Читайте также:
|
|
В Центральной Раде страшнейшие раздоры. Министерство Винниченко пало. Появилось министерство Голубовича{108}. В это самое время была объявлена Самостийность Украины{109}.
Это очень не поправилось французам, помню, они мне тогда говорили, что никогда Самостийная Украина признанной Антантой не будет. Должен откровенно сказать, что нерешительность французов в вопросе поляков и чехословаков в то время мне была несколько на руку, потому что я понял, что за такой короткий срок с такими войсками без соответственной пропаганды рассчет на успех был минимальный. К тому же, большевики начали агитировать в полку Павлюка, и последний в то время, когда я хотел ему приказать действовать, начал мне доказывать, что нужно то и другое, а потом через некоторое время сообщил, что у него в полку неладно, хотя на приведение полка в порядок я ему дал, кажется, около 70–80 тыс. рублей. Вот тоже человек, на точность заявлений которого рассчитывать нельзя. Инструкторская школа у меня была готова, и я группами высылал офицеров в Белую Церковь, но оттуда приходили недобрые вести. Для того чтобы наладить там порядок, я выслал туда Полтавца, причем, так как там вопили, что в Казачьей Раде нет денег, я переслал ему 100 тыс. рублей. Я получил эти деньги от Резниченко и Капкана. Однажды Капкан с Резниченко явились ко мне, неся какой-то большой пакет.
— «Вот мы пришли к Вам, пан генерал, чтобы Украину рятувать, а то усе загине!» В чем же дело? Оказывается, что они были у тогдашнего министра продовольствия Ковалевского, тот им с места отвалил 200 000 рублей. Они на эти деньги решили набрать людей для борьбы с большевиками и приехали просить помочь им людьми. Я согласился, по предупредил, что ставлю лишь условием, чтобы к этим деньгам я касательства не имел. Пусть ту часть, которую они признают нужной, они передадут д-ру Луценко, который при этом находился. Он свезет деньги в Белую Церковь, а с остальными деньгами пусть распоряжаются, как хотят. Кажется, 100000 рублей взял Луценко и передал в Белой Церкви Полтавцу, 100000 рублей взял себе Винниченко.
В Киеве становилось все хуже и хуже. Производились какие-то бессмысленные обыски украинскими властями, причем, как водится при этих обысках, исчезали цепные вещи обыскиваемых. По улицам стреляли все больше и больше, по ночам гремели почему-то пушки. Я хотел выехать в Белую Церковь, видя, что здесь все равно ничего не поделаешь, но поезда с 19-го перестали ходить.
Все украинские части поспешно отступали на Киев, некоторые из этих полков выражали, еще до прихода большевиков, сочувствие этим господам. В правительстве, кажется, заседали беспрерывно, по оно никакого значения не имело. Что делал в это время Капкан — я не знаю. В Киеве командующим войсками был в то время знаменитый впоследствии своим безобразным восстанием Шинкарь. Тогда он мне казался из всех деятелей того времени одним из наиболее порядочных и толковых. С ним можно было иметь дело. Начальником штаба у него был генерал Греков, человек беспринципный и с большим желанием играть выдающуюся роль, обладающий недостаточными волевыми качествами. Почему этот Греков, курский помещик, кажется, и великоросс, объявил себя крайним самостийником, непонятно!{110} Этот же Греков играл за время моего гетманства очень двойственную роль: во-первых, сразу не примкнул ко мне, а через несколько дней явился. Ясно, я его на службу не назначил, хотя им со всех сторон подсылались друзья для того, чтобы он мог получить назначение. Когда он увидел, что украинцы не имеют успеха, он через великорусские круги старался попасть ко мне. Помню, как я был удивлен, когда герцог Георгий Лейхтенбергский стал хлопотать за него.
— Да чего ты-то о нем хлопочешь, ведь он же ярый самостийник?
— Да разве это так? Он меня уверял, что он чистейший воды великоросс!
— Это не так, ты разберись, а потом хлопочи о нем. Через несколько дней он приходит и говорит:
— Ради Бог а, не назначай Грекова, он мне все наврал. Вообще, Греков человек очень растяжимых понятий о порядочности.
