Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Каменные стражи Таласа 2 страница

Читайте также:
  1. Contents 1 страница
  2. Contents 10 страница
  3. Contents 11 страница
  4. Contents 12 страница
  5. Contents 13 страница
  6. Contents 14 страница
  7. Contents 15 страница

* * *
«...Самые древние из тюрков — усуни и канглы. Хан племени канглы имел письменный кодекс и хранил его в своей ставке. Потом новые тюркские племена хлынули с Алтая. В короткий срок они подчинили себе пространства от Тихого океана до Черного моря, смешиваясь с людьми, населявшими эти земли. Знать у них называлась костью Тэнгри. Тэнгри означает «небо» и «Бог». Во главе тюрков стоял каган. От этого слова произошло всем известное «хан». Приближенные кагана заплетали свои волосы в косы, а у кагана волосы были распущены, голова его была обернута кусками шелка. Главным городом каганата был Тараз. На Востоке его считали городом красавиц. Через него проходили пути из Западной Азии в Китай. На его месте потом построили город Аулие-Ата. Недавно Аулие-Ата переименовали в честь умершего поэта в Джамбул. Величие каганата постепенно разрушалось. На государство стали нападать тюрки другого корня — тюргеши. Но и тюргеши были разгромлены китайцами. А на степь все набегали и набегали новые тюркские племена — огузы, карлуки, кыпчаки.
Кыпчаки были многочисленны. Русские называли их половцами. Их новое государство получило название Дешти-кыпчак — Кыпчакская степь. Они жили и на Днестре, и в Крыму, и на берегах Нижней Волги, где у них был красивый деревянный город Булгар. Бежит кипчакская кровь в жилах татар, башкир, узбеков, казахов, туркмен, чувашей, кумыков, балкарцев, карачаевцев, крымских татар...»
Эту пространную цитату я взял из книги Семена Липкина «Декада»*****. Да, да, того самого Липкина, который перевел киргизский эпос «Манас». Кроме того, он перевел еще немногим меньший по объему калмыкский эпос «Джангар». А взял я эту цитату потому, что среди тюркских собратьев он не назвал киргизов. Может быть, упустил по недоразумению? А может быть, вполне сознательно. Ведь они пришли в свои обетованные Тянь-Шаньские края иным путем — не из алтайских нагорий, которые от века считались прародиной тюркских племен, а с берегов великой сибирской реки Енисей, хотя язык у них по всем параметрам имеет тюркские корни. Но ведь многие историки причисляют башкир к иранской группе народов и приводят для этого множество убедительных примеров. Откровеннее всех делает это молодой ученый Салават Галлямов, исходя при этом прежде всего из крупнейших произведений фольклора, в частности, древнейшего из них — «Урал-батыра».

Однако в данном случае меня интересуют не проблемы происхождения тех или иных племен и народов, а нечто иное. А именно: творческое своеобычие тех, кто в течение долгих веков являлся носителем сокровищ народного творчества.
Автор приведенного выше отрывка из книги «Декада» мог не внести киргизов в один ряд тюркских народов еще и потому, что ни у кого из них нет народных сказителей, подобных «манасчи». Есть акыны, ашуги, сэсэны, бакшы... Но нет манасчи! И ни у какого другого тюркского народа поэты-импровизаторы не черпают свою творческую фантазию во сне, чтобы потом часами (а то и несколькими днями подряд) излагать ее при огромном стечении своих сородичей и гостей, всем своим загадочным существом уходя в таинственные глубины человеческого и, значит, духовного естества. И уже одно это ставит киргизов на какое-то особое положение среди собратьев по языку и вере.
Но это уже — воля Провидения, с феноменом которой мы сталкиваемся в масштабе всего человечества довольно часто.

