Читайте также: |
|
В коридоре, качаясь, прошли англичане, тихо посмеиваясь, за ними, шумно гомоня, пронеслась ватага американских парней, идиотски мужественных, пестро и безвкусно одетых, непрестанно жующих, уверенных в том, что они важней всех, что они хозяева жизни, а за ними расхлябанной походкой проследовали их сестрицы, будущие мажоретки, в шотландских гольфах, сексуальные, уже с накрашенными лицами, они, как и братья, объяснялись с помощью невнятных гортанных звуков и являли собой торжество жующей вульгарности.
Эти двое все продолжали не замечать друг друга; за окном вихрем проносились кривые деревья, летели навстречу телеграфные столбы, то вдруг уменьшаясь, то внезапно вырастая, звенели колокола в деревенской церквушке, собака, высунув язык, с забавным упорством пыталась забраться на вершину холма, поезд, качаясь, взвизгивал от ужаса, камни блестели меж рельсов, паровоз непристойно пыхтел, уплывал путевой обходчик, стоящий неподвижно, как манекен, вдали белоснежная яхта, словно игрушка, ползла по средиземноморской глади.
Вошли трое прыщавых девиц-подростков. Принялись бешено хохотать, поскольку этот господин показался им красивым, сыпали яркими эпитетами, чтобы показаться оригинальными и сильными личностями, чтобы ему понравиться. Одна сказала про певца, что он потрясающий, другая заговорила про свой фантастический насморк на прошлой неделе, третья сказала, что сама кашляет, как не знаю кто. Он встал, вышел из купе, пересек большой тамбур, там воняло как в хлеву. Зашел в вагон третьего класса, открыл дверь последнего купе, сел.
Опьяненный скоростью и, казалось, готовый в любую секунду свалиться с рельсов, обезумевший поезд вломился в туннель, вопя от ужаса, и дым заволок стекла, и началось столпотворение железа средь сочащихся влагой стен, и вдруг снова появился спокойный деревенский пейзаж с мирной чистенькой зеленью. Время от времени примолкшие пассажиры рассматривали хорошо одетого иностранца, но постепенно беседа возобновилась. Барышня из рабочих, в штопаных шелковых чулочках, молча презирала крестьянского парня, который что-то говорил ей, поглаживая от смущения колючий подбородок. Толстая кумушка в альпийском берете, с заячьим воротником, что-то отвечала соседке, потом нарочито зевнула, чтобы замять явное вранье, потом утерла длинную соплю своему трехлетнему ангелочку, завела с ним нарочитую, праздную беседу, чтобы привлечь зрителей, спрашивала его с непривычной ласковостью, чтобы добиться неожиданных и по – взрослому умных ответов, дабы они вызвали восторг публики, за которой она краем глаза наблюдала, тогда как ее маленький монстр, почуяв непривычную к себе снисходительность, воспользовался этим и начал орать во все горло, топать ногами, пускать слюни, и, в итоге, его вырвало чесночной колбасой. Молодожены, уединившиеся на к, раю скамейки, сплелись красными пальцами с грязными ногтями. Невеста сверкала россыпью красных прыщиков на лбу. Жених, парнишка с маленьким курносым носом, был в коричневом пиджаке в клетку с жестким воротничком, кофте на молнии, лаковых штиблетах и фиолетовых носках. Из нагрудного кармана пиджака торчали автоматический карандаш, ручка, обшитый кружевом платочек и цепочка с медальоном в виде цифры 13 в кружочке. Он шептал на ухо своей милой всякие вопросы, что-то бормотал о любви, на что она, млея, только приглушенно хихикала или кокетливо переспрашивала: а? С законным чувством собственника, уверенного в своем праве и живущего в ладу с обществом, он тискал зад подруги, и ей это было лестно, и она, чтобы пуще прежнего пленить его, напевала «Часовню в лунном свете», нежно прислонясь россыпью прыщей к плечу молодого человека.