Когда образовалось украинское министерство, я попробовал назначить его начальннком главного штаба. Он уверял меня, что разделяемого точку зрения на Украину, что он честный человек и т. д., что не помешало этому честному человеку, когда началось восстание, перейти на сторону Петлюры и запять там пост главнокомандующего. Говорю откровенно, я нисколько не озлобился на солдатские массы, которые пошли прошв меня, ни на полуинтеллигентных офицеров, которые последовали за Петлюрой, ни на самого Петлюру. Первым обещали золотые горы, для вторых общая политическая обстановка была совершенно непонятна, да и верно, что положение было таково, что и разобраться было нелегко. Но когда генерал изменяет своему слову, свободно данному, для меня это непостижимо.
Был у нас холмский староста, Скоропись-Йолтуховский{111}, убежденнейший самостийник. Когда в силу сложившихся условий необходимо было перейти на федерацию с Россией, которую я объявил в своей грамоте от 14-го декабря, то на следующий день министр внутренних дел получил телеграмму, в которой Йолтуховский его уведомлял, что, стремясь к самостийности Украины, он не может продолжать свою службу и просит найти ему заместителя, до приезда которого он останется на своем посту. Я считаю, что Йолтуховский поступил честно, а Грекова, изменившего мне, после усиленных клятв, что разделяет мои убеждения, я презираю. Этот человек никогда не может сделать большого дела.
Возвращаюсь к личности Шинкаря. Помню, что он произвел на меня впечатление человека далеко не левых убеждений, он был националист и считал, что ради достижения Украины можно пожертвовать хотя бы на время своими левыми убеждениями, и шел вразрез с своими друзьями, фанатиками и левыми доктринерами. Я с ним виделся несколько раз. Молодой, благовоспитанный, энергичный, он производил хорошее впечатление, но, конечно, не годился для места главнокомандующего войсками, что и доказал безобразной обороной Киева, благодаря полнейшему отсутствию у него военного образования.
С 19-го января утром на улицах Киева начали появляться баррикады. Украинцы громили Арсенал, где заседали большевики, последние стреляли по городу. Стрельба, особенно к вечеру, была очень сильная. Ввиду того, что в «Универсале» могло быть неспокойно, я переехал к Моркотуну и ходил лишь днем в «Универсал», который все больше пустел.
20-го числа января я решил во чтобы то пи стало добраться до Белой Церкви. Тогда же ко мне чуть ли не пешком пришел один очень порядочный галичанин, некий архитектор Мартынович (настоящее его имя было Строкой), с которым мне пришлось потом перенести немало невзгод за время большевистского нашествия. Мартынович заявил мне, что Александрия сожжена. Я решил в тот же день ехать туда. У меня был шофер, но автомобиля не было. У Шинкаря, по должности, был автомобиль, а шофера не было. Я узнал, что он хочет ехать в Звенигородку и там образовать части для противодействия наступлению большевиков. Я послал ему сказать, что я дам ему шофера, если он меня свезет в Белую Церковь.
В результате он немедленно укатил, убедив шофера, что все изменилось и что меня ждать не нужно. Хотя это маленький штрих, но я понял, что этот человек не из особенно добросовестных. Ехать верхом лошадей не было. 21-го вечером я собрал тех нескольких офицеров, которые были при мне, сказав им, что они свободны, пусть обо мне не думают и сами спасаются. Я ушел. Безусловно, мне пора было уйти. Оказывается, вскоре после моего ухода большевики обыскали всю гостиницу, разыскивая меня, причем моя голова была оценена. Я ушел с Мартыновичем.
Город производил отвратительное впечатление. Полнейшая темнота, стрельба во всех направлениях. Трудно было ориентироваться, где свои и где большевики. Мы пробирались перебежками, от укрытия до укрытия. Через Прорезную и Большую Владимирскую перешли на Львовскую, оттуда дошли до церкви св. Федора. Невдалеке от нее Мартынович знал казарму, где жили пленные галичане. Мы решили там переночевать. Галичане очень заботливо ко мне отнеслись: предоставили кровать, напоили чаем и всю ночь стерегли.
На рассвете ко мне явился один из них и заявил, что он ночью ходил на разведку и выяснилось, что большевики наступают со стороны Житомирского шоссе на Киев, что все огороды и предместья города заняты ими, и галичане решительно советовали мне уходить, а то будет поздно. Я оделся и вышел.