* * *
Ненадолго вернемся к переводу «Манаса».
Да, да, я впервые открыл эту необыкновенную книгу весом в два или три килограмма и ценой в сто рублей в третьем классе, когда знал на память почти все сказки Пушкина. Старшеклассники ставили меня во время перемены между уроками на парту или даже на учительский стол и заставляли читать «Сказку о царе Салтане» или «Сказку о рыбаке и рыбке», и я начинал как заведенный декламировать строчки Александра Сергеевича с любого подсказанного мне старшими места, ибо, если бы я всякий раз начинал сначала, времени на полное исполнение не хватило бы, перемена, как известно, тянется не больше десяти или пятнадцати минут, да и то если она — «большая».
Но как-то мне удалось дочитать «Сказку о попе и работнике его Балде» от начала и до конца. В тот раз в нашем классе столпилось особенно много старшеклассников — не меньше, чем наших собственных ребят и девчонок, для которых я давно стал своеобразной достопримечательностью и приход старших по классу воспринимался ими как вполне правомерный, достойный гордости интерес к этой достопримечательности, к которой каждый из них как бы имеет свое косвенное (а у иных — даже прямое!) отношение. Я был самым маленьким в классе, и потому любой и каждый из старшеклассников мог поднять меня, как большую куклу, и водрузить на любое возвышенное место. Это еще более усугубляло забавность и парадоксальную привлекательность положения. Я как бы и не был для них живым существом — скорее воспринимался этими «дылдами» (любимое слово тогдашних наших учителей) как механическая игрушка: нажми на нужную кнопку — и она заговорит.
В принципе, так и было. Я начисто был лишен чувства скованности и стеснительности, никакая даже самая большая и разношерстная толпа не могла вывести меня из равновесия, и это удивляло старших даже больше, чем моя феноменальная память — ведь подавляющее их большинство не могло запомнить элементарный стишок какого-нибудь Безыменского или Михалкова, которых и заучивать-то было как-то неудобно — просмотрел нехитрые строчки — и валяй, шпарь вслух, как я и делал тогда; а они, бывшие старше меня на два или даже три года, весь день, а то и по нескольку дней терзали свою заскорузлую голову, стараясь запомнить какую-нибудь ахинею, вроде: «Ранним утром на рассвете, / Когда мирно спали дети / Гитлер дал войскам приказ / И повел солдат немецких / Против всех людей советских. / Это значит против нас...» Доныне поражаюсь пошлой банальности сих строчек неувядаемого дяди Степы-Михалкова, которыми в ту пору пичкали нас учителя литературы, а если быть точнее, авторы учебников, по которым мы постигали русскую словесность.
Итак, я в очередной раз был водружен на учительский стол, как фигура великого Сталина на постамент, и без всякой подсказки начал декламировать: «Жил-был поп, толоконный лоб. Пошел поп по базару посмотреть кой-какого товару...» Это была самая короткая сказка великого поэта, и поэтому я прочитал ее всю до конца и удостоился веселых возгласов одобрения и даже аплодисментов. Когда я огляделся по сторонам, решаясь, в какую сторону спрыгнуть со стола, то сразу увидел возле дверей нашу «училку» по литературе Наталью Андреевну. Когда она успела войти? Ведь звонок на урок еще не прозвенел. Старшеклассники убрались восвояси, наши расселись за парты, а я, как преступник, застуканный на месте, продолжал торчать во весь рост на столе училки, не в силах спрыгнуть на пол и тоже усесться на свое место.
— Ну, что же ты не слезаешь с моего стола? — обыденным голосом спросила Наталья Андреевна и, подойдя ко мне, помогла сойти на пол. Опустив голову и страшно переживая, я прошел к своей парте и уселся, боясь поднять на литераторшу глаза. Но она повела урок как ни в чем не бывало, и вскоре мое волнение улеглось: слава Богу, все встало на свои места!..
Когда урок закончился, ребята, не дожидаясь выхода училки, помчались из класса. Наталья Андреевна продолжала сидеть на своем месте за столиком, что-то занося в журнал, — так делали многие учителя, и это воспринималось как должное. Однако на этот раз училка засиделась дольше обычного. В классе оставалось два или три ученика и я. Вдруг она взглянула на меня, как мне показалось, внимательнее обычного, затем произнесла опять-таки каким-то особенным голосом:
— Шафиков, подойди ко мне.
«Ну все, началось!» — пронеслось в моей голове. Нерешительно, как нашкодивший кот, я приблизился к Наталье Андреевне и стал возле ее стола.
— Я уже слышала, что ты читаешь во время перемен стихи и сказки Пушкина... Но как-то не очень этому верила. Сегодня вот убедилась. — Она сделала многозначительную паузу и затем продолжала все тем же особенным голосом: — Ты что, специально учишь наизусть его стихи и сказки?
Как ни странно, простой этот вопрос застал меня врасплох. Я не знал, что мне ответить, ибо в ту минуту и впрямь не знал, как это сделать. Учить наизусть? Нет, я не помню, чтобы я их заучивал специально. Я их просто читал, потом перечитывал — но не для того, чтобы заучить наизусть, а затем, чтобы насладиться единожды прочитанными строчками. Да разве же можно не перечесть, к примеру, такие строчки:
Ты, царевич, мой спаситель,
Мой могучий избавитель,
Не тужи, что за меня
Есть не будешь ты три дня,
Что стрела пропала в море;
Это горе — все не горе.
Отплачу тебе добром,
Сослужу тебе потом:
Ты не лебедь ведь избавил,
Девицу в живых оставил;
Ты не коршуна убил,
Чародея подстрелил...

