Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Разговор Сары Блюменталь с ее отцом

Читайте также:
  1. II) Быть готовым к разговору о своих слабых сторонах
  2. Атрибут Слово, Голос, Разговор Всевышнего Аллаха.
  3. Блюменталь с Уолл стрит
  4. Владыка имел в виду сделанный мною документальный фильм о Псково-Печерском монастыре, где было много хроникальных кадров с отцом Иоанном.
  5. Внесите в ваш разговор несколько мягких, плавных изгибов
  6. Внутренний разговор
  7. Во время разговора с покупателем

Я был гонцом. В мои обязанности входило передавать сообщения или инструкции совета по домам, живущим в них семьям. Или сообщения от одного члена совета другому. Или стоять на часах у въезда на мост, на площади, чтобы дать знать членам совета, что на нее въехала открытая машина, за которой следует грузовик, набитый солдатами, а это означало, что нам грозит новая беда. Чтобы предупредить своих, я как ветер несся по боковым улочкам и темным аллеям. На мне лежала слишком тяжелая для моего возраста ответственность. Нас было семеро, семь мальчиков, служивших гонцами. Мы носили особые фуражки, похожие на полицейские, даже с военным околышем. На наших куртках, естественно, были нашиты звезды, так что мне было присуще — весьма, правда, извращенное — военное самоощущение. Я чувствовал себя в привилегированном положении: еще бы, ведь мои звезды были не такими, как у других, а свидетельствовали о моем воинском звании. Военное кепи и знание того, что должно было произойти, делало меня особенным в моих собственных глазах. Господин Барбанель, первый помощник руководителя общины, доктора Кенига, говорил, что я его лучший гонец. Для выполнения самых важных поручений он выбирал только меня. На моей куртке была звезда, а на голове военная фуражка, я был звездным гонцом, и именно так я думал о себе.

Прошу тебя, помни, что мне в то время было всего десять лет. Параллельно живя в мире иллюзий, я иногда втайне даже восхищался военной формой наших врагов, хотя и полностью осознавал, что происходит на самом деле. Да и как мог я не сознавать этого?

Повседневной обязанностью совета было формирование рабочих команд для военных заводов города. Если бы это не делалось, если бы немцы имели шанс подумать, что мы не слишком сильно стараемся, то это означало бы наш скорый конец. Мужчины и молодые женщины подписывались на работы в городе, а большинство других женщин и больные мужчины назначались на работы в гетто — в булочные, больницу, прачечную и так далее. Так что женщины тоже должны были сохранять хорошую форму. Если немцы обнаруживали беременную женщину, ее немедленно увозили и убивали. Или если рождался ребенок, то его убивали вместе с матерью. Беременные женщины так же, как старики, дети-сироты и больные, прятались в домах по всему гетто. Как только мы узнавали о готовящейся облаве, каждому гонцу вменялось в обязанность обойти несколько таких домов. Мне надо было пробраться к дому и постучать в дверь условным стуком. Это было сигналом к тому, чтобы люди прятались. Все делалось спокойно, без суеты, шума и крика. Окончив свое дело, я мог либо вернуться в дом совета, где было относительно безопасно, либо где-нибудь спрятаться, обычно на крыше пустого дома, съежившись за печной трубой. То, что было потом, могло вызвать только ужас. Нелегалы прятались в любые подходящие для этого места: посудные шкафы, пустые ящики из-под картошки, погреба, чердаки и чуланы, колодцы и подземные убежища. Мне же приходилось слышать, что происходило, когда некоторых все же находили. С нескольких направлений раздавался топот солдатских сапог, гортанные возгласы, а потом крик жертвы, а иногда пистолетный выстрел. На такие поиски немцы часто брали с собой еврейских полицейских гетто и на месте пытали их, чтобы узнать, что им известно. Людей находили и выволакивали из убежищ, с разных улиц доносились эти страшные звуки. Где бы я ни находился, даже пребывая в безопасности, я чувствовал непередаваемую ярость, она доходила до того, что я в самоубийственном порыве был готов выскочить из своего укрытия и напасть на солдат, прыгнуть им на спину, царапать, бить. От этого желания у меня сводило челюсти и начинали ныть зубы.