Было темно. Я стал прислушиваться. В нескольких направлениях слышна была стрельба, где-то вдалеке одиночные выстрелы. Улица же, по которой я шел, была совершенно пуста. Я пошел вдоль нее, стараясь выбраться на огороды. Предварительно разведав, я знал, что за огородами идут рытвины, где можно было бы укрыться. Пройдя приблизительно около версты, я, наконец, дошел до огородов. К тому времени стрельба значительно усилилась. Появились небольшие цепи украинцев. Когда я обращался к ним с вопросом, дабы мне как-нибудь ориентироваться, я получал от них ответы, которые совершенно не помогали моему делу. Тогда я решил идти прямо, будь что будет. Через полчаса я уже был вне ближайшей опасности, выстрелы противника слышались позади. Дорога оказалось незанятой. Редкие крестьяне, попадавшиеся по пути, указывали мне места, занятые большевиками; я эти места обходил, таким образом я добрался до Жулян. Там уже пошел по полотну железной дороги. К вечеру я был уже в Василькове. Расстояние от Василькова до Киева, кажется, 36 верст. Я очень устал. Переночевав у одного еврея, на следующий день на наемной паре кляч к вечеру приехал в Белую Церковь и с места отправился в расположение штаба корпуса. Я только застал там находящиеся под начальством капитана Андерсона остатки штаба корпуса. Сам корпусный командир со штабом был в Василькове.
Большевики, занявши Фастов, двигались на Киев. У бедного Андерсона настроение было очень подавленное, так как у него на руках были казенные деньги, и он не знал, что с ними делать. Он мне рассказал, что Казачья Рада разогнана, что Александрия спалена крестьянами, причем участвовали и наши части, но что семьи Браницких и Радзивилл спасены и живут в Белой Церкви по различным домам, так что никто определенно не знает, где они находятся. Мне было чрезвычайно жаль бедных Браницких, чудная Александрия с ее художественными сокровищами погибла. Я знаю, насколько тяжелы такие потери, лично только что пережив это огорчение, когда узнал, что мой Тросгянец со всеми вещами и картинами сожжен дотла. Брапицкие обвиняли в нераспорядительности Сафонова и Полтавца. Полтавец, наоборот, что он геройствовал и спасал, что мог. Я лично думаю, что общие условия складывались так, что несчастье неизбежно должно было произойти. Местные крестьяне, согия Полтавца и даже самые ближайшие служащие графини принимали участие в этом отвратительном безобразии. Думаю, что Сафонов растерялся, это похоже на него. Что касается Полтавца, был ли он в состоянии фактически что-нибудь сделать, когда, судя по его словам, ему перерубили шины в броневом автомобиле, который являлся главным ядром обороны Александрии.
Уезжая из корпуса в конце декабря, я все надеялся, что сумею сформировать часть из галичан, которую хотел привести в Белую Цекровь. Но это мне не удалось, так как все они пошли в полк, который формировала Центральная Рада для своей охраны{112}. Это единственное, что могло в то время спасти Александрию.
Андерсон мне сказал, что в Белой Церкви с минуты на минуту ждут прихода большевиков, и он советовал мне уехать, так как в Белой Церкви есть много местных большевиков, которые меня ищут. Этот же Андерсон мне сообщил, что Полтавец и все офицеры Казачьей Рады поехали в Звенигородку, где по некоторым сведениям были казаки, желавшие идти драться с большевиками. Я решил переночевать в Белой Церкви и остановился у одной очень сердечной и милой женщины, жены артиллерийского полковника. Никогда я не забуду той заботливости, которую она проявила по отношению ко мне.
Весть о моем приезде среди некоторых лиц, встретивших меня, разнеслась по городу, и ко мне стали являться лица с просьбой уехать, так как я здесь ничего не могу сделать. Помню, ко мне пришел полковник Лось, организовавший оборону. Его через несколько дней после этого убили. Являлись и подозрительные господа, которые шли ко мне, чтобы узнать мои планы, и затем бежали сообщить обо всем узнанном большевикам, во главе которых стояла какая-то еврейка, на мое счастье, поехавшая за инструкциями в Киев. Этим господам я ничего не сообщал.
