Читайте также: |
|
Каменные стражи Таласа
Часть 1
ДАР ВЕЛИКОГО МАНАСЧИ
повесть
I.
«Ну почему, почему, почему...»
Хожу и напеваю (точнее, бубню себе под нос) эти навязчивые, как жвачка, слова песенки, которую исполняет весьма неприятный мне и по внешности, и по голосу артист-попса со смуглым, как у мулата, лицом и с выходками обезьяны, скачущий с одной стороны сцены на другую, лохматый, как лошадь Пржевальского, но тонкий и гибкий, как циркач.
«Ну почему, почему, почему…»
В самом деле, почему мне так часто мерещится раннее детство (именно раннее, называемое «зарей жизни»), так отчетливо, словно безупречно спроектированное на оптическом стекле. Пушкин сказал: «магический кристалл»; ах, как чудесно это звучит: «...и даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще неясно различал!» Но я-то представляю все необычайно ясно, и, может быть, поэтому мне хочется об этом писать, причем нередко одно и то же, но лишь в разных вариациях, только никакую там не «Повесть о детстве» и, тем более, не роман, а так, штрихами, или легкими мазками, как это делают художники-импрессионисты, еще не ведающие, что из этого получится — эскиз или картина. А не хочу я писать ни повесть и ни роман потому, что на это оптическое стекло моих детских лет упорно и настойчиво наслаиваются другие пласты моей жизни, а раз наслаиваются подобные пласты, то они тут же облекаются в соответствующие мысли; а когда накладываются соответствующИе мысли, то получается полный хаос, ибо мысли эти бьются друг об друга, как льды в весенний ледоход, грохочут и крошатся, и чрезвычайно сложно выделить в этом хаосе нечто главное и цельное, чтобы было интересно не только для тебя, но и для других, а когда все-таки удается выделить, то вновь начинаешь напевать все ту же навязчивую, как жвачка, песенку: «Ну почему, почему, почему...»
И все же, все же, все же...
* * *
Скажем, почему в детстве, которое прошло в Таласской долине Киргизии (Кыргызстана), я больше других запомнил женщину, которую звали Екатерина Федоровна? Может быть, потому, что она была величественно-высокой и, как мне тогда казалось, ослепительно-красивой — ни дать ни взять великая актриса Мария Николаевна Ермолова, сошедшая с полотна художника В. Серова. Да, Екатерине Федоровне только бы играть на сцене, потрясая души своих поклонников! Однако профессия у нее была намного скромнее — зубной врач, коего нынче принято называть стоматологом. Но в том-то и дело, что, будь она даже самой что ни на есть гениальной актрисой, неизмеримо меньше ценилась бы местным населением, нежели как врач-стоматолог. Именно в такой своей ипостаси она была беспредельно нужна и ценима во всей Таласской долине, которая то ли от нужды и голода, то ли по какой-то иной причине страшно страдала зубными болями… Потом откуда-то к ней приехал сын — тоже красивый и рослый парень. Наверное, из тех мест, откуда она была сюда эвакуирована. О, как она была рада его приезду! Но радость ее была короткой: в один из сумрачно-дождливых дней я узнал, что его убили. Зарезали ножом два дружка: тоже эвакуированный из города Энгельс немец по фамилии Зудерман и русский парень Некрытов, которого я хорошо знал и даже восхищался его смелостью. Он прыгал в реку Талас с десятиметровой высоты; не боялся ни собак, ни разъяренных верблюдов, поднимался без всяких приспособлений на отвесную скалу и вообще считался атаманом здешних русских поселенцев, держа в страхе всю многонациональную округу, куда входили чеченцы, карачаевцы, балкары и еще какие-то спецпереселенцы. Говорят, Екатерина Федоровна рыдала три дня и три ночи и несколько раз покушалась на свою жизнь, так что к ней вынуждены были приставить специального человека. Она нашла в себе силы продолжить свою работу стоматолога (это Слово я узнал много лет спустя), в которой, как я уже сказал, нуждалась вся Таласская долина. Вполне возможно, в ее засиженном кресле, окаменев от страха, сидел и будущий великий писатель Чингиз Айтматов, чей аил Шэкэр находился в каких-нибудь пятнадцати километрах отсюда.
