Читайте также: |
|
А Володя между тем был вовсе не один. У него сидели подавленные и расстроенные Пыч с Огурцовым. Час тому назад на глазах обоих скончался врач городской Скорой помощи Антон Романович Микешин, тот самый, с которым Володя ездил в санитарной карете позапрошлым летом. Пыч и Огурцов дежурили во второй терапии, когда в приемный покой привезли Микешина. Он был еще в сознании, узнал обоих студентов, даже что‑то пошутил, что вот, дескать, укатали сивку крутые горки, но в палате ему стало хуже, он забеспокоился, сознание спуталось, и к сумеркам милый доктор умер.
– Надо объявление дать в газету, – сказал Володя, – его весь город знал, скольким людям он помог! Верно, Пыч?
Но объявление дать оказалось не так‑то просто. Во‑первых, было уже поздно, и комната, в которой принимались объявления, оказалась закрытой. А во‑вторых, секретарь редакции «Унчанского рабочего» – человек в толстовке, с большими ножницами в руках и почему‑то очень веселый – сказал студентам, что областная газета не может сообщать о всех смертях, так же как не может радовать своих читателей сообщениями о всех родившихся на свет гражданах.
– Вы бы не острили! – угрюмо посоветовал Пыч. – Мы сюда не веселиться притащились.
– А я от природы оптимист! – сообщил секретарь. – И кроме того, знаю, что мы смертны. Так вот, дорогие товарищи, ничем не могу помочь.
Пришлось дожидаться редактора. Секретарь болтал по телефону, уходил, приходил, читал влажную газетную полосу, пил чай с бутербродом, студенты сидели на жестком диванчике, молчали. Наконец, уже совсем поздно, явился редактор – тот самый, подпись которого Володя видел каждый день: «Ответственный редактор М. С. Кушелев».
– Да, так я вас слушаю, – сказал М.С. Кушелев, когда три студента остановились перед его огромным столом.
А выслушав, помотал кудлатой головой.
– Ничем вам, товарищи, не могу помочь. Очень скорблю, но покойного Микешина не знаю.
– Микешин спас сотни человеческих жизней, если не тысячи, – загремел Володя. – Микешина знает весь город, и очень дурно, что вы, редактор газеты, не изволили его знать. Но это дело ваше – нам нужно объявление.
– Объявления не будет! – ответил М.С. Кушелев, углубляясь в чтение такой же влажной полосы, которую давеча читал секретарь редакции. – И прошу дать мне, товарищи, возможность сосредоточиться – у меня идет официальный материал.
Пришлось ехать домой к декану Павлу Сергеевичу, потом в клинику к Постникову, по квартирам – к Ганичеву, и другим профессорам, и, наконец, к Жовтяку. Геннадий Тарасович, сидя один в большой столовой, кушал из мельхиорового судка вкусно пахнущего еду, запивал ее минеральной водой и читал иностранный журнал под названием «Фарфор и фаянс». На столе, подальше от еды, Володя заметил несколько пыльных, только что, видимо, развернутых статуэток, треснувший кувшинчик, кривую тарелку и кружку.
– А, смена наша! – воскликнул Жовтяк. – Очень рад, очень рад, приветствую молодых товарищей, здравствуйте, дорогие, рассаживайтесь.
Прикрыв свою пищу сверкающей крышкой, он выдернул из кольца салфетку, обтер губы и заговорил сытым добродушным тенорком:
– Застали меня в часы редкого досуга. Как и все мы, подвержен я, ваш профессор, некоторым страстишкам. Сегодня удачный день, подвернулось кое‑что – вот приволок в свою берлогу. Собираю старый фарфор и фаянс.
– Это как? – не понял туповатый в таких вопросах Пыч.
– А очень просто, коллега. Я коллекционер чистой воды. Есть, например, люди, которые собирают почтовые марки, спичечные коробки, есть – картины, бронзу, деньги...
– Это которые копят? – опять не понял Пыч.
– Нет, дорогой мой, тут страсть невинная, высокая, платоническая – собирают не деньги, а денежные знаки. Я же – фарфор и фаянс ради красоты форм, искусства, грации, непосредственности старых мастеров. Вот, например, фигурка...