Возможно ль, прочитав такое, не вернуться к начальным строчкам и не перечитать все заново, до самых последних строк:
День прошел — царя Солтана
Уложили спать вполпьяна.
Я там был, мед, пиво пил —
И усы лишь обмочил.

— Ну, что же ты молчишь? Тебе нравится учить наизусть? Насколько я понимаю, прежде всего — Пушкина?
— Да... Но не только Пушкина, — пролепетал я.
— А кого же еще? — вкрадчиво спросила Наталья Андреевна.
— Ну... скажем, Лермонтова.
— Лермонтова? — переспросила училка. — И что же ты знаешь у Лермонтова? Может быть, прочитаешь что-нибудь?
И я тут же начал как заведенный:
Ты помнишь детские года:
Слезы не знал я никогда,
Но тут я плакал без стыда.
Кто видеть мог? Лишь темный лес,
Да месяц, плывший средь небес...

Наталья Андреевна слушала молча и терпеливо, слегка склонив голову, иногда легко кивая ею в ритм моего чтения.
Я не заметил, как класс вновь заполнился учениками. А не заметил потому, что все они вошли и расселись за партами так тихо и незаметно, что даже училка вряд ли обратила на них внимание. Выходит, мы с ней не расслышали даже звонка. И лишь когда на пороге дверей появился учитель математики, она встрепенулась и быстро встала с места:
— Простите, Леонард Гергардиевич... Я... Мы... немножко задержались.
И потом, обращаясь ко мне, проговорила скороговоркой:
— Завтра мы с тобой продолжим наш разговор.
И она торопливо вышла из класса.
Леонард Гергардиевич был немцем, как некоторые другие наши учителя, эвакуированные сюда с прежней родины — города Энгельса, что на левом берегу Волги, напротив Саратова. Он был блестящим математиком, мы его уважали и побаивались.
— У вас что, был урок чтения русской поэзии? — спросил он, усаживаясь за стол. Но, не получив ответа, сказал с каким-то сожалением:
— В молодости мне очень хотелось стать литератором. Но... не получилось.
Он вздохнул, хотел начать урок, но, как бы не удержавшись, добавил:
— Мой сын Артур знал «Евгения Онегина» от начала и до конца. — И он опять вздохнул, но на этот раз тяжело и горько.
Когда он раскрыл классный журнал и стал просматривать список фамилий, намереваясь кого-то вызвать к доске, одна из девчонок спросила:
— Леонард Гергардиевич, а где ваш сын теперь?
— Он погиб на фронте, — не поднимая головы, промолвил тот, и тут же каким-то чужим, холодным голосом назвал фамилию одной киргизской девчонки, учившейся в русском классе:
— Джоончароева!