Екатерина Федоровна удалила у меня три зуба (о плоды коварного воздействия «белой смерти»*), и я по-прежнему не видел в ее глазах хотя бы капельку жалости — напротив, там было какое-то холодное ожесточение к девятилетнему человечку. Но однажды она вдруг отбросила прочь свои щипцы, крепко сжала мою голову и что есть силы прижала ее к своей жарко вздымающейся груди. Лоб, темя и всю вершинку моей бритой головы буквально обожгли ее неудержимые слезы.
— Прости! Прости меня, сынок! — судорожно прошептала она и выбежала из кабинета.
Убийцам ее сына дали по десять лет.
Через неделю после суда Екатерина Федоровна, не простившись ни с кем, уехала невесть куда. Скорее всего, в свои родные края. Раз и навсегда. А у меня долго ныло в груди, словно это я был виноват в ее страшной трагедии. И не только я, не только двое этих подонков, а все люди, живущие в Таласской долине, все-все, кто испытал на себе безжалостную, но целительную сталь ее клещей, виноваты перед этой женщиной, оставшейся совершенно одинокой на голой земле. И еще я понял тогда, что значит настоящее материнское горе.
* * *
И все же, вспоминая ту невыводимую из памяти пору, я с удивлением думаю: в силу каких, казалось бы, не свойственных природе законов, советское правительство ухитрялось помнить о забытых самим Господом Богом, зажатых каменными хребтами киргизских ребятишках, и не только помнить, но и заботиться, присылать хоть какие-то продукты и учить их пусть в холодных, но вполне приспособленных для занятий школах, в которых их сплошь и рядом обучали высокопрофессиональные учителя, эвакуированные из самых культурных и высокоразвитых западных городов великой державы. Надо сказать: кроме комкового сахара, пищевого концентрата и американских консервов, тамошних детей по утрам, по прибытии в класс, и даже перед уходом домой кормили казавшейся несказанно вкусной похлебкой. При всем моем желании, факт этот никак не вяжется с якобы «звериным ликом» Советской власти (разумеется, при всех ее пороках). А может быть, тогдашняя система и была тем самым «социализмом с человеческим лицом», когда прежде всего думали о подрастающем поколении? Трудно ответить на этот вопрос.
Наш аил Кыр-Казык находился в двух или трех километрах от необузданно бурливой, никогда не замерзающей реки Талас, за которой сразу же начинался знаменитый горный перевал Долоно, уводящий в сторону столицы Киргизии город Фрунзе. В неделю раз или два мы видели, как именно с той (фрунзенской) стороны появлялся «кукурузник», вмещающий в себе несколько пассажиров. О, как мы мечтали быстрее вырасти и стать летчиками!
Значительно позже я узнал о нашей Таласской долине и самой реке Талас свидетельства почти доисторической давности. Первое касается великого для своего времени Арабского халифата в пору его расцвета и упадка. Цитирую строки безвестного автора: «...общие потери арабского войска оценивались в 100 тысяч человек. Такая катастрофа все же не помешала мусульманам вторгнуться на территорию Франции и продержаться там некоторое время, равно как и нанести совместно со среднеазиатскими племенами поражение китайской армии в 751 г. на реке Талас, однако это были уже предсмертные судороги погибающего гиганта».
Затем мне в руки попала книга историка Ялбака Халбая ««Чингисхан — гений», и я поразился тому, как тысячные конные тумены великого кагана, словно птицы, преодолевали высочайшие вершины Тянь-Шаньских гор, Памира и Гиндукуша, непроходимые пропасти и распадки...»» При чтении сих строк вспомнил я про те «кукурузники», и они показались мне жалкими игрушками перед истинными хозяевами здешних великих гор. Не могу не привести вдохновенные строки автора, посвященные тем чудо-всадникам кагана:
«Голова кружится, когда представляешь его (монгольского воина) переходы через Гималаи, Тянь-Шань и Памир. Начинает мучить жажда, когда видишь его марши через Гоби, Кызылкумы, Ордос и Голодную степь. Бросает в озноб, когда вспоминаешь его переправы через Хуанхэ, Волгу и Меконг. Хочется на Северный полюс, когда воображаешь себя рядом с ним в Индокитае, Индии и Индонезии. Дух захватывает, когда пытаешься охватить то огромное пространство, которое он покорил. Какое мужество и какую стойкость надо иметь, чтобы пройти с непрерывными боями эти бескрайние просторы».
