Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Януш Леон Вишневский 5 страница

Януш Леон Вишневский 1 страница | Януш Леон Вишневский 2 страница | Януш Леон Вишневский 3 страница | Януш Леон Вишневский 7 страница | Януш Леон Вишневский 8 страница | Януш Леон Вишневский 9 страница | Януш Леон Вишневский 10 страница | Януш Леон Вишневский 11 страница | Януш Леон Вишневский 12 страница | Януш Леон Вишневский 13 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Сначала моя работа его восхищала – как философствующий социолог, он не особо представлял, что будет делать после окончания учебы, и журналистика в списке того, чему он хотел бы посвятить свое будущее, занимала самые верхние позиции. Он начитался биографий известных журналистов, лауреатов Пулитцеровской премии, и в голове у него сложилось наивное, идеализированное представление об этой работе. Он по-детски верил в справедливую силу слова, а себя видел неподкупным глашатаем правды и только правды. Он не хотел верить мне, когда я говорила, что единой правды не существует, и рассказывала о порядках, кланах, влиянии, интересах и обо всей этой грязи в редакции.

Почти год это тянулось. Потом, когда я уже ввела его в свой варшавский круг общения, в котором он не смог себе найти места, в нем постепенно стал нарастать протест против того, чем я занимаюсь. И дело было вовсе не в справедливости и не в журналистике. Дело было во мне. А точнее – в моем, назовем это так, успехе. Он не замечал, сколько я работаю, чтобы его добиться. Он видел лишь блеск медалей, висящих у меня на груди. Пока я работала только для газет, он еще как-то справлялся, но когда начала делать материалы для радио и телевидения – вот тут в нем поднялась настоящая ярость. Меня стали узнавать. Я стала узнаваема – мой голос, видеоряд, способ подачи информации, а также внешность. Вокруг меня стали появляться люди, которых он раньше видел только на обложках глянцевых журналов, на черно-белых фотографиях первых страниц газет, на экране телевизора, в сводках новостей и сплетней в интернете, порой выдуманных и скандальных. Кого-то из них я любила, кого-то совсем нет. Кем-то восхищалась, кого-то презирала. Для меня они были нормальными. Мудрые и глупые, отвратительные и красивые, грубые и вежливые, скромные и сдержанные, высокомерные и космически самоуверенные… Как все. Нормальные люди. А для него они были недостуны. Как фигуры из какого-то пантеона, в который и он сам хотел бы попасть, но в который, как ни старайся, он никогда не попадет.

Среди них было много мужчин. Таких мужчин, к которым он испытывал ревность или даже зависть. Вообще без повода. Можно завидовать молодому профессору, завидовать его положению и образованию, но это не дает никому права сначала его принижать, потом цинично высмеивать, а в конце концов назвать «надутым интеллектуальным импотентом». Только потому, что этот профессор был со мной галантен, вел со мной иногда приятную беседу, слушал мои передачи и иногда мне улыбался. Очень скоро в каждом подобного рода мужчине он видел моего любовника. Если я, например, после интервью не сразу брала трубку – он был уверен, что я как раз в этот момент предаюсь сексуальным утехам. Дошло до того, что он приехал из Познани в Варшаву, явился к зданию, где мы записывали передачу, и, стоя около него, начал мне названивать, а когда я не взяла трубку, затеял скандал с охранником, который не пускал его внутрь. Его ревность стала напоминать психическое расстройство, а я начинала чувствовать себя все более загнанной в угол, запертой в тесной клетке.