Сан-Рафаэль. Поезд тормозит, вагоны трясет, колеса гневно протестуют, визжат, как щенки, которых мучают злые дети, наконец поезд останавливается, испустив долгий вздох усталости, сотрясаемый спазмами и урчанием металла. В вагоны отважно врываются новые пассажиры, их встречают недоверчивые взгляды сидящих. В вагон зашла семья под предводительством краснолицей старухи в черной вуали, и поезд тронулся с места, задыхаясь от своей извечной астмы, сотрясаясь в страхе тоннами металла. Вдали мелькнул одинокий отблеск реки, старуха протянула контролеру билеты на всю компанию с довольным смешком, присущим каждому, кто живет по правилам и состоит в какой-нибудь группе. Она сразу же вступила в беседу с кумушкой в альпийском берете, заявив, что не может видеть, как страдают животные, потом с невестой, которую по-прежнему тискал ее дружок, – та облизала верхнюю губу перед тем как ответить важной даме. После чего молодые подкрепились головкой сыра и батоном колбаски, она старательно закрывала рот и аккуратно, с достоинством, извлекала застрявшие между зубов волоконца. Перекусив, она, вскрывая кожуру ногтем большого пальца, очистила апельсин, и передала его своему мужчине, который принялся поедать его, склонившись и отведя в сторону колени, чтобы не испачкаться, потом рыгнул, вытер руки платком, который взял у невесты, потом безуспешно попытался открыть застежку-молнию на своей новой кофте, а тем временем поезд мчался на всех порах, каждую секунду рискуя упасть. Красная и потная от выпитого вина новобрачная сочла остроумным, отчаянно жестикулируя, крикнуть в окошко «прощайте, прощайте, прощайте» проплывающим мимо людям, все вокруг рассмеялись. Довольный успехом своей милой и готовый к любви жених чмокнул ее в ушко, в котором болталась сережка в форме якоря, это вызвало у прелестницы бешеный смех, она вскрикнула «Молчи, ты сводишь меня с ума!» и еще крикнула «Моему больше не наливать, он нагрузился»! Распаленный жених упорствовал в проявлениях страсти, и она игриво шлепнула его по щеке, потом показала ему обложенный язык, а одним глазком, черным, как уголек, наблюдала за реакцией публики. Солаль встал. Хождение в народ завершено. Пора вернуться к богатеям, поскольку три идиотки вышли в Сан-Рафаэле, непрестанно хохоча и болтая.
Голосом девочки-отличницы она сообщила ему, что он ошибся, сказав ей, что из Агая есть поезд на Марсель рано утром. В расписании, которое ей дали посмотреть девушки, первый поезд на Марсель, останавливающийся в Агае, – этот. Хорошо, сказал он, не глядя на нее, и закурил сигарету, чтобы создать между ними видимость барьера. Помолчав, она заметила, что этот поезд – скорый, они будут в Марселе уже в тринадцать тридцать девять. Хорошо, сказал он. Помолчав еще, она посетовала, что они зря садились на поезд в Каннах, раз он останавливается в Сан-Рафаэле. Это все из-за первого шофера такси, который ввел их в заблуждение, может быть нарочно, чтобы побольше наездить. Он не ответил. Он взяла под руку своего гордеца, спросила, хорошо ли ему. Да, сказал он. И мне тоже, сказала она, и поцеловала раненую руку, и положила голову на плечо любимого.
Когда поезд остановился на вокзале в Тулоне, она внезапно пробудилась, прошептала, что выключила счетчик газа. В белой курточке мимо прошел, звоня в колокольчик, официант из вагона-ресторана. Она сказала, что голодна. Он ответил, что тоже хочет есть.
CI
Они только что вернулись в отель, после того как весь день гуляли, держась за руки. Ей все нравилось в Марселе: шумная улица Лонг-де-Капуцин, где горланили торговцы и на лотках были разложены всякие продукты, рыбный рынок, где продавцами были весельчаки с мощными подбородками, улица Рима, улица Сан-Фереоль, узкие опасные улочки, по которым разгуливали вразвалочку мрачные типы с бандитскими, испещренными оспой физиономиями.