А разве не так?
Мало того, имеется даже небольшая глава, которая называется «Битва в Таласе!» Вот чего не ожидал, того не ожидал. Оказывается, неугомонные монгольские нукеры некогда добирались и до Таласа! Уж не через этот ли грозный Киргизский перевал, казавшийся мне тогда доступным только для тех послевоенных самолетов (мы их неизменно называли «айрапланами»), перебирались они? С кем они здесь воевали? Уж не с Манасом ли и его киргизским войском? И не потому ли именно здесь, в Таласской области, прямо за рекой, под самой крышей перевала Долоно, находится «кумбез» — мавзолей (или, если хотите, «усыпальница») самого великого, а точнее, мифического батыра киргизского народа — Манаса? Он располагался всего в нескольких километрах от нашего аила Кыр-Казык, что означает «Дикий железный кол». Мы его видели каждый день — для этого стоило лишь посмотреть в сторону реки. Но вот пробраться к нему было не так-то просто. Река бесилась и бурлила, как ошалелая даже в самый лютый летний зной. Через нее не было не только мало-мальски пригодных мостов, но и приличного брода. Правда, бывалые киргизы преодолевали ее, держась за хвост коня, привычного к такому течению. Вот почему мне всего лишь раз пришлось оказаться на том берегу и довольно поверхностно рассмотреть мавзолей Манаса. И, признаться, он отнюдь не потряс мое детское воображение. Может быть, потому, что представлял собой полуразвалившееся строение, сотворенное из красного кирпича. Безусловно, в первоначальном виде он, наверное, имел строгую восточную архитектуру, украшенную затейливым орнаментом. Но теперь от всего этого осталось только слабое напоминание. Больше всего прочего привлекала к себе довольно большая плита внутри мавзолея. На удивление, плита эта сохранилась почти в первозданном виде, — ни одного отколотого куска! — на ней была вырезана довольно обширная надпись, подчеркивавшая всю каллиграфическую красоту арабской вязи, перед которой даже не понимая смысла написанного можно было стоять часами. Невольно в голову приходила мысль: неужели именно под этой заветной плитой покоится прах легендарного батыра? Да, именно под этой самой плитой, которая по всем своим параметрам предназначена для вполне обыкновенного, ну пусть и высокорослого человека, то есть его тела? Но ведь Манас-то был воистину исполином. По преданию, когда он проезжал на своем не менее легендарном коне Бюль-Бюле между двумя скалами — там, где почти смыкаются над рекой Талас два великих хребта — Киргизский и Таласский на краю Кировского района, он задевал их своими могучими плечами. Для такого великана, пожалуй, во всем мире не найдется подходящей гробницы.
Разумеется, я тогда не понимал, что такое законы фольклорного, в том числе эпического, жанра, и все написанное черным по белому или изреченное устами манасчи принимал на веру, ибо таково чудо детского воображения.
Но пройдет несколько десятков лет и...
Впрочем, об этом — в свое время.
И все-таки мне сегодня представляется чем-то неправдоподобно-странным, что мы в ту пору жили в каких-нибудь двух или трех километрах от того местечка, которое со временем станет своеобразной Меккой для всех киргизов планеты, и они будут приходить сюда, преодолевая мыслимые и немыслимые расстояния, чтобы встать на колени и приложиться лбом к священным камням своей далекой героической истории, воспетой многими поколениями народных сказителей.
Все это так. Но в ту тяжелейшую пору военных и послевоенных лет тамошние люди не придавали «мавзолею Манаса» должного внимания. Не до того было наследникам великого батыра. Куда более значительней были для них серые клочки бумаги, которые нет-нет да прибывали за тридевять земель, оттуда, где продолжали свистеть пули, рваться снаряды и гибнуть люди, родные и близкие тех, кто жил неподалеку от священной усыпальницы. Жизнь здешних людей состояла из того, что ранней весной они, с огромным трудом переправившись на ту сторону реки, угоняли скот на вершины перевала, где еще лежал снег, но уже зелеными островками проклевывалась горная трава, и, раскинув там войлочные юрты, жили до поздней осени, как бы желая именно там, вдали от долины, скрыть себя от полыхающей где-то далеко отсюда войны, а главное — от этих серых бумажек, в которых, не дай Бог, значится имя родного для них человека.