К тому же он был воспитан в патриархальной семье, где матери отводилась роль служанки, не достойной уважительного отношения, поэтому он считал, что мужчина должен быть главным. Доминировать должен. И прежде всего – с финансовой точки зрения. А в наших отношениях, разумеется, об этом и речи идти не могло. Нереально бедному студенту двух факультетов, которому не помогают родители, иметь больше денег, чем зарабатывает варшавская, вполне состоявшаяся в профессиональном плане журналистка. Я его уговаривала, просила потерпеть – ради него же самого, объясняла. Никогда, ничем, ни малейшим жестом или словом не подчеркивала своего финансового превосходства. Он же, мало того что не хотел слушать, начал вдруг изображать из себя жалкого необразованного провинциального бедняка, упрекая меня при каждом случае в том, что я аристократичная расточительница, мещанка, чья заносчивость не позволяет ей понять жизни обычных людей, у которых зарплата кончается уже через полмесяца, а пособие – через неделю. Что, однако, не мешало ему на интернет-аукционах скупать фарфоровые статуэтки… потому что он коллекционировал статуэтки, а платил при этом моей кредиткой.

Я всегда была расточительна, это факт. Деньги для меня никогда не имели большого значения. Когда они у меня были – я их тратила. Его и это стало раздражать. Каждое новое платье, каждая пара новых туфель, а туфли я обожаю на грани фетишизма, каждый новый комплект белья он называл «капризами разбогатевшей знаменитости». Из-за одного комплекта нижнего белья, который я себе как-то после долгого перерыва купила с мыслью о наших совместных вечерах и ночах, был огромный скандал. Мне и сегодня неприятно вспоминать, как три месяца назад он обыскивал мою сумочку, чтобы убедиться, что я действительно сама купила трусики и лифчик, которых он до этого на мне не видел. Он сначала содрал их с меня и в ярости разорвал на мелкие кусочки, а потом занялся сумкой. Он ничуть не сомневался, что этот сексуальный комплект я получила как «девка продажная от одного из этих богатых варшавских мерзавцев и что на нем наверняка еще остались следы его потных рук и спермы».

В тот вечер он не только причинил мне боль, срывая с меня нижнее белье, и не только испортил мою сумочку. В тот вечер он меня впервые ударил. Наотмашь, сжатым кулаком, прямо в лицо. Я помню, что упала на пол, стукнулась головой о край подоконника в спальне и впервые в жизни потеряла сознание. Очнулась я уже на кушетке в приемном покое какой-то больницы. Потом две недели пряталась от всех. От стыда. Мне казалось, что все не только увидят эти сине-желтые кровоподтеки на моем лице, но и поймут по моим глазам, как я их получила. Я – та, которая всегда ходила с высоко поднятой головой и никогда, никому не позволяла себя унижать.

И все равно я приняла его извинения. Подумала, что это просто несчастный случай, что ревность лишила его рассудка, что на самом деле это не он меня метелил – кто-то вселился в его тело, какой-то злой демон, и застил ему глаза гневом. Потому что любовь – это ведь отчасти безумие. Так я себе все это объяснила, чтобы как-то договориться с собственной гордостью. Потому что я очень хотела его простить. Я его любила…

Она повернула голову и, посмотрев в глаза Убожке, выкрикнула:

– Нет, Убожик, не была я никогда никакой медведицей, играющей со своей добычей! Никогда! Я с каждым месяцем все больше чувствовала себя дешевкой, продажной девкой из театра его воображения. Это я была добычей, он мог делать со мной что хотел. С каждой новой уступкой, на которую я шла, чтобы спасти эту любовь, он все сильнее вонзал в меня свои когти, а я с каждым разом страдала все меньше, но все больше начинала презирать себя. Я начинала постепенно думать, что моя любовь – это некий вид убийства. И я сама себя медленно убиваю. К тому же я ведь была со всем этим страданием один на один. Я не хотела и не могла ни с кем этим делиться, жаловаться, не могла выплакаться, спросить совета, принять утешение, получить сочувствие. Моя мать меня бы не поняла, а если даже вдруг и поняла бы, то побежала бы сразу с заявлением в полицию. А признаться Магде, моей единственной подруге, что мой мужчина издевается надо мной морально и бьет меня кулаками по морде, – нет, это было решительно невозможно, сам понимаешь. Я верила, что это все временно, что это какое-то недоразумение, что эта ужасная, но преходящая фаза наших отношений скоро закончится, что это единичное проявление его внутренних проблем и противоречий. И не хотела, чтобы Магда потом, когда все это уже будет позади, воспринимала его как неуравновешенного грубого психопата, способного поднять руку на ее лучшую подругу. Ну и кроме того, мне было безумно стыдно признаваться в этом.