Сам же, после некоторого колебания, решил ехать в Звенигородку. Колебался я потому, что Звенигородка была далеко, а я думал, что могу что-нибудь сделать в корпусе, но потом решил, что, сдавши корпус, мне было неловко вмешиваться в распоряжения Гандзюка, и потому я остановился на первом решении, и, может быть, напрасно, потому что и Гандзюк, и Сафонов были совершенно не ориентированы в положении вещей и 22-го или 23-го января, когда они уже со штабом оказались под самым Киевом, оба они решили ехать в Генеральный Секретариат за сведениями. Выехали они на автомобиле. Их где-то большевики остановили. Они заявили, что едут из первого Украинского корпуса. За это их немедленно выволокли. из автомобиля, без всякого с их стороны сопротивления, а затем через 1–2 дня они были расстреляны, причем тел их не похоронили. Уже когда я был гетманом, ко мне приезжали их несчастные жены, я им помог, чем мог. Они разыскали тела своих мужей в обезображенном виде. Есть показания по этому поводу одного офицера генерального штаба, Краевского, которого вместе с ними приставили к стенке для расстрела, но который был лишь после залпа ранен и удрал. Когда я его видел, нравственное его состояние было таково, что трудно было от него добиться более подробных сведений о последних минутах [жизни] этих двух честных генералов.
Я очень обрадовался, что мои верховые лошади оказались целыми в конюшнях штаба. На следующий день я подготовлял все для выезда в Звенигородку. В это время выяснилось, что большевики выдвинули какой-то небольшой отряд в направлении Белой Церкви и уже какие-то их комиссары приехали в город.
24-го января 1918 года я в сопровождении Мартыновича, прапорщика Убийского, офицера корпуса, моих двух вестовых на рассвете выехали из Белой Церкви. Было решено, так как меня все знали в Белой Церкви, что я пройду в соседнее большое село, а туда прибудут вестовые с моими лошадьми и телегой, которую я взял из штаба корпуса. Пришлось снова пройти пешком верст 20 до села. Там мы остановились у крестьянина.
Забавно и в то же время грустно было слышать его спокойный и деловитый рассказ, как он грабил соседнего помещика. Никакого сомнения в правоте своего дела, причем оказалось, что ему достались лишь низ от какого-то большого стола и несколько листов железа. Я его спросил, почему он так мало взял.
— Да, — говорит он, — все больше палили и ломали, потом уж спохватились брать, да поздно было.
— А вы что же, сильно сердиты были на помещика, что сильно жал вас?
— Нет, барин был добрый, мы с ним по-хорошему жили, да так уж вышло.
Более определенных причин разорения, видимо, прекрасного хозяйства я получить от этого крестьянина не мог.
К полудню подошли лошади; покормивши их, мы поехали дальше. Я был одет рабочим, георгиевский крест и свадебное кольцо были заїли ты в рукаве моего тулупа. На всех остановках я заходил в хаты и в трактиры погреться и выпить чаю. Настроение крестьян было совершенно спокойное, но положительно никто не хотел идти выручать Киев от большевиков, к которым в общем относились весьма сочувственно.
К вечеру мы остановились в маленьком хуторе. Я пошел постучать, неохотно мне отворила какая-то крестьянская девушка и ни за что не хотела пустить нас переночевать. Видя, что мои переговоры не увенчались успехом, я послал своего вестового Мазанкова, унтер-офицера конного полка. Полтавской губернии, писанного красавца. Он поговорил, и нас пустили. Я спросил, что же это меня не пускали, а вот он поговорил, и согласились нас пустить.
— Да я думала, что все такие приехали старые, как Вы. На следующий день выехали снопа на рассвете. К полудню добрались до сельского священника, где решили отдохнуть. Священник был, видимо, политик, он нас принял любезно, но не зная, что мы за люди и каких политических убеждений и не желая попасть впросак, выдавал себя за большевика, а когда увидел, что мы несколько озадачены его заявлением, то сразу объявил себя убежденным монархистом, сторонником старого режима и т. п. Как бы там ни было, он нас хорошо накормил, и к вечеру мы добрались до Листвянки.
Здесь мы остановились у еврея, который нам доложил, что все имения сожжены, что большевистский режим несомненно наступит. Вообще, повторяю, на меня угнетающе действовало сознание, что поднять народ для борьбы с большевизмом было, при тогдашнем состоянии умой, совершенно немыслимо. Нужно было бы предварительно развить большую пропаганду, и только тогда можно было бы добиться чего-нибудь, и то преимущественно среди более зажиточных крестьян. Дорога была отвратительная, таяло; по грязи приходилось тащиться почти шагом.
К 26-ому января мы только в три часа подъехали к Звенигородке. Попутно с нами тащились обозы со «скарбом» разоренных помещиков. В Звенигородке, после недолгих поисков, мы остановились в небольшой гостинице «Англия», где я нашел Полтавца, и к моему неудовольствию, там же оказался и Шинкарь со своими приверженцами. Полтавец был весь бритый, одетый тоже вроде мастерового.