Скрыться от похоронок.
Но они настигали повсюду. От них невозможно было спрятаться — ни в горах, ни под землей или водой. Они настигали повсюду, и тогда начинался великий вой на всю округу. И женщины, и бывалые мужчины ревмя ревели, волками выли, не стыдясь проявления своих по-звериному бурлящих и бушующих внутри эмоций. К ним нельзя было привыкнуть. Они стояли в ушах, раздирали душу, невольно выбивали ответные слезы. Такое оплакивание гибели близких людей матерыми мужчинами было в обычае киргизов. Больше ничего подобного мне не приходилось ни видеть, ни слышать.
Да, мавзолей Манаса нам с приятелем моим, киргизским мальчиком по имени Аскар, удалось увидеть всего один-единственный раз. Мне почему-то особенно запомнились какие-то странные желтые цветы, обвивавшие усыпальницу со всех сторон, словно чудовищные змеи с желто-ядовитой чешуей.
Жутко!
Вдруг я вздрогнул, услышав душераздирающий крик Аскара. Он бежал в мою сторону с выпученными глазами, полными ужаса.
— Змея! — вопил он что есть мочи. — Аждаха!**
Добежав до меня, он упал на камни и расшиб себе колено.
Я с трудом довел его до реки, и мы сидели на берегу несколько часов, ожидая появления какого-нибудь взрослого человека на той стороне Таласа. Наконец такой человек появился. Это был завскладом школы Жантай, который ставил на том берегу реки «морды» и пойманную рыбу продавал заезжим русским людям. Уловы эти были у него неизменно обильными. Он на руках перенес нас через реку, а когда Аскар рассказал ему про аждаху, долго качал головой и наконец произнес:
— Я здесь истоптал все тропинки, а вот хозяина кумбеза не видел. А ты побывал один-единственный раз — и пожалуйста! Бывают же везучие люди!
И в голосе его прозвучала откровенная зависть.
Но ни Аскару, ни мне в будущем подобных удач не хотелось. Кто мог знать, что много лет спустя мне еще придется «повозиться» с такими «аждаха»?
* * *
С тех пор минуло почти 55 лет.
Больше мне никогда не привелось побывать в тех местах. Повезло моему коллеге — писателю Равилю Бикбаеву: он был включен в башкирскую делегацию, посланную на празднование 1000-летия великого киргизского эпоса «Манас». За время, прошедшее с детства, знакомый мне мавзолей (насколько я понял из слов Равиля) неузнаваемо преобразился: кирпичные стены обрели строгие, чеканные формы, ожила и запела всеми музыкальными тонами архитектоника древних зодчих.
Правда, еще лет сорок тому назад я прочитал в журнале «Наука и жизнь» сообщение о том, что с помощью московских специалистов были вскрыты подземные покои мавзолея. На довольно большой глубине были найдены тела двух человек — мужчины в дорогих доспехах и рядом — женщина в дорогом наряде, который за прошлые века превратился в лохмотья. Увы, они ничем не превосходили в росте самых обычных людей. Но какое это имеет значение, если уже давным-давно людская молва и поэтические заклинания десятков (а может, и сотен) манасчи прочнее прочного связали древнее это строение с именем Манаса и его любимой жены Каныкей? Кто бы стал связывать почти сакральную легенду о Манасе с ростом найденного в усыпальнице человека? Дело ученых — выяснить, когда начался складываться этот беспрецедентный по объему (полмиллиона строк!) эпос. Может быть, еще на берегах Енисея, откуда, преодолев все преграды, пришли в эти горные места древние киргизы? Или первые строчки его начали складываться именно здесь, в изумрудно-зеленых долинах Тянь-Шаня, где им долгие годы пришлось бороться со своими извечными врагами — кара-китаями? В конце концов, эпос — это прежде всего духовный определитель возраста народа, древности того или иного этноса. А киргизы принадлежат именно к таким этносам.
* * *
В 1948 году мы переехали в соседний Ленинпольский район, в аил Чалдовар. Здешняя долина обрамлялась все теми же Киргизским и Таласским хребтами, зимой и летом утопала в снегах, а по весне все приотрожья Таласского хребта наливались густой кровью миллионов, миллиардов черно-багровых тюльпанов, тайна ежегодного появления которых на свет мне, к примеру, не известна до сих пор.