Она вылезла из-под одеяла, подошла к туалетному столику и поправила волосы. Закурила и села на подоконник.

– Вчера ночью, – рассказывала она, – когда мы прогуливались по пляжу, он стал требовать от меня невозможного: чтобы я бросила работу, переехала в Познань и «вообще порвала с этим варшавским гадюшником, полным альфонсов и лесбиянок!» – он это выкрикивал на весь пляж. Так и кричал. А когда я ему сказала, что это меня уничтожит, уничтожит все, что для меня важно, что никто не вправе от меня такого требовать, даже он… когда я на коленях просила его одуматься и успокоиться – он просто бросил мне в глаза горсть мокрого песка, повернулся и ушел, бормоча себе под нос самые ужасные проклятия.

Она замолчала. Рукавом халата осторожно вытерла слезы со щек.

Убожка сидел, ссутулившись, на краю постели, кусал губы и одной рукой нервно ерошил свои короткие волосы, а другой разглаживал бороду. Он избегал ее взгляда. Некоторое время в комнате царила тишина, которую нарушали только звуки, доносящиеся с улицы.

– Знаешь что, Убожик? – произнесла она наконец. – Я больше не хочу об этом говорить. Думать об этом я не перестану, но, пожалуйста, помоги мне сегодня думать об этом как можно меньше. Поможешь, а?

Убожка встал с постели, подошел к женщине и ласково погладил по щеке.

– На женщину руку поднимать нельзя, – сказал он тихо. – Даже если в него, как вы, барышня, выразились, вселился демон. Нет на свете таких демонов, по моему разумению, которые могли бы завладеть мужчиной до такой степени, чтобы заставить его ударить девушку. Эта рука у него должна усохнуть хотя бы на время. А что до того, чтобы не думать… так помогу, конечно. Я только не знаю, как, потому что я при вас, барышня, себя каким-то дураком чувствую и не знаю, в каком направлении беседу вести. В журналистике я разбираюсь не особо, хотя бесплатные и выброшенные на помойку газеты читаю от корки до корки, включая некрологи и программу теле– и радиопередач. И в Варшаве я тоже никогда не бывал.

Как-то хотел поехать на велосипеде, который мне подарил мой хороший друг. Тадеуш Славек Мазгай его звали, хотя все его называли просто Кувалда. Он такой был силач, что кувалду настоящую, из кузницы, мог одной рукой подбросить выше голубятни на крыше. Кувалдой его называли, потому что росту он был небольшого, малость кривоногий, но когда руку кому-нибудь сжимал – так только кости трещали. Давно это было. Еще тогда, когда наш папа последний раз на родину паломничество совершал. Но не сложилось – потому что этот велосипед у меня украли, я из-за этого потерял доверие своего друга, ибо он почему-то решил, что его подарок я на водку променял. А это неправда, потому что за эту развалюху никто бы даже полбутылки не дал! Я себе думаю, что только воры и могли на этот хлам позариться. А больше никто. Я потом хотел себя в глазах друга реабилитировать и три недели собирал деньги в кружку, чтобы ему отдать. Но Кувалда однажды вечером насмерть упился паленой белорусской водкой – получается, что он унес с собой в могилу плохое обо мне мнение, и это меня сильно печалит и огорчает до сих пор. Поэтому, когда я на кладбище бываю, я всегда захожу к нему на могилку. Да мне это и несложно, тем более что лежит он через три ряда от моей Юльчи, так я ему…

Он умолк на полуслове. Высунул голову в окно, внимательно посмотрел на садик перед отелем, а потом вдруг встал на подоконник коленями и громко закричал:

– Да что ж вы, господин хороший, делаете-то? Вам что, мозги отшибло?! В полдень, когда солнце жарит, как в Сахаре, вы розы поливаете?! Да еще струей из шланга? Прямо на лепестки?! Гляньте, барышня, – он повернулся к ней, страшно взволнованный, – гляньте, как этот олух в лакированных ботиночках розы губит!