Когда я был назначен на площадь, где постовые солдаты проверяли подразделения рабочих, возвращавшихся с завода, моей задачей стало оповещение членов совета о чем-то необычном. Охранники были по большей части тупицами, настоящими олухами. Это были отбросы германской армии, в основном люди среднего возраста. В своей фуражке я был практически незаметен для них. Я мог бесконечное количество раз пересекать площадь, иногда даже прятался за кучей камней, чтобы наблюдать за проходящими. Если, например, солдаты вылавливали рабочего, который пытался пронести в гетто буханку хлеба или несколько сигарет, то это грозило большим скандалом, и мне надо было немедленно предупредить о происшедшем членов совета, чтобы они, не мешкая, начали переговоры о смягчении наказания. Иногда солдаты приставали к женщине из рабочей команды и под тем или иным предлогом пытались затащить ее в свою караулку, и с этим тоже приходилось разбираться членам совета. Днем, когда на площади было мало народа, я находился на соседних улицах, но всегда мог видеть или слышать, что происходит на площади. Я был ответственным мальчиком, но иногда, когда все было спокойно, не мог противостоять искушению, входил в один из заброшенных домов, вылезал на его крышу и устраивал там свой наблюдательный пункт. Большинство домов в гетто были жалкими лачугами, но были и двухэтажные строения, попадались среди них даже каменные, с амбарами, сеновалами, конюшнями, было несколько лавок с плоскими крышами и пара многоквартирных домов. Опасность пребывания на крыше, в теплой впадине между кровлей и трубой, нагретой солнцем, заключалась в том, что там можно было нечаянно уснуть и пропустить момент появления открытых машин, которые могли незаметно для меня проехать по мосту и выехать на площадь. Правда, обычно я был слишком голоден, чтобы уснуть, но грезы посещали меня часто. Я видел весь мост, а на противоположной стороне реки мог в подробностях рассмотреть улицы города, который когда-то называл своим. Магистрали города карабкались вверх, и я мог видеть кварталы многоквартирных домов и общественные здания и, в зависимости от того, где я находился, даже расположенные на холмах военные заводы, из труб которых в безветренные дни прямо к небу поднимались вертикальные столбы дыма.

Стоило мне повернуть голову на восток, как я видел террасы холмов, переходящие в их подножия, горы с ущельями, густо поросшими соснами и березами. Эти склоны гор и ущелья казались мне магическими, потому что там прятались еврейские партизаны, с оружием в руках совершавшие нападения на немецкий гарнизон. Я верил, без всяких, впрочем, оснований, что там, среди героев еврейского сопротивления, находятся и мои родители. Я верил в это, зная, что они мертвы. Я верил и в то, и в другое одновременно. Я объясню тебе эту свою веру, потому что тогда ты поймешь, как я стал гонцом.

Перед германским вторжением и изгнанием евреев мой отец, твой дедушка, преподавал в университете экономику сельского хозяйства. Его специальностью были урожайность, сельскохозяйственное производство и тому подобное. Именно поэтому он стал тайным консультантом совета гетто. Членам совета надо было постоянно высчитывать, как распределить продукты, поставляемые немцами. Конечно, этих продуктов всегда не хватало. Именно мой отец осмотрел два пустыря и составил план разбивки там огородов для общины, с которым члены совета собирались обратиться к немцам, чтобы добиться его утверждения.

Моя мать имела степень доктора по английской филологии и литературе в том же университете. Когда нас переселили в гетто, с прежней жизнью было покончено. Вначале мой отец ежедневно ходил через мост в город на работу: он стал сборщиком на конвейере авиационного завода, а мать назначили учительницей в школу гетто. Но в нашей тогдашней жизни было мало стабильности, ограничения и ужесточения следовали одно за другим, и нормальных проявлений обыденной жизни с каждым днем становилось все меньше и меньше. В один прекрасный день немцы закрыли нашу школу, и моя мать, так же, как и отец, была приписана к рабочей команде городского завода.

Меня предупредили, чтобы я без необходимости не показывался на глаза. Большую часть времени я поэтому проводил дома. Мать уберегла от конфискации несколько книг и принесла их домой. Книги хранились за двойной стенкой в моей комнате. Это был чулан с маленьким оконцем, и чтобы выглянуть в него, мне приходилось вставать на колени. Я жадно читал эти книги: английскую и французскую хрестоматии, задачники по математике и книги по истории европейской цивилизации. Я пристрастился к сложным книгам, и мне нравилось овладевать их содержанием. Мама давала мне задания и даже устраивала мне контрольные работы. Я любил эти контрольные, любил слушать ее голос, когда она читала вслух мои работы и выставляла мне за них оценки. Я любил смотреть, как она, приготовив ужин, склоняется за кухонным столом над моими тетрадками.