Именно в том году я взял в руки книгу, знакомство с которой стало одним из ярчайших событий моей жизни, а сказать точнее — одним из самых сильных ее потрясений, ибо я никогда дотоле не видел (и даже представить себе не мог!) столь поразительное издание: ярко-кровавая, цвета тех тюльпанов, дерматиновая обложка — в полпальца толщиной, вес — килограмма два или три; через каждые десять или двадцать страниц — изумительные по красочности картинки, называемые, как я потом узнал, иллюстрациями. На обложке золотом выведено одно лишь короткое, как выстрел, слово — «Манас», а в левом верхнем углу — по-русски — «цена 100 руб.» и по-киргизски — «100 сом». От одной этой цифры захватывало дух: на эти деньги можно купить жирного барана или двухгодовалого телка. На первой странице — «перевод Семена Липкина».
Вот эти два коротких слова имени и фамилии переводчика поразили меня даже больше, чем цена книги. Кто такой этот «Семен Липкин»? Что за человек? И человек ли он вообще? А может, какой-нибудь колдун? Чернокнижник... Как можно перевести на другой (русский) язык то, что я слышал вокруг себя чуть не каждый день — из разных уст, завораживающих и похабных, из разящей насваем***, беззубой пасти заживо разлагающихся стариков и клокочущего, как река Талас, зева молодых джигитов с ровными клыками ослепительных зубов, перед которыми не могли устоять самые первые красавицы аила. Лучшие в округе манасчи котировались в общественном мнении выше чемпионов по курешу или победителей по «кок бэре» — когда две группы всадников стараются вырвать друг у друга живого барана или козла и первым бросить полурастерзанную тушу к ногам аксакалов или красавиц. Замечательно выразил это полудикое удальство, оставшееся от древнейших времен, поэт Павел Васильев: «Тогда свое показывал старанье / Средь превращенных в недругов друзей, / На скачущих набегах козлодранья / К ногам старейших сбрасывал трофей».
Не было такого аила, где бы не жил свой манасчи. А иногда — даже несколько. И каждое их выступленье, сопровождавшееся артистической импровизацией, собирало толпу народа. Если тот или иной манасчи отличался особенным талантом, на его лицедейство приходили из других аилов, иногда за многие десятки километров. Обычно подобные «моноспектакли» на тему Манаса происходили в летнее время, когда виновник торжества мог вольготно, по-восточному — ноги крест-накрест — устроиться на зеленом бархате травы неподалеку от очага, где в огромном казане с тихим бульканьем варилась баранина, а многочисленные слушатели столь же удобно располагались поодаль, по кругу, всем своим существом внимая импровизации лицедея, чаще всего опустив головы, которые как бы инстинктивно вскидывались вверх в самых драматических местах сказания одновременно с гортанными, глубоко нутряными вскриками, свойственными только киргизам, резко отличающимися, скажем, от вскрикиваний (в знак одобрения и подбадривания) у казахов, бурят, хакасов или башкир. Смотреть на прирожденного манасчи, слушать его полумелодическую монодекламацию доставляло собравшимся куда большее удовольствие, чем, скажем, сидеть в зале театра или филармонии, внимая оперным ариям или концертам с участием самых любимых и признанных певцов.
Впрочем, откуда в то время какие-то профессиональные концерты или оперы в глухих горных аилах Таласа! Так, изредка наезживали откровенно полухалтурные группы, пели чьи-то композиторские песни, тренькали на чертмеках, вызывая лишь иронические улыбки и сочувственные усмешки (что-то более откровенное — не позволял священный закон гостеприимства!), ибо подчастую местные певцы и музыканты были куда даровитее тех залетных мотыльков.