Он все сильнее высовывался из окна, крича на выглядящего крайне удивленным мужчину, который в белой рубашке, галстуке и черных лакированных ботинках стоял на газоне, держа в руках шланг, и оглядывался по сторонам.

– Кто вас, господин хороший, в садовники нанял? Завтра же цветы будут все в пятнах от капель воды, а послезавтра, если и дальше будет так палить солнце, пятна превратятся в дырки насквозь! Вы, пан, лучше бы водичкой из чайника цветочки в офисе поливали, потому что в том, как поливать садовые растения, вы ни черта не понимаете! А это не какой-нибудь там «умственный труд»! Тут думать надо и знать кое-что!

Мужчина наконец повернул голову туда, откуда доносился хриплый от крика голос Убожки. Несколько секунд он смотрел на окно, а потом, не выпуская из рук резинового шланга, медленно направился к отелю.

– Странный он какой-то, – сказал Убожка. – Вам так не кажется, барышня? Прямо берет и уничтожает растения средь бела дня. Корпоранты, я считаю, должны его за это с работы вмиг пинком вышибить…

– Ну ты слегка преувеличиваешь, Убожик. По-моему, – улыбнулась она, – ведь не все же ботаники. Просто стало жарко, вот он и хотел траве и кустам помочь. А теперь пошли-ка обратно в ванную, – заявила она приказным тоном. – Бриться. Уговор есть уговор.

Убожка нервно схватился за свою бороду.

– Что-то я не помню, чтобы мы вопрос о бритье обсуждали, а память у меня функционирует пока, к сожалению, даже слишком хорошо, – произнес он с беспокойством. – Мне эта борода для дела нужна. Если вы меня, барышня, побреете, так меня добрые люди на улице узнавать перестанут и я ничего собрать не смогу в результате. Хорошо ли будет? Вы, барышня, когда-нибудь видели гладко выбритого и аккуратно подстриженного нищего? Потому что я вот не видел, а в этом бизнесе уже несколько лет кручусь. Бритье весь мой образ изменит, а может быть, даже сломает мне имидж – и конкуренты только порадуются этому, будут свои грязные руки потирать. Сейчас столько нищих развелось, что надо в ногу со временем идти и о своем имидже как следует заботиться. Если так дальше пойдет, то скоро мне придется свой профиль на фейсбуке заводить.

Она взяла его за руку и потянула в сторону ванной.

– Я знаю нескольких нищих с фейсбука, – рассмеялась она. – Хотя им кажется, что мир об их нищете не догадывается. Но это так, к слову. А если по сути, Убожик, борода у тебя снова отрастет, а я уже все приготовила. Включая бритвенный станок. А это совсем другое дело, не какие-то пластиковые одноразовые станочки с семью лезвиями. Ну и потом – я просто хочу посмотреть на тебя без бороды. Увидеть тебя в новом образе. А ты? Тебе самому не интересно? А может быть, тебе понравится, и ты таким и останешься? Давай, рискни! И можешь при этом курить, – добавила она.

Убожка еще поупирался немного, но потом неохотно побрел за ней. В ванной она снова усадила его на край ванны, набросила ему на плечи полотенце и начала состригать ножницами спутанные кончики бороды. Потом попросила, чтобы он как следует намочил лицо горячей водой, и щедро покрыла его кожу кремом для бриться.

– Ты опасной бритвой когда-нибудь пользовался? – спросила она, засовывая руку в карман халата.