Она услышала, что он напевает в ванной, и довольно улыбнулась. Хорошо, что она захватила красивые тапочки и жемчужное ожерелье, которое так подходит к ее халату. С той же улыбкой она оглядела холодный ужин, разложенный на столе, поздравила себя с тем, что заказала все, что он любит. Закуски, нарезанная семга, холодное мясное ассорти, шоколадное мороженое, птифуры, шампанское. Хорошо, что она еще попросила поставить этот подсвечник на пять свечей, ужин при свечах – это как-то более интимно. Все было хорошо. И он был очень мил и ласков с самого момента приезда.
Она как раз собиралась открыть пачку свечей и поставить их в подсвечник, когда он вошел, такой красивый в халате из шелка-сырца. Она поправила прядь на лбу, грациозно-манерным жестом педераста указала на стол.
– Поглядите, какие цвета у этих закусок! Тут шведские и русские. Я выбирала. А вот эти маленькие штучки называются супьон, это каракатицы во фритюре, блюдо провансальской кухни, мне посоветовал их метрдотель, но их нужно макать вот в этот зеленый соус. Постойте, любимый, знаете что? Вы ляжете в постель, и я подам вам ужин. И пока вы будете есть все эти вкусные вещи, я вам почитаю. Хотите так?
– Нет, мы будем ужинать вместе, за столом. Ты почитаешь после ужина, когда я лягу. А пока ты будешь читать, я отведаю птифуры. Но я с тобой поделюсь, если захочешь.
– Да, дорогой, конечно, – сказала она, с выражением материнской заботы на лице. – (Ну как на такого обижаться? – подумала она.) – Теперь я зажгу свечи, вы увидите, будет так уютно. – Она открыла пачку, достала свечку. – Такая толстая, может и не поместиться.
Он вскочил, как потревоженный леопард. Ох, ее рука, такая чистая, сжимающая эту свечу! О, эта жуткая ангельская улыбка!
– Брось эту свечку, прошу тебя, – сказал он, опустив глаза. Никаких свечей, я не хочу свечей, терпеть не могу свечи. Спрячь их, прошу тебя. Спасибо. Послушай, я хочу задать тебе вопрос, всего один, и вовсе не нескромный. Если ты мне ответишь, я обещаю не сердиться. Брала ли ты сумку, по вечерам, когда шла на ночь… – (Он не закончил. Выговорить «к Дицшу» он не мог.) – Брала сумку?
– Да, – сказала она, дрожа, и он мучительно заставил себя посмотреть на нее. Глаза у него были как у больной собаки.
– Сумка была маленькая? – Да.
– Конечно. Маленькая сумка.
Он представил себе ужасающее содержимое сумки. Очень красивая шелковая пижама или прозрачная ночная рубашка, которая вскоре оказывалась снятой. Расческа, зубная щетка, кремы, пудра, зубная паста, весь арсенал для утреннего пробуждения, для счастливого пробуждения. Ох, поцелуи с утра. Предательница. И потом, наверняка какая – нибудь любимая книга, которую она читала ему после их кувырканий. В ее духе было делиться самым сокровенным. И потом, это совместное чтение успокаивало совесть, обеляло всю гнусность ее измены. Называла ли она его Серж? Во всяком случае, говорила дорогой, как ему, любимый, как ему, и те же тайные словечки во мраке ночи. А может, она их от этого типа и узнала. А потом, в сумке наверняка валялись мятные леденцы, чтобы дыхание всегда казалось свежим. Время от времени, между двумя продолжительными поцелуями, она украдкой хватала леденец, быстренько засовывала его за щеку, слева, возле зуба мудрости, чтобы избегнуть возможного соприкосновения с языком дирижера.
– А ты один или несколько клала в рот?
– Чего?
– Леденцов.
– Я не люблю леденцы, – вздохнула она. – Послушай, давай ужинать. Или пойдем еще погуляем, если хочешь.
– Последнее, что я хочу знать, и потом уже не буду задавать вопросов. Когда ты приходила к нему, ты сразу раздевалась донага? – (Его кровяное давление подскочило до двухсот двадцати. Она раздевалась, бесстыдно, или наоборот, стыдливо, и язык Дицша даже заострялся от вожделения!) – Ответь, дорогая. Ты видишь, я спокоен, я держу тебя за руку. Вот все, что я хочу знать: раздевалась ли ты немедленно, едва заходила?