Но однажды произошло неслыханное событие: в Ленинпольский район, в состав которого входил наш аил Чалдовар, из самого Фрунзе приехала оперная труппа для показа здешней невежественной темноте оперу «Айчурек». Столпотворение началось еще с утра. Толпы людей чуть не со всей Таласской области сходились к предгорью Таласского хребта, где был расположен районный центр — село Ленинполь, как богомольцы сходятся к могиле пророка Мухаммеда. Никто ничего не знал: где и когда состоится невиданное в этих местах мероприятие (извините за бюрократический термин!), ибо никакое здешнее здание, разумеется, не смогло бы вместить всех желающих посмотреть на необыкновенное зрелище. Выходит, будут показывать прямо на улице? А зачем же тогда продают билеты по довольно высокой цене, доступной далеко не каждому киргизу? Ведь если все-таки действие будет происходить на открытом воздухе, тогда зачем вообще нужны билеты? О, если б наивный простолюдин мог знать изощренные хитрости столичных профессионалов, да еще в ту пору, когда само слово «опера» звучало как явление Хызыр Ильяса (и разве не звучит оно так же и сейчас, спустя полвека с довеском?). Более того, киргиз, всю жизнь безвылазно проживший в своей глиняной мазанке, скорее мог представить себе Хызыр Ильяса, каким бы святым тот ни был, — ведь, по сути, он тоже мало чем отличался от простого человека, и лишь устройство мозгов, языка и, может быть, души у него было иным, ибо Аллах вложил в них свое подобие. А вот что такое опера? И в каком обличье она представит перед скопившимся со всей Таласской долины народом не только легендарную красавицу Айчурек, но и самого Манаса, и жену его Каныкей, и многих других персонажей великого эпоса, которых чуть не каждый божий день воспевают в своих «оживших сновидениях» местные и приезжие манасчи?.. Люди были намагничены, загипнотизированы, сбиты с толку. Иным из них, самым набожным и легко поддающимся разного рода мистификациям, казалось, что им предстоит ни больше ни меньше, чем преодоление «Моста «Сират», от которого зависит — сумеешь ты угодить во Врата Рая или рухнешь во всепожирающий огонь ада: столь силен был накал ожидания предстоящего зрелища, равного, быть может, только Апокалипсису.
Хотя почти всем было ясно, что «театр» будет показан под открытым небом, все же процентов семьдесят на всякий пожарный случай обзавелись билетами (а черт его знает, куда повернется оглобля!), и тут на склоне нижнего холма в спешном порядке начали сооружать сцену-времянку, куда были вовлечены почти все местные рабочие силы, так что за какие-нибудь час-полтора она уже благоухала свежеструганными столбами и досками, на удивление ровным настилом пола, а потом, к всеобщему восторгу собравшихся, отгородилась от сторонних глаз огромным полотняным занавесом изумрудно-зеленого цвета.
Многотысячная толпа затаила дыхание. А когда занавес поплыл в разные стороны и зазвучала записанная на фонограмму музыка, все как один пришли в такой восторг, что крики и одобрительные возгласы полностью покрыли звучание магнитофонного оркестра. Они, крики эти, перешли в неистовый рев (может быть, тыщи лет назад вот так же ревела киргизская конница, устремляясь в атаку на своих извечных врагов джунгаров (калмыков) и китайцев (киданей), когда на сцену-времянку выехали на живых лошадях сами артисты, выхватив из реквизитных ножен вполне правдоподобные сабли, при скрещивании которых вылетали самые настоящие искры. Может быть, в своем стремлении удивить зрителей артисты зашли дальше положенного, ибо конь под одним из них вдруг сорвался задними ногами с помоста и завис в самом неловком положении, заставив в страхе шарахнуться назад сидящих в передних рядах зрителей. Слава Богу, артист усидел в седле, — киргиз всегда останется киргизом, гены наездника он впитал с молоком матери! — и повисший на краю сцены (чуть не сказал: пропасти) конь каким-то чудом вновь вскарабкался на помост, но выскочивший на сцену режиссер-постановщик властным движением руки и не менее властным окриком заставил всех артистов-всадников убираться вон и, когда деревянная арена опустела, началось самое непостижимое, трудно перевариваемое для простых жителей здешних аилов оперное пение мужчин и женщин — вместо каких-то иных чудес, ради которых и приплелись сюда эти люди со всех уголков Таласа, сбив о камни ноги и дырявя последнюю обувь. Да, это было непривычное для каждодневного слуха «ыстаканда кантын, бар да, эль ичинде баркын, бар», или «эр кигит, сен сюйсен, мен де сюем, сен очэн жанып торгон отко кирем, эр жигит»... Это было малопонятное, плохо воспринимаемое для вольного, непритязательного слуха нечто, что нельзя было назвать ни песней, ни ырдау, ни свободной импровизацией, свойственной исполнителям «Манаса»; лишь иногда в натужном пении артистов смутно проскальзывали какие-то знакомые мелизмы, согревающие душу своей близостью не только слуху, но и душе, однако потом снова начинались какие-то звуковые шарады, которые воспринимались не более как «городские» пародии на истинно киргизские мелодии и песни.