Он рассказывал, что когда большевики подошли к Фастову, его вся сотня, забравши лошадей, разбежалась и что на Генеральную Казачью Раду, с целью его арестовать, двинулась какая-то команда автомобильных починочных мастерских штаба фронта, что он еле-еле спасся, по что помещение Казачьей Рады они разгромили. Тогда он решил ехать в Звенигородку, надеясь на казака Грызло, но что здесь Шинкарь объявил себя нечто вроде начальника и посадил этого Грызло в тюрьму, за якобы неблаговидные проделки.
Я повидался с Шинкарем и упрекнул его за его отношение ко мне в истории с автомобилем. Он начал оправдываться, рассказывая, что не мог ждать, так как ему нужно было спасти какого-то раненого офицера, но что он выслал за мной другой автомобиль и что я напрасно его не дождался, что здесь он собирает людей и формирует части для того, чтобы идти на Киев. Я уже знал, с кем имею дело, и относился к нему осторожно.
За это путешествие в разговорах с крестьянами, да и из типа селян, записавшихся в казаки, я убедился, насколько казачья организация неправильно поставлена и насколько она еще в зачаточном состоянии. Я видел, что для борьбы с большевиками их не поднять, и поэтому, понимая, что Шинкарь, какой он там ни на есть, все же не потерял надежды на это, решил ему не препятствовать, а, наоборот, помогать, так как я видел тогда, что он искренне ненавидит большевиков. Поэтому лишние деньги от Казачьей Рады, имеющиеся у нас, я тогда приказал передать ему для формирования частей. Шинкарь был настроен национально, нос ним был его правая рука, неглупый человек, прапорщик Демерлий. Этот Демерлий все время сбивал его на крайний социализм, и Шинкарь сдавался ему. Это особенно ясно выразилось тогда, когда мы обсуждали вопрос формирования частей для спасения Украины от большевиков. Шинкарь рассуждал здраво, пришел Демерлий и начал мне выкладывать весь свой крайний социалистический катехизис. Я понял тогда, что мне с этим господином окончательно не по пути.
Тогда же у меня с Шинкарем произошел разговор, который он впоследствии хотел использовать для того, чтобы как можно больше восстановить немцев против меня. Но взялся он за это дело в тот момент, когда мне нужно было во чтобы то ни стало войти в сношения с Entente-й, и весь его удар пришелся по воде. Впрочем, этот- эпизод довольно забавен, и поэтому я могу изложить его подробней. Дело в том, что, очевидно, всем тогдашним деятелям Рады уже было известно о мирных переговорах с немцами. Все это довольно ловко скрывалось, потому что мне, например, серьезного в этом отношении ничего не было известно. Я был настроен против немцев, недавно еще воевал с ними, разозленный их политикой с большевиками, я не мог с ними примириться, и помню, что когда Шинкарь мне как-то заявил, что нам необходимо идти с немцами, заключив с ними мир, я протестовал, доказывая ему, что несомненно в конечном итоге они должны быть разбиты, да что и в экономическом отношении нам выгоднее быть с державами Согласия. Я про этот разговор забыл.
Прошло месяцев девять. Я был гетманом. Как раз в то время главным образом великороссы, для того чтобы меня провалить, горячо поддерживали среди некоторых кругов мнение, что я ярый германофил. Для меня же было важно как можно скорее войти в непосредственные сношения с представителями Entente-ы в Яссах. Помню, что у меня как-то сидел секретарь представителя держав Согласия г. Эно, г. Серкаль, и мы как раз об этом говорили. Вдруг мне приносят помер подпольной газеты «Боротьба», и там, между прочим, помещено было открытое письмо Шинкаря, в котором он обращается ко мне, после, конечно, обязательных упреков мне, что я кровопийца, хочу забрать все у народа (это было как раз в то время, когда я вел самую откровенную борьбу за проведение единственного, по моему мнению, возможного аграрного закона) и т. д., он обращается ко мне со словами: «Да кто же Вы такой, паи гетман, теперь Вы как-будто германофил, а когда я несколько времени тому назад беседовал с Вами в Звенигородке, в гостинице «Англия», помните, что Вы говорили и то, и другое, и третье. Помните, какие панегирики Вы пели тогда французам и другим нациям Согласия…»{113}
Я этот экземпляр немедленно передал Серкалю для передачи посольствам в Яссы, а Шинкарю приказал ответить, что я пи германофил, пи франкофил, пи англофил, а просто люблю свою Родину и, желая ей блага, пользуюсь всеми возможностями ее спасти, и всякий, кто честно мне помогает в этом, хотя бы даже ради своей выгоды, меня удовлетворяет, и с ним я пойду.