– Да нет, что ты.
О, низость этого «что ты»! Это «что ты» означает «я слишком чиста для того, чтобы раздеваться сразу, так не принято, нужна прелюдия, ангельский стриптиз, со страстными взглядами, с душой». Ну конечно, вся эта идеалистическая мерзость, свойственная правящему классу. Ей нужны сентиментальные преображения, всякие взбитые сливки, покрывающие свиные ножки, сало в шоколаде. Вот лицемерка, ведь она приходила туда затем, чтобы раздеться!
Хватит, хватит, не нужно думать об этом и особенно нельзя ничего себе представлять. Пора уже сжалиться над этой несчастной, бледной как смерть, которая дрожит в ожидании приговора, не решаясь взглянуть на мучителя. Вспомнить, что она когда-нибудь умрет. Вспомнить, как в тот дождливый день в «Майской красавице», когда он спросил, осталась ли какая-то сладость, он уже не помнит какая, она под проливным дождем отправилась пешком в Сан-Рафаэль, потому что не было ни поезда, ни такси. Одиннадцать километров туда, одиннадцать обратно, всего шесть часов ходьбы. И он ни о чем не знал, поскольку пошел спать. Когда проснулся, он увидел записку. «Мне невыносима мысль, что у вас нет того, чего бы вам хотелось». Точно, это была халва. В каком состоянии она вернулась вечером! И только тогда он узнал, что она ходила пешком. Да, но это-то и было ужасным, женщина, которая настолько его любила, позволяла волосатой лапе Дицша расстегивать ей пуговицы на блузке. Ох уж, эти седые волосы, эти черные усы, которые ей так нравились!
Она подняла на него умоляющие глаза, прекрасные глаза, полные любви. Но почему же она разрешала волосатой рукой прикасаться к ее груди? И по какому праву она сказала ему в ту первую ночь в Колоньи, что не пойдет спать, пойдет думать о том, что с ними произошло, об этом чуде? Дицшиха пусть остается со своим дицшером.
– Единственное, что меня удивляет, – сказал он мелодичным голосом, чертя опасные узоры маленьким серебряным корабликом с зеленым соусом для супионов, – единственное, что меня удивляет, что ты никогда не называла меня ни Адриан, ни Серж. Это любопытно, ты никогда не путаешься, несмотря на такое изобилие имен, ты всегда называешь меня Соль. Но не надоедает ли тебе такое однообразие? Шикарно было бы называть меня Адрисержолаль, не правда ли? Все удовольствия одновременно.
– Прекрати. Умоляю тебя. Ты же не злой, я знаю. Приди в себя, Соль.
– Это не мое имя. Если ты не будешь называть меня моим настоящим именем, я никогда тебя больше не поцелую, никогда больше не стану адрисержолялить. Или даже, скорее, зови меня «господин Три».
– Нет.
– Почему?
– Потому что я не хочу тебя бесчестить. Потому что ты мой любимый.
– Я не твой любимый. Я не желаю слышать слово, которое было использовано для другого. Мне нужно слово, которое будет только для меня. Давай, коллекционерка, побудь разок правдивой! Назови меня господин Три.
– Нет, – сказала она, прямо глядя ему в глаза, пугающе прекрасная.
Он восхищался ею. Еще он хотел швырнуть соусник и его содержимое в стену. Но возникнут проблемы с администрацией отеля. В итоге он отказался от этой мысли и включил радио. Кошмарный Муссолини говорил речь, народ боготворил его. А он чем занят? Он мучит беззащитную женщину. Если б она сейчас крикнула ему, что Дицш внушает ей отвращение и она никогда не испытывала с ним никакого удовольствия. Но единственные слова, пусть лживые, которые его бы успокоили, она не скажет, никогда не скажет, она слишком благородна, чтобы оболгать, очернить и высмеять своего бывшего любовника. За это он уважал ее, за это он ее ненавидел.