* * *
Весь вечер того и утром следующего дня я думал о словах Натальи Андреевны: «Завтра мы с тобой продолжим наш разговор». Какой разговор? О чем она хочет со мной говорить? Может быть, со своим «Мцыри» я просто-напросто накликал на свою голову беду? Вот возьмет и задаст мне учить какие-нибудь стихи, которых вообще нет ни в какой школьной программе? От этих училок можно ожидать чего угодно.
Однако мой интерес к предстоящему разговору был куда сильнее любых самых неприятных подозрений.
Когда я вошел в класс, сразу несколько голосов, заглушая друг друга, прокричали мне, что минуту назад заглядывала литераторша. Тебя спрашивала, поэт. Так что дуй в учительскую!
Ну вот, уже и получил новую кличку! Теперь она прилипнет как смола. Одна эта мысль так подействовала на мое настроение, что я демонстративно уселся за свою парту и стал раскладывать на ней учебники.
Но тут взвизгнула сидевшая рядом девчонка по имени Лидка:
— Ты чего?! Тоже мне, барин-татарин! А ну марш в учительскую, нашел время выпендриваться.
Ее поддержали и другие девчонки, а тот, кто назвал меня «поэтом», примирительно произнес:
— Ладно, чего ты... Иди, раз зовут.
Я направился в учительскую, как на плаху.
— А-а, Шафиков, пришел? — каким-то незнакомым деловым голосом встретила меня Наталья Андреевна. — Подойди. Сядь сюда.
Усаживаясь на стул у самого окна, я косым взглядом успел заметить, что все находившиеся в комнате учителя взглянули на меня с каким-то особенным интересом. Сомнений быть не могло: о моей приверженности учить стихи и поэмы Пушкина и Лермонтова (поди, и других великих поэтов!) здесь уже знали все.
Между тем литераторша продолжала все тем же деловым тоном:
— Вот что, Шафиков, в скором времени в райцентре будет проходить школьная олимпиада. Ученики из разных школ будут демонстрировать свои способности. Мы тут обговорили... — и она обвела взглядом находившихся в комнате учителей, — и решили: тебе надо обязательно принять участие в этой олимпиаде. Разумеется, со стихами. Может, ты прочитаешь там отрывок из «Мцыри»? Впрочем, необязательно именно «Мцыри». Можно то, что тебе самому больше нравится. Так ведь? — неожиданно обратилась она к своим коллегам, чем очень меня смутила. Причем тут они? С другой стороны, в груди моей шевельнулось нечто похожее на гордость: надо же такое — мое участие в олимпиаде и чтение там стихов стало как бы общешкольным делом! Как же быть? Что сказать Наталье Андреевне и всем тем, кто ждет в этой комнате моего ответа? Отказаться? Тогда они подумают, что я сдрейфил или, того хуже, набиваю себе цену. Конечно, надо соглашаться! И даже не ради Натальи Андреевны, всех этих учителей... И даже не ради школы. В конце концов, практика моих участий в разных праздниках и клубных вечерах у меня была довольно приличной — можно сказать, с самого первого класса; а в недавнем новогоднем празднике я даже сыграл роль Петрушки в какой-то «одноименной» пьесе. Да что там Петрушка! Я успел даже исполнить роль Вани Солнцева в инсценировке повести Валентина Катаева «Сын полка» и имел большой (без всякого преувеличения) успех. Кое-кто из взрослых даже сулил мне в будущем карьеру артиста театра. Так что участие в рядовой районной олимпиаде отнюдь не было для меня слишком большой неожиданностью. Но что-то заставляло меня тревожиться и сомневаться: одно дело — читать сказки Пушкина или «Мцыри» Лермонтова «дылдам» из старших классов, которые взирали на меня, как свифтовские йэху на Гулливера. Я был для них забавной зверюшкой, могущей делать то, чего не умеют они. Но это ничуть меня не смущало, даже забавляло: дылды — а не могут заучить одно простенькое стихотвореньице! Но совсем другое дело — выходить пред очи огромного, совершенно чужого и уже потому враждебного мне зала. Тут нетрудно споткнуться на ровном месте, запамятовать совершенно простенькие строчки, и никто не придет на помощь и даже не проявит снисходительность, как здесь, в своем Водном******, где меня знали многие — именно как «школьного чтеца и артиста». Вот уж будет позор так позор! И больше всего будет переживать не кто-нибудь (и даже не я сам), а мой отец, который всегда с особенным чувством относился и к успехам, и неудачам своего единственного наследника. В нем-то, моем собственном отце, заключался весь вопрос!
Словно угадав мои тайные мысли, Наталья Андреевна сказала, как бы озвучивая мнение всех остальных коллег:
— Это будет особая олимпиада, посвященная годовщине республики. Говорят, победители поедут со своими номерами не куда-нибудь, а в саму столицу — Фрунзе.
Я поначалу даже не понял ее слов: как во Фрунзе? В какой такой Фрунзе? И только когда, наконец, смысл этого слова дошел до моего сознания, я даже похолодел от этого открытия: ну да! в город Фрунзе, прекрасную столицу Киргизии! В город, где я появился на свет, в роддоме на улице Беговой, но совершенно ничего не помню, ибо мы уехали оттуда в Талас, когда мне исполнился всего один год. Но я так много слышал об этом неповторимо-зеленом, полном многозвучных арыков и высоких тополей городе — из уст взрослых, что увидеть его хоть однажды стало для меня самой заветной мечтой. Можно сказать, целью всей моей жизни.