Толстыми пальцами Жовтяк взял со стола маленькую, пыльную, давно не мытую статуэтку, подул на нее, посмотрел счастливыми глазами и сказал:
– Мейсенский завод, середина восемнадцатого века. Видите? Два купидончика держат подсвечник. У одного ручка отбита чуть‑чуть, у купидончика, но это ничего, Право ничего. Но позы какие, а? Непосредственность? Видите, какая непосредственность?
– Вижу непосредственность! – с натугой в голосе произнес Огурцов.
– А это уже императорский фарфоровый завод – флакончик для духов. И незабудочки на нем пущены, уникальный экземпляр...
Он бы еще долго показывал свои нынешние приобретения, если бы Пыч не вытащил из кармана некролог и не протянул его Геннадию Тарасовичу. Тот мгновенно как‑то скис, пожевал губами, усомнился.
– Почему, в сущности, так торжественно? Просто бы извещение, а? Микешин, Микешин... – сказал он, вспоминая, но так, видимо, и не вспомнив, кто такой был Микешин, спросил: – Где мне прикажете подписать? Последним, что ли? После доцентов?
– Можете и первым! – сурово произнес Пыч. – Вот тут, перед Павлом Сергеевичем, вполне уместится ваша подпись. Подпишите только меленько, ведь для типографии неважно, набраны будут все фамилии все равно одним шрифтом.
– Это верно! – согласился Жовтяк и стал прилаживаться пролезть со своей фамилией первым. И звание свое – профессор – он тоже поставил.
Покуда Геннадий Тарасович читал и писал, Пыч о Володей и Огурцовым оглядывали столовую – бронзу, хрусталь, застекленные шкафы и шкафчики, в которых собраны были «предметы чистой страсти» профессора – тарелки, сервизы, пастушки и старинные, голубого фарфора вазы, блюда, чашки и чашечки – золотое, синее, розовое – много всякого. Между шкафами стояли кресла и диваны, крытые старой парчой, а на стенах висели картины, писанные маслом, в золотых рамах – толстые голые женщины, красномордый монах, ангелы, порхающие в голубом небе.
– Ну, так, – сказал Геннадий Тарасович, – я тут зачеркнул слово «незаменимая», просто – «утрата». Солиднее будет.
Пыч кивнул. На улице он сердито заметил:
– Ничего себе страстишка, нахватал барахла на многие тысячи целковых. Помню, раскулачивал одного гужееда, шестнадцать коров держал, так его супруга мне толковать принялась, что он «коровок прямо таки обожает». Тоже – доктор!
Огурцов не согласился:
– Неправильно, Пыч. Он только не свое дело в жизни делает. Я вот видел в Москве такой магазин – антикварные предметы, что ли? Вот ему там торговать – это да, это по душе.
– В пользу государства? – спросил Пыч. – Мальчишка ты еще, вот кто! Страсти граждан такого типа направлены в основном на удовлетворение аппетитов своего кармана, это уж мне поверь. На черный день собирают, потому что жить ему тревожно. Не свое место ухватил, вот и беспокоится.
Некролог с «маститыми» подписями редактор М. С. Кушелев напечатал.
Хоронили Антона Романовича в теплое, совсем летнее утро. Народу было человек тридцать‑сорок, не больше, а до кладбища дошли не более десятка. Миша Шервуд, Светлана, Алла Шершнева и Нюся были только на выносе, Евгений прошел полпути и уехал в город на трамвае. Дул мягкий ровный ветерок, поскрипывали немазанные оси белого старого катафалка, лошади тоже были старые, с разбитыми ногами. Рядом с Володей вышагивал бородатый кучер из Скорой помощи – Снимщиков, сердито рассказывал:
– Теперь я в Гужтрансе работаю, скорая наша исключительно на автомашины перешла. Шибко, конечно, ездиют, но вязнут тоже порядочно. Располагаю так, что если бы покойничек наш в карете ездил – жить бы ему и жить. А то автомобиль – конечно, воздух отравленный, вот и получилась для товарища Микешина последняя запятая...
Володя не слушал, смотрел на вдову Антона Романовича, как она шла за гробом – седеющая, худенькая, коротко стриженная женщина, шла не плача, прямая, даже суровая. Но у свежей могилы она вдруг ослабела, ноги ее подкосились, и молча, без стона она упала лицом в сырую землю. Студенты бросились к ней, Постников властно остановил:
– Пусть полежит. Не надо ее сейчас трогать.