– Приди в себя, – сказала она, протянув ему руки. – (Он нахмурил брови. По какому праву она говорит ему «ты»?) – Соль, приди в себя, – повторила она.
– Это не мое имя. Я приду в себя, если ты меня правильно попросить. Давай, смелей!
– Господин Три, придите в себя, – помолчав, сказала она едва слышно.
Он потер руки. Наконец немного правды. Он поблагодарил ее улыбкой. Но внезапно увидел, как дирижер во фраке и в белом галстуке расстегивает шелковую блузку. Ох, эти черные усы на золотистой груди! Ох, она воркует, как горлица, под губами усатого младенца, который сосет, сосет, покачивая головой, причмокивая. Ох, ее сосок, заключенный между зубами и языком, который кружит вокруг него. И сейчас перед ним она изображает святую, так целомудренно опускает голову! А вот младенец-дирижер расжимает зубы и трогает своим волосатым языком, бычьим языком сосок, напрягшийся тверже немецкой каски. А пока телец лижет, она смеется, эта исполнительница хоралов! Ох, а теперь волосатая рука задирает юбку! Он вздрогнул от ужаса и выронил янтарные четки. Она наклонилась, чтобы поднять их, вырез платья приоткрылся, обнажая груди. Те же самые, не какие-то другие, те же самые, что служили другому! Все там были!
– А есть ли какая-нибудь специальная немецкая манера совокупляться?
Она не ответила. Тогда он схватил чашу с шоколадным мороженым и бросил содержимое в этот объект совокупления, специально плохо прицелившись, чтобы не попасть в нее. Расчет оказался неточным, поскольку он был не слишком-то ловок в метании. Удар достиг цели, шоколадное мороженое растеклось по прекрасному лицу. Она стояла неподвижно, испытывая мстительное удовольствие оттого, что по ее лицу текут коричневые ручейки, затем поднесла руку к лицу, посмотрела на испачканную ладонь. И вот к этому она пришла такой торжественной походкой в тот день, когда дождалась его приезда. Он ринулся в ванную, вернулся с полотенцем, осторожно вытер влажным краешком обесчещенное лицо. Встав на колени, он поцеловал подол платья, поцеловал босые ноги, поднял на нее глаза. Иди приляг, сказал он. Я посижу с тобой, поглажу тебя по голове, убаюкаю тебя, ты уснешь.
В темноте они внезапно проснулись. Они держались за руки. Я отвратителен, прошептал он. Замолчи, это неправда, ты мой родной, мой страдающий, сказала она, и он поцеловал ей руку, и омочил ее своими слезами, и предложил, что он немедленно изуродует себе лицо, изрежет его ножом, докажет ей. Прямо сейчас, если она захочет. Нет, дорогой мой, бедный мой, сказала она, оставь мне твое лицо, оставь мне твою любовь, сказала она.
Внезапно он встал, зажег свет, закурил, глубоко вздохнул, сдвинул дуги бровей, заходил по комнате взад-вперед, высокий и тонкий, изрыгая дым из носа и яд из глаз, встряхивая кудрями, непокорными змеями. Как ангел гнева, он подлетел к кровати, угрожающе вращая, как пращой, витым поясом халата.
– Встань, – приказал он, и она послушно встала. – Закажи звонок в Женеву и позвони ему.
– Нет, прошу тебя, нет, я не могу ему звонить.
– Но ты же могла с ним спать! Это хуже, чем позвонить! Давай, позвони ему, ты должна знать наизусть его номер! Давай, пробуди в нем воспоминания!
– Он больше ничего для меня не значит, тебе это известно.
У него резко заболела печень. Он посмотрел на нее с ужасом. Ах, вот как! Она может с такой легкостью переходить от одного к другому, она смеет вычеркивать из жизни человека, с которым была предельно близка! Как же так они все устроены? Ох, она смеет смотреть на него, она, смотревшая на Дицша! И только что она посмела взять его за руку, она, державшая Дицша за разнообразные части тела!
– Давай, звони!