И я решился!
Впрочем, решиться на что-то — отнюдь не какой-то великий подвиг. Решиться может любой, мало-мальски наделенный чувством тщеславия, мальчишка. Я решился потому, что в ту минуту меня, будто божественным огнем, обожгла идея, какая является человеку даже вполне зрелого возраста лишь один раз в жизни: я не буду читать ни Пушкина, ни Лермонтова, и вообще никаких других, пусть даже самых известных во всем мире поэтов. Я буду на этой олимпиаде читать «Манаса»! Причем на русском языке. Может быть, впервые в мире, ибо переводчик великого киргизского эпоса Семен Липкин вряд ли читал его со сцены. Он мог читать где угодно: жене перед сном, в кругу друзей за скудной послевоенной трапезой... Словом, где угодно, но только не со сцены — это как пить дать. А я буду читать первым в мире! И это станет самым необыкновенным сюрпризом для всех участников олимпиады, ибо, я был уверен, что вряд ли кто-то из ее участников или организаторов вообще знает о выходе русского перевода «Манаса», цена которого тянет на самого жирного барана или двухгодовалого телка.
И я тут же убедился в правильности своего мнения: учителя смотрели на меня как на сумасшедшего: как? «Манас» — на русском языке? Да как это вообще возможно? — ведь его создали киргизы, а не русские! И исполняют его тоже киргизы, а не русские! Что же это, третьеклассник морочит головы умудренным в жизни учителям? Или откровенно над ними смеется? Ур-ра! Они не знают о том, что перевод «Манаса» увидел свет, надежно обернутый в багрово-темную, цвета горных тюльпанов, обложку, и перевел его на русский язык некий воистину мудрый и всезнающий человек по имени Семен Липкин…
Я был в безмерном восторге от своего открытия.