Убожка внимательно наблюдал за ее рукой. Когда она со щелчком выкинула лезвие из деревянной рукоятки, он произнес:

– Батюшка всегда брился только опасной бритвой. И его отец тоже. Я не мог дождаться, чтобы у меня на морде хоть что-нибудь выросло, потому что мне этот процесс казался очень мужским. Я любил смотреть на отца, как он, в белой майке, с белой пеной на подбородке и щеках, медленно и с достоинством правил свою бритву о старый кожаный ремень. Этот ремешок висел у нас в прихожей на специальном гвоздике, около зеркала, между вырезанной из «Трибуна люду» фотографией улыбающегося Берута и иконой плачущей Божьей Матери Ченстоховской в золотой раме. Отец никогда этот ремень не использовал, когда меня наказывал. Ему жалко было его для моего худого зада. А брился он своей этой остро наточенной бритвой всегда аккуратно и с удовольствием. Обычно утром, потому как щетина у него отрастала быстро и бриться приходилось каждый день. Он как будто хотел соскрести с себя все грехи и обиды своей жизни. Всей жизни до вчерашнего дня. Может быть, поэтому мамуля его всегда после бритья целовала в лоб. А может быть, это было только такое ее женское восхищение этой демонстрацией мужественности. А еще он в кладовке хранил специальный точильный камень для бритвы. В руках я его бритву держал всего раз в жизни. Когда он умер, мы с мамой не отдали его в морг, потому что там холодно и мокро, а он тепло любил. Мамуля хотела, чтобы в землю он ушел бритым, таким свежим, утренним – будто без грехов. Поэтому я его бритву на ремне выправил, точь-в-точь как он, все время острой стороной вперед, встал на колени перед ним, таким неживым, лежащим на одеяле в большой комнате, и батюшку своего его же собственной бритвой побрил.

Убожка закурил, встал перед зеркалом, размазал по лицу очередную порцию крема и, забирая бритву из ее рук, добавил:

– Так что я опасной бритвой, барышня, пользовался. Один раз пользовался.

Она задумчиво смотрел на него. С каждым новым вопросом, с каждым новым высказыванием он открывался для нее все с новой, неожиданной стороны. «Может быть, на самом деле, – думала она, – эти «вынесенные за скобки» не вписываются ни в какие рамки, поскольку они более чувствительные? Или, наоборот: они стали такими более чувствительными, потому что мир их постоянно «выносит за скобки»? Когда она, еще почти подростком, подсаживалась к ним, она не знала ответа на этот вопрос, и сейчас она его тоже не знала. Убожка был совсем другой, чем игравший на губной гармошке Василь, и все же их взгляды на жизнь и на мир были очень похожи. Полные внимательности, эмпатии, часто – печали. Василь тоже рассказывал ей истории – такие же, самые что ни на есть обычные – часто, как и у Убожки, просто воспоминания, так, к слову, вскользь, и в них часто встречались мелочи, которые для других не имели бы никакого значения, но которые становились при этом важнейшей частью повествования. Они, эти «вынесенные за скобки», сами о том не ведая, замечали то, что было не видно и не слышно остальным. Эпизоды, цвета, гармонию, диссонанс, запахи, вкусы, грязное и чистое. Может быть, от того, что у них было больше времени, а может быть, потому, что у них не было ничего и они ничем не стремились обладать, поэтому жили без этой хронической гонки, без лишней беготни, без этого ощущения, что вокруг шеи все туже затягивается удавка… Возможно, поэтому они и слышали больше, и видели больше, и вкус ощущают лучше, и мыслят более четко. Потому что не спешат. Может быть, бездомность обостряет тоску по собственному дому и воспоминания о том времени, когда такой дом был, становятся очень выпуклыми и выразительными, как будто увеличенными через лупу ностальгии.

Наверно, поэтому Василь в конце своего существования пешком отправился в Брест, где родился.

Ни Василя, ни Убожку Юстина другими не знала. Василя уже не вернуть, а вот узнать Убожку у нее шанс есть.

Убожка, с сигаретой в зубах, медленно сбривал бороду, вглядываясь в свое отражение в запотевшем от горячей воды зеркале.