Впрочем, все это продолжалось не так уж долго — простые люди, как известно, народ не то чтобы скоро отходчивый, но быстро адаптирующийся — это точно. Вот и тут доверчивая душа их недолго оставалась неприязненно-настороженной, холодной к причудам композиторской фантазии и потугам певцов-профессионалов; дух национального патриотизма и живого сопричастия к чему-то — пусть малодоступному, но родному — постепенно захватывал этот живой муравейник людей, объединяемых одной кровью и бесконечно долгой судьбой, и, конечно, одним магическим именем «Манас», который был для них более священным и близким по духу, чем даже Пророк Мухаммед, ибо по крови своей тоже был киргизом, как и все они, собравшиеся на этот несколько непривычный, но дорогой для них праздник, называемый оперой.
Спектакль затянулся до глубокой ночи, и зрители до конца сидели на своих местах, не шевелясь, ни одним лишним звуком или жестом не мешая спокойному его движению к финалу. И лишь когда улавливали в ходе сценического течения что-то очень знакомое (чаще всего — из монологов манасчи), из тысяч сомкнутых уст одновременно вырывались радостные и одобрительные возгласы, а более эмоциональные вскакивали со своих мест и приветствовали артистов взмахами и вскидыванием рук и потом снова усаживались, чтобы замереть до нового всплеска внутренних чувств, которые невозможно было удержать в своей груди.
Опера, вынесенная на вольное предгорье дышавшего холодным воздухом Таласского хребта не имела никакой акустики. Горный воздух, густо напоенный запахами трав и далеких снегов, безжалостно проглатывал даже самые высокие звуки, глушил акустику. По сути, звучание голосов более или менее отчетливо слышали только передние ряды; в середине естественного природного зала были слышны лишь отдельные фрагменты, а в самых задних рядах люди видели только открывающиеся и закрывающиеся рты певцов, напоминающих персонажи немого кино, и все-таки они сидели в беззвучной неподвижности, сами раскрыв от напряжения и чуда увиденного рты, и это казалось со стороны совершенно невероятным, противоестественным явлением, заставлявшим артистов стараться изо всех сил, а излишне чувствительных — даже плакать от счастья и благодарности. Если бы «горная» сцена была оснащена нынешними микрофонами, впечатление от оперы было бы совсем иное. Но и без того простые люди «гор и степей»**** в тот памятный вечер сделали шаг вперед в постижении одной из вершинных тайн искусства, и, по-моему, уже из-за этого они тоже были благодарны посланцам столицы своей республики. Я говорю это, исходя также из своего восприятия. Ведь я тоже был одним из сынов (а сказать точнее — пасынков) тех самых гор и степей, и тоже не ведал ничего, кроме импровизации манасчи и песен местных исполнителей. Но опера «Айчурек» разбередила мою душу, дала толчок к пониманию того, что искусство имеет неограниченные виды и формы, сокрытые от моих глаз и ушей, и я должен стремиться к тому, чтобы открыть для себя хоть некоторые, пусть самые малые и ограниченные из этих видов и форм. Может быть, поэтому, едва мои родители перебрались в 1951 году на свою историческую родину — Урал, я первым делом пошел в театр оперы и балета (по-моему, это был «Акбузат»), посмотрел балет «Журавлиная песнь», приведший меня в полнейший восторг. Ну а дальше были многие другие оперные спектакли из мирового репертуара, пока, наконец, не только на весь Башкортостан, но и на весь Союз прозвучала великая опера Загира Исмагилова «Салават Юлаев», которая не только подняла башкирское музыкальное искусство на качественно новую высоту, но и породила в людях (разумеется, прежде всего в башкирах) высокое чувство национального патриотизма. «Племя становится народом, когда оно обретает Бога», — утверждают философы. Перефразируя это изречение, можно смело заявить, что даже отсталый народ начинает чувствовать себя наравне со всеми, когда овладевает вершинными жанрами мирового искусства.