Конечно, у меня были друзья. Йозеф Либнер, который учился в школе на один класс старше меня и отец которого был пекарем в булочной гетто, и еще один мальчик по имени Николай, который снабжал меня ковбойскими романами на немецком языке. И была еще блондинка, девочка Сара Левина, чья красивая мать Мириам преподавала музыку и как-то раз сказала моей маме, что Сара положила на меня глаз. Это была новость, к которой я отнесся с деланым равнодушием. Кстати, каждую неделю, по вторникам, я ходил к госпоже Левиной учиться играть на скрипке. Скрипка хранилась в ее доме, хотя и была моей. Естественно, у меня не было времени практиковаться в игре. Моей практикой была игра во время самого урока. Урок проводился, когда в расположенной по соседству плотницкой мастерской работали, и визг пилы и стук молотков заглушали пение скрипки. В эти часы Сара Левина сидела в комнате, тоненькая девочка со светлыми волосами и огромными глазами, и смотрела на меня взглядом, который, как я убеждал себя, был мне ненавистен… Но я, конечно, изо всех сил старался играть хорошо.

Все же большую часть времени я был один. Я ждал родителей, моля Бога, чтобы они вернулись домой после своих тяжких трудов в городе. И когда они в самом деле приходили, впуская в дом холод, да еще с хлебом, который им удалось выменять у литовцев, то мне казалось, что со мной пребывает благодать Его.

Именно в тот период моей жизни, наблюдая за отцом и матерью, я понял, что такое любовь взрослых людей. Я понял, что ее можно поддержать — мужская сила отца, красота матери, ее ожидание его, ее ласки, которыми она награждала его в постели, — даже в рабстве, лишенные всей жизни и всех ее радостей. Я не видел ничего более замечательного в течение многих лет, которые прошли с тех пор. Но тогда я только накапливал свои знания. Сильное притяжение их друг к другу не имело ничего общего со мной. Моя мать не могла наглядеться на своего мужа. Когда он приходил к нам на кухню, она пребывала в каком-то трансе. Я видел, как порывисто вздымалась в такт дыханию ее грудь. Я замечал, как сильны руки отца, одетого в рубашку с закатанными рукавами. Я видел, как он останавливался у выхода из дома, прежде чем позволить ей выйти вместе с ним. Когда они на рассвете собирались идти на работу, отец всегда помогал матери надеть пальто, а потом она, попросив его повернуться, поправляла ему воротник куртки. На одежде у них спереди и сзади были нашиты куски желтой материи.

Однажды ночью я проснулся, как мне показалось, от завывания ветра, дующего сквозь щели между досками чердака. Но это был не ветер, а крик. Крик доносился не с близкого расстояния, не из нашего дома, нет, я слышал голоса родителей, которые озабоченно переговаривались, думая, что я их не слышу. Я опустился на колени и приник к окошку. На нашей улице было тихо, в домах темно, но небо за домами, казалось, взлетело вверх. Я увидел, что на моей ночной рубашке пляшут отблески пламени, и позвал родителей. Пожар, пожар! Через мгновение мать была наверху. Она обняла меня и повела назад, в кровать. Ш-шш, ш-шш, приговаривала она, все хорошо, мы не горим, тебе ничего не грозит, иди в кроватку, спи. В поисках спасения я завернулся в одеяло, накрыл голову подушкой и принялся напевать, чтобы не слышать тех криков. Я видел, как за моими прикрытыми веками медленно угасал отблеск пожара. Я уснул, но и во сне меня продолжали преследовать страшные крики, превращавшиеся в ветер и словно возносимые Богом к небесам.