Из Звенигородки все же, желая лично еще раз убедиться, нельзя ли поднять казаков села Ольховцы, я поехал к одному из деятелей Казачьей Рады, но, поговорив с ним, увидел, что ничего не выйдет, и вернулся обратно. До Звенигородки из Киева доходили самые неопределенные сведения. Говорили некоторые, что в Житомире находятся украинские части, которые хотят драться с большевиками, другие, что под Киевом идут бои… Видя, что в Звенигородке ничего не выходит с казаками, я решил послать Полтавца на Кубань выведать, нельзя ли там собрать какие-нибудь части. Я сам хотел ехать в Житомир и принять участие в боях, или же проехать в Киев и там узнать о точном положении дел.
29-го января 1918 года я сдал на хуторе одному прапорщику своих лошадей с вестовым, которого снабдил деньгами, взял с собою лишь Мартыновича. Шинкарь меня просил подвезти еще какого-то галичанина. Кроме того, ко мне присоединился еще один украинец, который служил у главнокомандующего румынским фронтом и который ехал зачем-то отыскивать доктора Луценко. Мы все тронулись в пул, на штабной повозке. Так как мы не хотели садиться в поезд в Звенигородке, решено было доехать до Тального, а там уже по железной дороге пробираться дальше.
Помню грустное размышление, на которое меня наводило занятие, которому мы предавались ночью, сидя в маленькой пустой квартире. Я, корпусный командир, сидел с Мартыновичем и смотрел, как бывший полицейский начальник из какого-то сибирского города составлял нам фальшивые паспорта и с большой ловкостью подделывал нам печати, при помощи соединения сажи с сахаром и еще каких-то снадобьев. Я думал о том, что никогда не поверил бы, что буду присутствовать при таком деле, если бы мне сказали об этом несколько месяцев тому назад.
30-го, еще в темноте, мы выехали. В Тальном я убедился, что фальшивые паспорта составлены опытною рукою, так как при осмотре их местным начальством, не то большевистским, не то очень близким к нему, нас благополучно пропустили. Мы сели в поезд. Ехали пленные австрийцы, я прислушивался к их разговорам, они прекрасно говорили по-русски. Форменные большевики, их любимым занятием было подвешивать за шею какую-то куклу и приговаривать, что так они сделают со своим императором Карлом. Впоследствии я перешел в другой вагон, где сидели мадьяры, те оказались таких же политических убеждений. На следующий день мы приехали в Казатин, и к вечеру я добрался до Бердичева. Остановились в небольшой еврейской гостинице.
Я послал Мартыновича и своего украинца на разведку. Последний был удивительный тип. Резкость в его суждениях, когда дело касалось Украины, я приписывал его «самостийности». Говорили мы дорогою обо всем. Видимо, он много читал, был очень воспитан и чистоплотен. Я никак не мог сообразить, что у него за профессия. На мой вопрос он мне ответил: «Вы удивитесь, но это так, я официант по призванию, мне это дело правится. Я вижу в ресторанах массу народа, разговариваю с ним и чувствую себя прекрасно. Ведь ничего позорного нет быть официантом». — «Конечно, нет, по все-таки есть же более интересные профессии для человека такого начитанного, как Вы». — «Может быть, и есть, по это мне по душе».
Я более его не спрашивал и был очень рад, что нашел в моем положении человека «официанта по призванию». Может быть, он и за мной, из любви к искусству, поухаживает-. Так и случилось: хотя я сначала старался быть на совершенно равных началах, тем не менее как-то так вышло, что он занимался всем моим хозяйством и все у меня было в порядке; где пуговица оторвется — гляди, он вечером уже и пришьет, ничего мне не сказав. Он знал Шевченко наизусть и, видимо, страшно любил все украинское неподдельной любовью.