– Я умоляю тебя, уже больше полуночи, я очень устала. Ты помнишь, что за ночь была у нас вчера в Агае. Я вся разбита, я не могу больше, – зарыдала она и упала на кровать.
– Не так, не на спину, – приказал он, и она перевернулась в каком-то отупении, легла ничком. – Так еще хуже, – закричал он. – Убирайся, уходи в свою комнату, я не могу больше видеть вас обоих! Убирайся, сука!
Исхудавшая сука убралась к себе. Он пришел в замешательство. Она же нужна ему, она – его единственное достояние. Он позвал ее. Она появилась на пороге, бледная, неподвижная.
– Ну вот, я здесь. – (Как он любил эти сжатые кулачки.)
– Ты ходила на случку тогда, днем?
– Боже мой. Зачем мы живем вместе? Разве это любовь?
– Ты ходила на случку днем? Отвечай. Ты ходила на случку днем? Отвечай. Ты ходила на случку днем? Отвечай. Я буду тебя спрашивать до тех пор, пока ты не ответишь. Ты ходила на случку тогда, днем? Отвечай.
– Да, иногда.
– Куда?
– На случку! – закричала она и убежала.
Чтобы вернуть ее, но при этом не звать, он взял бронзовую чернильницу, бросил ее в зеркало шкафа. Потом методично перебил стаканы и тарелки. Она не появлялась, и его это возмутило. Разбитая о стену бутылка шампанского возымела больший эффект. Она прибежала в ужасе.
– Что тебе еще надо! Убирайся отсюда!
Она развернулась и ушла со сцены. В отчаянии он начал обрывать обои, потом огляделся. Как-то некрасиво в этой комнате, беспорядок. Все эти осколки на полу, разбитое зеркало. Он взъерошил волосы, просвистел «Voi che sapete». Хорошо бы с ней помириться. Значит, примирение. Он тихонько постучал в дверь, разделяющую их комнаты. Да, как только она войдет, он скажет ей, что готов немедленно подписать обязательство никогда не говорить об этом человеке. Дорогая, все кончено, никогда больше. В конце концов, ведь правда же, ты меня еще не знала тогда. Он снова постучал, прочистил горло. Она вошла и встала перед ним, слабая, но гордая, отважная жертва. Он залюбовался ею. Да, благородная. Да, честная. Но почему же она беспрестанно врала своему мужу? Ох, эта Бойниха, старуха с извращенным разумом, которая не могла больше развратничать сама и утешалась тем, что помогала развратничать молодой женщине! И когда бедняга Дэм звонил поутру, чтобы поговорить с женой, эта старая лгунья любезно объясняла ему, что Ариадна еще спит, и быстро перезванивала Дицшу! Ох, какая романтическая бурная жизнь была у нее с Дицшем, у них уже такой не будет. И конечно же, этот Дицш был красив со своими седыми волосами. Куда уж ему с его черными, черными, как у всех вокруг?
– Ну вот, – сказала она. – Я здесь.
По какому праву у нее такое честное лицо? Ее лицо – провокация.
– Скажи, что ты проститутка.
– Это неправда, ты же сам знаешь, – спокойно ответила она.
– Ты платила ему, ты сама мне сказала!
– Я сказала только, что одолжила ему денег, чтобы помочь.
– Он вернул тебе?
– Я не говорила с ним на эту тему. Вероятно, он забыл.
Его возмутила подобная чисто женская снисходительность к бывшему любовнику, он схватил ее за волосы. То, как эта дуреха позволила обвести себя вокруг пальца, вывело его из себя. Он немедленно сядет на самолет и заставит музыкального сутенера вернуть должок!
– Скажи, что ты шлюха.
– Это неправда, я честная женщина.
Он потянул ее за волосы, но не очень сильно, потому что ему было жалко ее, он не хотел сделать ей очень больно, подергал, ее прекрасная голова мотнулась в разные стороны. Его бесила мысль, что ее одурачили, воспользовавшись ее благодарностью за сексуальные утехи, а он бессилен открыть ей глаза на этого типа, на этого мошенника.