Утром пошли разговоры о том, что немцы сожгли больницу. Когда я говорю: больница, не надо представлять себе современное высокое здание, к которым мы привыкли здесь. Это были несколько домиков, их обнесли временными стенами и соединили в один, поставив бревенчатые перегородки, построив некое подобие трех отделений — мужского, женского и детского. Были там комнаты для осмотра, плохо оборудованная операционная и кабинет для амбулаторного приема. Немцы окружили больницу, заперли окна и двери — со всеми шестьюдесятью пятью людьми, находившимися там, — из которых двадцать три были дети, и подожгли здание. Эти числа неразделимы в моей памяти. Шестьдесят пять. Двадцать три. Некоторые пациенты болели тифом, и немцы боялись эпидемии, которая сократила бы число работающих на военных заводах, то была бы настоящая децимация рабочих команд. Итак, решение было найдено — сжечь всех живых в больнице. Включая персонал. Весь следующий день над городом стлался дым. Небо было затянуто его клубами, и на улице было неестественно тепло. Дым прилипал к земле, словно туман. Я кашлял, чтобы избавиться от дыма, проникавшего в легкие. Я воображал, что вдыхаю пепел мертвецов, и, наверно, это действительно было так. На рассвете все, как обычно, должны были идти на работу. Вечером, после возвращения из города, хотя собираться группами было строжайше запрещено, несколько человек пробрались в дом раввина, чтобы прочитать кадиш по убиенным душам.

Это была далеко не первая так называемая акция немцев. Были и будут другие, когда внезапно обыскивают дом, а всех живущих в нем увозят на запад, за реку, в форт, где убивают. Таковы были припадки старательности палачей. Однако именно после той ужасной ночи отец отказался от своей роли при совете. Он понял, что для него больше невыносима роль покорного, согнутого рабством человека, влачащего жалкое существование под ярмом в состоянии полной беспомощности. На следующий вечер после пожара состоялось тайное заседание совета, и когда отец вернулся, я был наверху, притворяясь спящим, но в действительности я бодрствовал так, как никогда в жизни. Было тихо, пока мать резала хлеб и наливала суп. Он отодвинул тарелку.

— Завтра состоится регулярная ежемесячная встреча с немцами, — сказал он ей. — Совет заявит формальный протест. Это будет что-то вроде увещевания неуправляемых сил террора.

Голос был свинцовым, нехарактерным для отца, каким-то бесцветным.

— Что же вы должны делать? — Мать говорила так тихо, что я с трудом слышал ее слова.

— Кроме того, что они подвергают нас систематическому рабскому унижению, им еще нравится поражать наше воображение, — ответил отец. Голос его стал громче, в нем появились гневные ноты. — Они обожают забавляться. Шмиц, этот шакал, который заправляет всеми делами… —

Это был главный эсэсовский офицер. — Как может совет смотреть на него, говорить с ним, словно он — человек? Это ритуальное притворство, якобы признание того факта, что все мы — люди… Мы цепляемся за это притворство, словно надеемся побороть их! Словно мы — сиделки, приставленные к сумасшедшим, которые ни в коем случае не должны знать, что они безумны. Шмиц и иже с ним будут внутренне смеяться, ведя прочувствованный цивилизованный разговор. Они скажут, что время военное, что этот инцидент весьма прискорбен, но, к сожалению, он был неизбежен. После этого снова перейдут к обсуждению следующего пункта повестки дня — проблем с мукой и картошкой.

— Ари, ша, — сказала мать. — Ты его разбудишь.

— Я не могу больше это терпеть.

Я никогда не забуду этот крик отчаяния, и не только потому, что мое детское сердце сжалось от сознания того, что мой отец не может защитить меня, но и потому, что мое сознание осветилось пониманием того, что все мое физическое существование есть не что иное, как предмет игры хищников. Отец продолжал говорить, он рассказывал о странном феномене нашей истории, о том, что мы были вынуждены жить среди них, христиан, поколение за поколением, только для того, чтобы видеть, как они гнут и выкручивают нас, подгоняя под форму своей ненависти. Им пришлось превратить нас в евреев, чтобы остаться христианами.

Я не могу точно сказать, что произошло после этого. После пожара прошло два или три месяца, чувства и воспоминания притупились. Потрясение растворилось в рабочей обыденности, тайных сходках и молитвах верующих. Вернулась надежда, что их удастся пережить, что мы сможем дождаться прихода освободителей. Пошли слухи о поражении нацистских армий в Африке. Именно тогда случилось так, что мои родители не вернулись с работы. До сего дня мне неизвестны обстоятельства их исчезновения. Однажды утром, на рассвете, он, как обычно, подал ей пальто, а она поправила ему воротник — на улице было очень холодно, и они оба поцеловали сына. Потом они открыли дверь и шагнули в темное морозное утро и закрыли за собой дверь, с тех пор я никогда их не видел.