– Слушай, Убожик, ты заканчивай спокойно и не торопясь бриться, а я схожу на минуточку на ресепшен, – сказала Юстина. – А когда вернусь, мы с тобой пойдем в сад выпьем кофе и съедим мороженого. И ты мне расскажешь о нем, правда? – Она не стала ждать ответа и быстро закрыла за собой дверь ванной.

Вернувшись в комнату, бросила халат на кровать, надела свежее белье – она уже давно носила запасной комплект в сумке, натянула платье, быстренько подправила макияж и вышла. Торопливо сбежала по застеленной красным ковром лестнице и, только ступив на холодный мрамор пола у этих дурацких вращающихся дверей, вдруг поняла, что на ней нет обуви. Она чертыхнулась себе под нос и вернулась. Убожка радостно насвистывал в ванной. Он и не заметил ее возвращения.

Она приостановилась в дверях, слегка улыбаясь. Мужчины, которые насвистывали или напевали в душе или во время бритья, ассоциировались у нее с детством, беззаботностью и – она сама не знала почему – с добротой. Ее отчим (отца она знала только по нескольким темным фотографиям в семейном альбоме), когда брился, напевал романсы, а в душе выпевал, нещадно фальшивя, целые арии. Она долго не могла понять мать, которая его постоянно за это пение и насвистывание высмеивала и ругала. Как потом выяснилось, на самом деле мать вовсе не нервировали ни свист, ни пение – она просто не могла смириться, что какой-то мужчина ведет себя иначе, не так, как «мужчина всей ее жизни». Потому что все должны были быть точно такими же, как тот неподражаемый «Андрюша». Тот самый, единственный и идеальный мерзавец, который ушел к другой, когда она родила ему ребенка. То есть ее, Юстину. Отчим очень долго с невероятным терпением сносил все эти болезненные и унижающие его достоинства сравнения с другим, но через несколько лет и его терпению пришел конец. Однажды вечером, прямо перед рождественским ужином, мать отправила его практически с пустым ведром к мусорнику на двор. Отец, в кальсонах и выцветшей белой майке, послушно взял ведро и вышел из дома. И не вернулся. Вот так мать Юстины выгнала из своего дома и своей жизни хорошего, доброго, порядочного человека. Даже не заметив при этом, что тем самым выгнала и самого любимого, самого главного мужчину в жизни своей дочери. Но это уж давно было, как говорит Убожка…

Когда она вышла из отеля, в лицо ей ударила волна свежего воздуха. Она перешла на другую сторону улицы, миновала костел с неоготической часовней, потом эстакаду, соединяющую обе стороны улицы, и дошла до рыночной площади, выложенной темно-синими плитами и окруженной с трех сторон магазинами, а с четвертой стороны – закрытой абсолютно не сочетающимся ни с чем вокруг желтым домом как будто из совершенно другой эпохи. Вдоль витрин по правой стороне на мраморном возвышении под цветными брезентовыми зонтиками были расставлены столики и стулья кафе. За одним из них сидела одетая в черно-серый весенний плащик старушка с цветастым платочком на голове. Юстина задержалась на ней взглядом. В цветной толпе женщин и мужчин в коротких шортах и майках эта старушка резко выделялась своим видом, создавая с окружающими почти комический контраст. Рядом со старушкой сидел, ссутулившись, даже, скорее, сгорбившись, Максимилиан фон Древнитц. Тот самый мужчина в джинсах и колоратке. Вежливый, привлекательный и заботливый немецкий пастор-джентльмен из коридора отеля. Он сжимал руки старушки в своих, глядя ей в лицо, и как будто шептал что-то ей на ухо.

Юстина в изумлении остановилась.

Старушка сидела некоторое время неподвижно, а потом ласково погладила Древнитца по голове и медленно поднялась со стула. Юстина наблюдала, как, держась за руки, они протискиваются сквозь толпу на площади. Дойдя до мостика, они повернули налево, в сторону церкви. Когда подъехало такси, Древнитц слегка поклонился, поцеловал старушке руку и помог ей сесть в машину. Поговорив с водителем, он закурил и, не двигаясь с места, смотрел вслед отъезжающему автомобилю.

