Пабьянице. Ирек был очень оборотистый. Он так все быстро и ловко организовал, что их Вероника не родилась как внебрачный ребенок.

Иероним Засува пережил в партии все катастрофы. И Герека, и 1976 год в Радоме, и «горизонтальные реформы», и военное положение, и приход свободной Польши. Он всегда делал то, что подсказывала ему интуиция: вовремя и дешево купил землю в Виланове, которую позже переоформил как участок для строительства, несколько раз менял автомобиль на более новый или побольше, научился разговаривать по-английски, дал образование дочери и установил ценные связи. Самое главное – в 1988 году завязал знакомство с владельцем фирмы «Полония» Здиславом Петлей. Его предприятие весьма успешно занималось хозяйственной деятельностью, которая заключалась в том, чтобы купить что-нибудь подешевле, скажем, в Турции и продать этот же товар подороже, например, в Будапеште, а на разницу приобрести как можно больше видеоплееров и, если в грузовике еще останется место, напихать туда несколько палет с дезодорантами «Лимара» и «Бак». Это знакомство переросло в нечто большее, когда однажды вечером в варшавском отеле «Виктория» Иероним Засува увидел Петлю в обществе своего коллеги, партийного работника более высокого ранга. Засува в глубине души понимал, что только свободный рынок и капитализм могут спасти Польшу от гибели. Подобных взглядов придерживался и Петля, только он их еще и претворял в жизнь. Они часто беседовали об этом в гостиной дома Засувы в Виланове. И там же Петля впервые увидел Веронику.

Здислав Петля никогда не отличался особой чувствительностью или впечатлительностью. Но встреча с Вероникой произвела в нем необыкновенную перемену. И это можно было заметить по его взгляду и по стоимости подарков, которыми он ее забросал. Кроме того, он стал бывать в Виланове удивительно регулярно, перестал – в присутствии Вероники ругаться, начал часто употреблять сложные и красиво звучащие слова. Родители с радостью наблюдали нескрываемую симпатию Петли к их дочери. Эта радость стала еще сильнее в начале 1990 года, когда партия, к которой принадлежал Иероним Засува, была распущена. Принятый в фирму Петли на должность начальника отдела контроля, отец Вероники часто думал о том, как бы изменилась их жизнь, если бы Петля стал его зятем. Его безотказная интуиция подсказывала ему, что сильно бы изменилась. А Ханечка на интуицию не полагалась – она была в этом просто уверена.


Дата добавления: 2015-11-14; просмотров: 49 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Януш Леон Вишневский 9 страница| Януш Леон Вишневский 11 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)