Из разведки они явились очень опечаленными. Оказывается, что когда мы въезжали в город с одной стороны, с другой в город входили большевистские части. Уже в штабе главнокомандующего появился какой-то комиссар Гусарский, который прибирал все к рукам. Еврейчики в гостинице поглядывали на нас подозрительно. Во избежание того, чтобы они нас не выдали, я решил послать Мартыновича узнать, нет ли еще тут полковника П.[57]{114}; через некоторое время явился сам П. и с большими предосторожностями перевел меня к себе на квартиру. Я у него переночевал. Жил он очень скромно в одной комнате со своей женой, но был так любезен, что услал куда-то жену и дал мне возможность переночевать у него.
Я хотел ехать в Житомир, по Мартынович выяснил, что большевики заняли шоссе и никого не пропускают, тогда я решил пробраться в Киев и там, узнавши общее положение дел, обдумать, что делать дальше. Мартынович остался в Бердичеве ждать возможности пробраться в Житомир, а я со своим украинцем пошел на станцию. Здесь мне снова пришлось пережить неприятные минуты. На станции был всякий сброд большевиков, тут же находилось много кавалергардов и конногвардейцев из эскадронов, которые были мною расформированы в декабре месяце. Все они меня прекрасно знали в лицо, так как я всю свою жизнь провел в этой бригаде, а потом командовал их дивизией, по мой костюм и небритая в течение долгого времени борода меня спасли. Я сидел между ними часа три, разговаривал с ними, они мне рассказывали о своих похождениях, а я себя выдавал за мастерового электротехника, едущего в Киев за работой. Минуты мне казались вечностью, но все обошлось благополучно. Подошел поезд, и я, забившись в какой-то вагон с дровами, благополучно уехал в Казятин. В Казятине целая ночь таких же мучений, что и на станции Бердичев. Все меня там знали еще за время моего осеннего командования корпусом против большевиков, но я из предосторожности уселся в группе пленных немцев, возвращающихся в Германию. Немцы уверяли, что у них никакого большевизма быть не может.
Прибыл поезд на Киев, по он был так переполнен, что никакими усилиями в вагон нельзя было протиснуться, наконец, где-то в хвосте поезда у одного вагона стояла меньшая толпа товарищей, я решил забраться туда. С трудом пробрался к отдвижным дверям товарного вагона, поднял руки, чтобы положить свои вещи, находящиеся в сухарных солдатских мешках, но в это время почувствовал, что с обеих сторон в карманах моих рейтуз кто-то выбирает содержимое. Я спешно взял обратно свои вещи, положил их на платформу и схватил за шиворот маленького невзрачного солдата, который стоял около меня. Он барахтался и ругался, я его при всех, указывая, что он вор, обыскал, по ничего не нашел. Несомненно, что это была шайка и что все украденные вещи он передал другому, а тот удрал. Так как у него вещей не оказалось, толпа стала возмущаться против меня, некоторые кричали: «Что ты на солдата нападаешь? Он кровь свою проливал, а ты на печи сидел!» Видя, что тут все равно правды не добиться, я отошел. В результате оказалось, что у меня решительно все ценное было украдено, плюс паспорт. Я почувствовал себя отвратительно. У меня было три тысячи рублей полученного жалования, револьвер, часы и паспорт. Больше всего я жалел паспорт. На мое счастье, у украинца было немного денег. Я вернулся снова в буфет и дождался уже утром следующего поезда. То же переполнение, влезть невозможно. Тогда украинец и я сели на буфера и поехали. Холод был страшный. Сидя на буфере, я рассуждал о превратности человеческой судьбы. Действительно, положение было незавидное: без денег, без оружия, за отсутствием паспорта подверженный риску, что всякий может меня остановить. Ехал так несколько станций, наконец, стало окончательно невмоготу: из-за холода у меня окоченели руки, рукавиц же не было, их тоже украли, и приходилось держаться за какую-то проволоку, сползавшую с крыши вагона.
После долгих поисков я с своим украинцем примостились на какой-то открытой платформе, переполненной солдатами. Среди них ехала молодая, видимо, зажиточная женщина, в крестьянском платье. Мой украинец, по-видимому, большой любитель поухаживать, примостился около нее. Ехали мы страшно долго с часовыми остановками на каждом полустанке. К вечеру холод стал невыносимым, тогда откуда-то раздобыли большую железную плиту, положили ее на настил платформы и развели костер. Все поочередно усаживались вокруг него, так и ехали.
Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 67 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Начало 1 части 4 страница | | | Начало 1 части 6 страница |