Юстина подошла к нему и осторожно тронула за плечо.

Он повернул голову и посмотрел на нее испуганно. Как маленький мальчик, пойманный с поличным за каким-то запретным занятием.

– Вы грешите, пан. Против своего здоровья, – сказала она по-немецки и с улыбкой указала на сигарету в его руке.

И тут она заметила, что Древнитц плачет.

– Я могу чем-то вам помочь? – спросила она, стараясь спокойным голосом как-то смягчить неловкость ситуации. – Мне хотелось бы каким-то образом отблагодарить вас за вашу любезность… но чуть позже, когда вы перестанете плакать, – добавила она после паузы, глядя ему в глаза.

Древнитц загасил сигарету о край металлической урны, вытащил из кармана пиджака шелковый голубой платок и тщательно протер стекла очков.

– Рад снова видеть вас, – произнес он тихо. – Мы могли бы говорить по-польски, если вас не очень будет раздражать то, что я время от времени буду коверкать ваш родной язык? – спросил он. – Так вы и вернули бы мне свой маленький долг. Я бы хотел совершенствовать свой польский, а говорить на нем – это единственный способ сделать это. Вы, вероятно, и сами прекрасно знаете это после учебы в Гейдельберге, правда, ведь?

– А зачем вам польский? – удивилась она. – Это ведь необыкновенно трудный язык всего одного и не самого многочисленного народа.

– Хотя бы для того, чтобы лучше этот народ понимать, – объяснил он. – И например, благодаря этому меньше плакать…

Он задумался на секунду.

– Не хотите ледяного кофе? В кафе на рыночной площади чудесный продается. Могу я вас пригласить? – несмело спросил он.

– Нет, – кратко ответила она. – Сейчас мне нужно позаботиться об одном очень интересном мужчине. Вы мне поможете?

Древнитц посмотрел на нее удивленно, с трудом скрывая разочарование.

– У вас с ним одинаковый рост. И вы такой же стройный, если не сказать – худой, как он. А я хотела бы купить ему какую-нибудь летнюю одежду. Он по разным причинам это бы не одобрил, вот я и подумала… Впрочем, все это очень запутанно. У меня сейчас нет времени, чтобы объяснять. Может быть, в другой раз. Например, когда мы будем пить с вами ледяной кофе, – весело добавила она. – Я думала купить льняной костюм. Вам нравится лен? Вы зайдете со мной в какой-нибудь магазин и примерите костюм? И рубашку какую-нибудь? Вместо него? Я вас очень прошу…

Древнитц бросил украдкой взгляд на часы и ответил с улыбкой:

– Ну, если вы считаете, что евангелистский пастор не вызовет в Польше особого скандала, служа незнакомке в качестве манекена, то я охотно вам помогу.

Она не могла не заметить, что молодые продавщицы в бутике многозначительно перемигиваются, принося одежду в кабинку, в которой симпатичный ксендз из Германии, говорящий по-польски с очень приятным акцентом, терпеливо примерял очередные рубахи и костюмы. Особенно пикантным им казалось то, что привела его в магазин привлекательная полька намного моложе его, которая то и дело заглядывала в примерочную, а иногда даже заходила внутрь и закрывалась там вместе с ксендзом.

Когда они вышли из магазина с огромным бумажным пакетом в руках, на площади было еще больше народу. Юстина оставила Древнитца в этой толпе, а сама поспешила вернуться в отель.

Убожка сидел в кресле и проглядывал буклеты туристических фирм. Когда она вошла, он испуганно вскочил и вытянулся по стойке смирно.

– Убожик, – сказала она. – Прости, но мне надо было выйти на минутку, ну ладно – это была долга минутка… надо было выйти в город и кое-что купить.

Она подошла к нему, опустила пакет на пол и осторожно провела ладонями по его лицу.