Она никогда с ним не согласится! Ох уж эта знаменитая снисходительность! Ох уж эти идиотки, которыми вертят как хотят удовлетворяющие их самцы! Я – честная женщина, и он тоже честный, повторяла она, тряся головой, с безумными глазами, стуча зубами, такая красивая. Она защищала его соперника, предпочитала ему соперника! Держа ее за волосы, он хлестнул рукой по прекрасному лицу. Я запрещаю тебе, сказала она своим чудесным детским голосом. Я запрещаю тебе! Не бей меня больше! Ради нашей любви, ради тебя самого, не бей меня! Чтобы скрыть стыд еще большим стыдом, он ударил опять. Соль, любимый мой! – закричала она. Он отпустил ее волосы, потрясенный до глубины души этим криком. Любовь моя, нет, не надо больше, зарыдала она, не делай так больше, любовь моя, ради тебя, не ради меня, любовь моя! Не роняй так себя, любовь моя, позволь уважать тебя по – прежнему, рыдала она.
И вот опять он обнял ее, прижал к себе. Никогда, никогда больше. Два мокрых лица приклеились друг к другу. Подлец, какой он подлец, что посмел ударить такую беззащитность, такую святую слабость.
Помоги мне, помоги, упрашивал он, я не хочу больше делать тебе больно, ты моя дорогая, помоги мне.
Вдруг он освободился, и она испугалась его глаз, в которых засветилось понимание. Тот, другой, гораздо сильнее обесчестил ее, и тем не менее она уважала его и называла честным! Дицш наносил ей более гнусные удары, и она, не плача, принимала их, она не умоляла Дицша остановиться, она не говорила ему «Я запрещаю, не бей меня больше»! Они столько месяцев были вместе, только он и она, и она все так умело скрывала от него! И самое главное, неловкие ухватки девственницы в Женеве, это у нее-то, которая трогала, трогала Дицша!
– Трогала, трогала, трогала! – вскричал он и толкнул ее.
Она упала на пол, закрыла руками помертвевшее лицо, она больше не плакала, она, не мигая, смотрела на усыпавшие ковер осколки стаканов, сигаретные окурки, смотрела на свою жизнь. В какой же мерзости гибнет ее любовь, единственная в ее жизни любовь. О, тот день, когда она ждала его возвращения, о, платье-парусник, летящее по ветру. А теперь она женщина, которую бьет ее любовник.
Лежа на земле, она облокотилась на кресло и собрала бусины жемчужного ожерелья, разорвавшегося при падении, красивого ожерелья, которое он подарил ей. Он смотрел на нее, как обрадованный ребенок, когда открывал футляр. Она обернула ожерелье вокруг пальца, развернула, положила на ковер, выложила треугольником, затем квадратом. Боль и горе как будто лишили ее чувствительности, она была маленькой девочкой, играющей в бусики. Может быть, она ломает комедию, подумал он, чтобы показать своему палачу, как она оглушена горем.
– Уходи.
Она встала и вышла, съежившись, в свою комнату. Он немедленно начал сходить с ума от одиночества. О, если бы она могла вернуться по своей воле и хотя бы жестом дать понять, что не сердится! Нужно позвать ее, да, но не показывать при этом, насколько он в ней нуждается.
– Сука!
Она вошла, измученная и дрожащая, красивая и гордая.
– Что? – сказала она.
– Убирайся!
– Хорошо, – сказала она и вышла.
Ненавидя себя, он бросил недокуренную сигарету, прикурил следующую, раздавил ее, достал из сумки дамасский кинжал, подарок Михаэля, высоко подбросил его, поймал, вновь сунул в ножны, позвал ее.
– Шлюха!
Она тотчас же появилась, и он подумал, что она мстит ему этой покорностью.
– Что? – сказала она.
– Приберись!