Я знаю только, что как раз в это время в гетто было обнародовано объявление немцев, в котором говорилось, что властям нужны сто представителей интеллигенции для работы в каталогах городского архива. Мама и папа обсуждали это предложение. Она была против принятия этого предложения, говоря, что немцам нельзя верить. Папа же, напротив, утверждал, что это вполне разумный риск и что он хотел бы вызваться на такую работу. Он полагал, что работа позволит ему связаться со знакомыми людьми, которые выведут его на представителей Сопротивления. Мать возражала, что она хочет, чтобы мы все выжили. Мой отец говорил, что любое их решение может оказаться последним, но одно он знал твердо — то, чем все закончится для оставшихся в гетто.

Ну, что ж, моя мать оказалась права, предложение работать в архиве оказалось еще одним смертоносным обманом немцев: интеллигентов, которые представили свои документы, собрали, вывезли в форт за рекой и расстреляли. Но если среди них был и мой отец, то куда в таком случае делась мать, которая не хотела предлагать себя для работы в архивах? Или в конце концов она все же подписалась на это? Однако это было бы слишком безрассудно с их стороны — поставить на кон свои жизни, оставив в гетто маленького мальчика. Вероятно, если он подписался, то ее изолировали и увезли раньше, чем она успела бежать. Возможно, что они были убиты по другой причине, не связанной с тем вопросом. Этого я не знаю.

Но была и другая возможность — возможность того, что они живы, что им удалось бежать и присоединиться к партизанам. Наш сосед раввин Гриншпан сказал мне об этом в тот вечер, когда мои родители не вернулись домой.

— Собирайся, тебе нельзя оставаться здесь, — сказал он. — Формально ты сирота, хотя твои родители живы и находятся в лесу и вернутся за тобой, если Господь, будь благословенно имя Его, укажет им путь.

— Они ушли к партизанам?

— Да, — ответил он после секундного колебания.

— Но почему они не взяли меня с собой?

— Они решили, что для тебя безопаснее остаться здесь. Быстрее, не трать время на разговоры. Нацисты не терпят беспризорных детей. Тебя всем обеспечат, не бери книг, захвати свитер, трусы, заверни все это в пальто и идем со мной.

После этого я жил с убеждением, что мама и папа умерли, но я все же верил, что они вернутся, чтобы спасти меня. Я знал, что они умерли, потому что понимал: родители не могли оставить меня одного в гетто — они не могли представить себе, что для одинокого маленького мальчика жизнь в гетто может быть безопасной. Но я все же думал, что они живы, потому что раввин подтвердил то, что говорил раньше отец о своем желании связаться с Сопротивлением. Я довольно долго жил в таком смущенном состоянии ума, сердцем чувствуя, что родители мертвы. Однако, что бы я ни делал, я постоянно ждал, что они вот-вот придут за мной. Прошло много времени, прежде чем я совсем перестал думать о них.

 

* * *

 

Если Альберт прав, то большое утешение думать, что мы произошли от планет. Например, утешение можно найти в том, что они все круглые, что ни одна из них не имеет форму кубика или игральных карт с линялыми и мятыми рубашками. Стоит только подумать об их образовании — как из аморфной, яростно крутящейся космической пыли и газа, вращаясь, вырисовывалось все сущее, организуясь и превращаясь в оперирующую гравитацией Солнечную систему… О том, что то же самое, очевидно, происходило всюду, что существуют миллиарды галактик со звездами, которым несть числа, так что даже если вокруг ничтожной доли этих звезд обращаются планеты с лунами… и хотя бы на нескольких из этих планет есть вода в количестве, необходимом для разумной жизни, в той же мере, что и мы, страдающей от метафизического кризиса, который так сильно расстраивает нас. Итак, у нас есть это, чтобы хорошо себя чувствовать.

 

* * *

 


Дата добавления: 2015-10-13; просмотров: 106 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: ГРАД БОЖИЙ | Я И МОЯ ТЕНЬ | Заметки Пэма по поводу епископского экзамена | Заметки Пэма по поводу епископского экзамена | ЗВЕЗДНАЯ ПЫЛЬ | ДОБРОЙ НОЧИ, ЛЮБИМАЯ | Биография автора | ТАНЦУЮЩИЕ В ТЕМНОТЕ | Биография автора 1 страница | Биография автора 2 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Электронная почта| Разговор Сары Блюменталь с ее отцом

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.011 сек.)