– Какая у тебя идеально гладкая кожа, слушай! И учитывая, что это твой второй опыт контакта с бритвой – ты просто мастер! Ты сбрил с себя сразу пару десятков лет. Ты сам себе нравишься? Мне, например, очень.

– Не знаю, – ответил он смущенно. – Я так уж себя не рассматривал, потому что зеркало сильно запотело. Но бритва и правда первоклассная. И еще у вас, барышня, телефон звонил как сумасшедший. Раз десять подряд точно.

Она торопливо подошла к ночному столику, сняла телефон с зарядки, села на постель и начала проглядывать список звонков. Четыре раза звонила ее мать, один раз Магда и несколько раз – из редакции.

Его номера в списке не было.

Она со злостью бросила телефон на подушку и сказала:

– Я хочу есть. Переодевайся. Мы идем на улицу есть. Завтрак уже переварился. И я снова хочу вина.

– Как это – «переодевайся»?! – всполошился Убожка, глядя на нее с тревогой. – Я не переодеваюсь уже года три с лишним. Если только в зимнее.

– Слушай, Убожик, ты мне обещал, что поможешь не думать обо всех этих печальных вещах, ну, сам знаешь о каких. А мне сейчас и так грустно, а еще ты мне грусти прибавляешь. А ты знаешь, что с человеком делает чрезмерная печаль, правда? Это еще хуже, чем печень. Ты же сам говорил.

Убожка переступил с ноги на ногу, пытаясь уразуметь, к чему она клонит.

– Я хочу пойти с тобой пообедать, – продолжала она. – И выпить с тобой вина. Я хочу, чтобы со мной пил вино элегантный мужчина. Утром ты был другой – и сейчас можешь стать другим. Мужчины должны меняться. Причем всегда к лучшему. Иначе они становятся скучными и невзрачными. Твоя куртка, не говоря уже о ботинках, совершенно не подходит к твоей внешности. Ботинки – вообще для мужчины очень важная вещь! Поверь мне. У меня для тебя ведь есть новые кеды…

Убожка вынул изо рта незажженную сигарету и вздохнул с облегчением.

– Так мы вроде о моих ботинках недавно в этом самом номере все обсудили и обо всем договорились в контексте их похорон на пляже… но если вы, барышня, имеете в виду только эти кеды и если они помогут вас от грусти избавить – что ж, нет никаких вопросов и я в них…

– Нет, Убожик, речь не только о кедах, – перебила она его. – К таким элегантным кедам нужна соответствующая одежда, потому что иначе они совершенно не будут смотреться. Вот в этом пакете, – она указала на бумажную сумку, – есть одежда, которая, по-моему, вполне подойдет. Ты меня очень порадуешь, если будешь так любезен и сходишь со мной на обед и выпить вина именно в этом…

– Да вы, барышня, никак из какого-нибудь ЮНИСЕФ или ЮНЕСКО или как его там. Или тут разыгрывается какой-то благотворительный спектакль, – нервно произнес Убожка, кружа вокруг лежащей на полу сумке, как будто она могла в любой момент взорваться. – Вы, барышня, хотите меня совсем преобразить, изменить сценографию и костюмы моей жизни. Так, ненадолго, на одно представление. Причем почему-то решили у себя в голове, что это для моего блага. А я бедняк, нищий, без крыши над головой, и никакая одежда, никакая стрижка и спортивная обувь этого изменить не могут, потому что пудрой гангрену не вылечишь. А вы, барышня, меня сначала напудрили, а теперь хотите задрапировать в какие-то занавески. Но на засранном окне никакие занавески, даже самые красивые, мало что изменят. Люди все равно будут видеть только заляпанные стекла.

Он наконец наклонился и поднял сумку. Осторожно вытащил из нее коробку и, бормоча что-то себе под нос, удалился в ванную. Закрыв за собой дверь, он крикнул:

– Вот увидите, барышня, своими глазами увидите…


Дата добавления: 2015-11-14; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Януш Леон Вишневский 4 страница| Януш Леон Вишневский 6 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)