Порядок в комнате или нет, ему было все равно. Он хотел только вновь видеть любимое лицо. Она встала на колени, собрала рассыпанные окурки, осколки зеркала, разбитые тарелки и чашки. Ему захотелось предупредить ее, чтобы смотрела внимательно, не то обрежется. Но он не осмелился. Чтобы скрыть стыд, он притворился, что наблюдает за ней холодными глазами мучителя, мелочного придиры. Ох, какой у нее хрупкий нежный затылок. Гордая юная женщина, женевская строптивица, собирает окурки, как служанка, стоя на четвереньках. Он кашлянул.
– Хватит наводить порядок, ты слишком устала.
Не вставая с колен, она обернулась, сказала, что скоро закончит, и продолжала уборку. Надеется, что смягчит его своей готовностью выполнить любую его прихоть, подумал он. Бедное дитя еще не била жизнь, она еще способна надеяться. Может быть, ей вдобавок нравится изображать мученицу. Но, скорей всего, она благодарна ему за несколько добрых слов, которые он только что сказал, хочет поблагодарить его за них. Стоя на коленях, она старательно собирала мусор. Ох, внезапно он представил ее на коленях – с Дицшем. Это детское лицо, лицо святой, но святой, отдающейся мужчине! Нет, нет, довольно.
– Я сейчас закончу, – сказала она тоном примерной ученицы, у которой по поведению всегда хорошие отметки.
– Спасибо, – откликнулся он. – Теперь все в порядке. Уже час ночи. Иди к себе, отдохни.
– Тогда до свидания, – сказала она, встав с колен. – До свидания, – умоляюще повторила она.
– Погоди. Ты не хочешь взять с собой что-нибудь поесть? – спросил он, следя взглядом за струей сигаретного дыма.
– Нет, пожалуй, – ответила она.
Он догадался, что она стесняется брать еду, чтобы он не счел ее горе притворным и неглубоким. Но наверняка она умирает с голоду. Чтобы не задеть ее достоинство страдающей женщины, чтобы стало понятно, что это не она хочет есть, а он ее заставляет, он сказал ей беспрекословным тоном:
– Я желаю, чтобы ты поела.
– Хорошо, – послушно согласилась она.
Выбирая то, что считал самым полезным, он протянул ей тарелку мясного ассорти, салат из помидоров и два хлебца.
– О, этого достаточно, – сконфуженно сказала она, вышла и закрыла за собой дверь.
Он посмотрел на дыру в зеркале, на груду осколков в углу. Ох, и хороша ты, страсть, называемая любовью. Не ревнуешь – скучно. Ревнуешь – начинается зверский ад. Она рабыня, он монстр. Подлые писатели, сборище лгунов, которые приукрашивают страсть, приохотили к ней множество идиотов и идиоток. Подлые писатели, подхалимы и лизоблюды господствующего класса. И идиоты с идиотками любят эту грязную ложь, это жульничество, жадно им насыщаются. А самое обидное – реальная причина признания в шахер-махере с Дицшем, этого внезапного приступа откровенности. Он прекрасно понимал, почему она захотела, по своей дурацкой доброй воле, освободиться наконец от секрета, который ей «тяжело скрывать». Последнее время во время прогулок он все время молчал, ибо не знал, о чем с ней разговаривать. И к тому же, они только один раз были физически близки, в день его приезда. И к тому же, вчера вечером в Агае он слишком рано ушел к себе. И вот в ее маленьком подсознании появилось желание вновь стать значительной, спровоцировать ревность, ох, не слишком сильную, легкую досадную ревность, пристойную и умеренную. Ровно в такой степени, чтобы вновь стать интересной. Она была готова признаться, когда вошла к нему, но в завуалированной, облагороженной форме, без всяких плотских подробностей, вроде как «в моей жизни был один человек». Бедное дитя. Благими намерениями, как известно…
В дверь два раза постучали – тихонько, скромно. Она вошла. Жалким голоском – несчастный промокший котенок – сказала, что забыла вилку и ножик, взяла их и вышла, опустив голову. Она не решилась вернуться за салфеткой, обнаружив, что ее тоже забыла взять. Салфетку заменило полотенце из ванной. Читая старый женский журнал, нашедшийся в ящике стола, она с аппетитом принялась за еду. Бедные мы, бедные, люди-братья.
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 42 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 6 страница | | | ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 8 страница |