II.
Однако вернемся к тем далеким годам моего детства в Таласской долине, со всех сторон окруженной заснеженными гребнями Тянь-Шаньских хребтов.
Меня поражало утверждение чтецов «Манаса», что они поют и декламируют то, что им является во сне. Четкость видения и его продолжительность прямо пропорциональны таланту манасчи, данному ему Аллахом ясновидения. Впоследствии я не раз думал над этим феноменом, но так и не пришел к какому-то убедительному умозаключению. Не помог мне и Зигмунд Фрейд, который почти не касается творческой фантазии сновидений, из коих могут родиться великие картины, музыкальные творения или литературные произведения. Хотя элемент фантазии в его лекциях о сновидениях занимает довольно солидное место. В детстве меня особенно смущало то, что «вещие» сны о Манасе и его близких друзьях и соратниках навещают даже самых заурядных, ничем не примечательных в жизни киргизят, которые и в школе-то едва-едва барахтаются между двойками и тройками, а четверки и пятерки им только снятся. Но ведь нет же! — сядет этот десятилетний шалопай перед своими притихшими сверстниками, чьи лица моментально обретают какое-то особенное, я бы сказал, вожделенное выражение, которое проявляется у тех, кто предвкушает услышать или увидеть нечто из ряда вон выходящее, почти сакральное, и они замирают в ожидании этого «вожделенного» — все как один, — ибо все они равны перед «Манасом», как перед Богом. И начинает этот псевдошалопай священнодействовать, то бишь одаривать окружающих ритмически льющимися из его уст рассказами о подвигах древних предков киргизов во главе с непобедимым, сверхмогущественным богатырем Манасом, почти не сбиваясь и не обрывая текущей, как бурная река Талас, логики повествования.
Как же происходит подобное чудо?
По тому же З. Фрейду, явь — это работа сознания, тогда как сновидение — это работа души.
Почти каждый киргиз с малолетства живет в мире «Манаса». Он слышит строчки, какие-то куски и целые фрагменты этой киргизской «Илиады» чуть не каждый день, и совершенно не обязательно от мастеров-исполнителей, но и просто — от знакомых и незнакомых ему людей, а также от своих сверстников, лучше или хуже его запомнивших или заучивших эти куски и фрагменты, как дети фанатиков-богомольцев заучивают суры и аяты Корана. Ничего удивительного в том, что застрявшие в памяти строчки «Манаса» как бы самопроизвольно оживают в недремлющем сознании, становясь «достоянием» никогда не забывающейся души: ведь даже после смерти человека душа остается живой и, отрываясь от мертвой плоти, начинает жить своей автономной жизнью. А во плоти живого, но спящего человека она может творить чудеса, проявляющиеся прежде всего в зрительном феномене, который, как известно, является наиболее сильным из всех других видов ощущения и восприятия детей и подростков. Именно зрительный ряд становится тем внутренним двигателем человеческой фантазии, которая по закону уже ранее известных поэтических параллелей как бы сама по себе растягивает словесный свиток исполнителя — повторяю, в зависимости от его чувствительности и таланта. «Воспоминание безмолвно предо мной свой длинный развивает свиток...» Вот уж и впрямь «работа души» превращается в некое бесконечно длинное воспоминание того, что было, и того, чего не было, но могло быть с твоим народом и его героями много-много веков и даже тысячелетий назад!
Занимаясь «работой души» долгие годы, наиболее талантливый манасчи как бы сам себя превращает в некое материальное воплощение эпоса, когда из года в год один словесно-поэтический пласт наслаивается на другой, тот — на третий и т. д., и все это почти волшебным образом откладывается в необъятных тайниках памяти, которая волею божьей не ведает ограничения; вот так и появляются на свет манасчи-титаны, подобные Сагымбаю Оразбакову и Саякбаю Каралаеву, удерживающие в своей памяти многие сотни тысяч строк великого эпоса (как известно, киргизский «Манас» содержит в себе более полумиллиона строк и в десятки раз превышает объем «Илиады» и «Одиссеи»).
Дата добавления: 2015-09-03; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Развлечения, экскурсии и достопримечательности Вьетнама | | | КАМЕННЫЕ СТРАЖИ ТАЛАСА 2 страница |