Огурцов сопел, отвернувшись, могильщики, переговариваясь грубыми голосами, собирали заступы, веревки, готовились уходить. Кто‑то из них сказал:
– Прибавить надо, гражданин товарищ, грунт у нас тяжелый...
И опять стало тихо, только высоко на березе, в молодых ее листочках весело и задиристо распевала какая‑то пичуга.
– Ну ладно, пожелаю здоровьечка – сказал кучер Снимщиков. – Делу, как говорится, время, а потехе час. Пойду помяну покойника – и на работу.
Потом, когда вдову Микешина удалось усадить на извозчика, Постников, Володя, Пыч и Огурцов еще прошлись по кладбищу. На могиле Прова Яковлевича Полунина теперь лежала тяжелая гранитная плита, а в изножье рос тоненький высокий тополь. И скамеечка была, на которую они втроем сели, уставшие и замученные за эти дни. Постников же ушел к могиле своей жены.
– Не написано, что профессор, – сказал Пыч, оглядывая плиту. – Помнишь, Устименко, как он смеялся, что в Германии есть чин тайного медицинского советника?
– Помню, – ответил Володя. – Я все про него помню. Я помню, как он вдруг почему‑то рассердился и сказал, что человек может быть профессором и при этом никаким не врачом.
Постников вернулся не скоро, печальный, молчаливый, утер платком лоб, усы, тоже сел рядом с Володей.
– Почему же это, – спросил Устименко, – а Иван Дмитриевич? Почему никто не пришел нa похороны? Ведь мы‑то знаем, каким Антон Романович был врачом и сколько он настоящего дела сделал.
Постников помолчал, свернул пальцами папироску, вставил ее в янтарный мундштук и ответил неторопливо, задумчиво:
– Те, к кому приезжает карета скорой помощи, почти никогда не интересуются фамилией врача, разве только если решат жаловаться на него, что, разумеется, имеет место на нашей планете. А если все в порядке, если все в норме, то зачем, скажите, пожалуйста, знать имя человека, который чего‑то там «впрыснул», или «накапал капель», или даже «разрезал». Вот Чингисхана все знают; врача, доктора Гильотена, научного основоположника гильотинирования, тоже знают, так же почти, впрочем, как и некоего доктора Антуана Луи, упражнявшегося над трупами в способах наилучшего обезглавливания приговоренных к смерти. Знают и величайшего мошенника всех времен и народов – Талейрана, знают Фуше, Гришку Распутина, интересуются Ротшильдами, царями и царишками, провокатором Азефом, ну, а Микешин... что же... был эдакий в очках, а нынче и нет eго.
Он близко и сурово заглянул Володе в глаза и добавил со вздохом:
– Так‑то вот, Устименко.
– Нет, не так! – внезапно и жестко сказал Пыч. – Не согласен я с вами, Иван Дмитриевич. Это все, конечно, было, но этого не должно быть! И не для того мы взяли власть в свои руки не для того существуют замечательные слова о диктатуре пролетариата, не для того мы, большевики, командуем печатью, чтобы вся эта труха отравляла человеческое сознание. Вот, верите не верите, а я слово вам даю: наступит время, и скоро наступит, и уже наступает, и уже оно есть когда такие, как Микешин, станут народными героями. Еще не все это понимают, но поймут, заставим понять, и вы не расстраивайтесь...
Он оборвал свою речь так же внезапно, как и начал, и вдруг, смутившись, покашлял. Огурцов и Володя молчали. А Постников вдруг необычным для него веселым голосом ответил:
– Ах, большевики‑большевики, удивительный вы народ! Все настоящее обязательно осуществите!
– Не осуществим, а уже осуществляем! – угрюмо ответил Пыч. – И осуществили многое. А что впереди, в будущем, наворочаем, так это никому и не снилось.
– Трудно вам! – сказал Постников.
– Не жалуемся, однако. Но было бы легче, если бы интеллигенция сама извергала из своей среды таких профессоров, как, допустим, ваш Геннадий Тарасович. Куда было бы легче.
Пыч подтянул голенища своих порыжелых сапог, искоса посмотрел на Ивана Дмитриевича и спросил:
– Не обиделись? Я ведь от души.
Дата добавления: 2015-09-06; просмотров: 120 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Некоторые перемены | | | Глава двенадцатая |