III

...В тот день я летел домой как на крыльях. Люди, встречавшиеся мне на пути, провожали меня недоумевающими или всепонимающими взглядами: мало ли от чего малолетний школьник с измызганной сумкой может лететь, как птица по ветру? Может, получил пятерку по чистописанию, или даже не одну, а несколько — подфартит иногда даже школьнику-середнячку. Или из райцентра привезли долгожданный фильм, и он мчится домой в предвкушении вечернего сеанса.
Я притормозил лишь в каких-нибудь пятистах метрах от дома, который, как я говорил выше, находился в киргизском аиле Чалдовар, в трех километрах от Водного. Притормозил, чтобы обдумать, что сказать дома: мол, так и так, через такое-то время в райцентре состоится олимпиада школьников и я буду на ней декларировать «Манаса» на русском языке! Оля-ля.! Представляю, как это будет воспринято родителями! И особенно — старшей сестрой Дилярой, которая не упускала случая поехидничать над моей манерой читать стихи. «Это сплошной ложный пафос! — говорила она. — Ты читаешь, не входя в смысл того, что читаешь, понял?» Ее слова всегда меня злили. Особенно эти — про «ложный пафос». Услышала где-то мудреную фразу и повторяет как попугай. Тогда почему же сидящие в зале всегда так аплодируют после моего выступления? «Ты их забавляешь, вот они и аплодируют!» — произносила она еще более обидные слова. А почему мои выступления должны их забавлять? Что я — кошка какая-нибудь, или обезьяна, чтобы надо мной забавляться? Завидует мне, вот и ехидничает!
Однако отец воспринял новость куда с большей серьезностью, чем я даже ожидал. Он долго молчал, затем извлек из плотно заставленной книгами этажерки выделяющийся своими размерами и феноменальным цветом том «русского» «Манаса», некоторое время задумчиво поглаживал его ладонью, словно чернокнижник, собравшийся предугадать последствия моей дерзкой затеи, и затем снова вложил том на место.
— На сложное дело ты замахнулся, — сказал он наконец все с тем же задумчивым выражением лица. — Эта книга, можно сказать, только что появилась на свет. С ней мало кто знаком. Да и к нам она попала почти случайно — прислал коллега из Фрунзенского пединститута, где мы с ним вместе работали. Не забыл, спасибо... Посмотри, он выпущен тиражом всего в тысячу экземпляров. Считай, я получил его по блату. Так что мир почти ничего о ней не знает…
Я слушал отца с удивлением. При чем тут какой-то тираж? При чем — знает о ней мир или не знает? Раз выпущена на свет, значит узнает. Да и с каких пор он стал с такой скептической осторожностью относиться к тому, что я собираюсь читать со сцены? Обычно он не только не вникал в столь мелочные для него вопросы, но даже не спрашивал, что я собираюсь делать на предстоящем празднике: кого-то читать или участвовать в школьном спектакле. Да он никогда и не приходил в водненский клуб! — что, в самом деле, ему там делать? А тут... «на сложное дело замахнулся»... Почему это оно такое уж сложное? Ну и ну...
И он будто почувствовал мое недоумение, слегка нахмурился и стал говорить как можно убедительнее:
— Ничего удивительного, что ты этого не понимаешь до конца. Видишь ли, «Манас» для киргизов вроде Корана для всех мусульман. Они относятся к нему очень ревниво. Если его берется читать на людях неважный чтец-манасчи, они могут криками заставить его замолчать. И даже побить его палками — только за то, что он осмелился взяться за такое дело, не познав азов мастерства подобного чтения. Я сам был тому свидетелем в Токмаке*******. Простые люди на 99% не знают, что «Манас» переведен на русский язык. А если бы узнали... не уверен, что все поголовно отнеслись бы к этому с особым энтузиазмом. Я же тебе говорю, что большинство киргизов относятся к этой книге, как к своей религии. Они знают, что ни у какого другого народа нет такого «Манаса». Выходит, никто не смеет к нему прикасаться. А русские — особенно. Они-то ведь — кафыры...
Он помолчал, глядя на меня полунасмешливым взглядом: доходит ли до меня то, что он говорит? Но я молчал, опустив глаза, ибо до меня и впрямь не очень-то доходил смысл его рассуждений, но он продолжал тем же тоном:
— Вот теперь суди сам: как ты будешь исполнять куплеты «Манаса» на русском языке? Вот так же, как они? — закатав рукава до локтей и бренча на комузе? Под ту же их короткую придыхающую мелодию, без которой для них «Манас» — не «Манас». И как все это будет звучать на русском языке?

Я слушал отца и не мог поверить своим ушам. Неужели это говорит он, никогда, ни при каких обстоятельствах не вникавший в мои дела — не то чтобы «стихотворные», но даже школьные, касающиеся моей учебы: так, спросит у меня, какие отметки я сегодня получил, молча кивнет и забудет — вот и весь его интерес. Впрочем, я говорю это так, без всякой на него обиды. Какая там обида! Куда хуже было бы для меня, если б он стал проявлять излишнее внимание к моим школьным делам. Бр-р! это вообще было бы ужасно. Но еще больше на сей раз удивляло меня другое — его рассуждения о «Манасе». Он говорил об этом так, будто специально занимался этим киргизским эпосом, обдумал, обсосал со всех сторон все связанные с ним проблемы и вот теперь излагал их неторопливо и многосторонне, словно не со своим сыном-третьеклассником разговаривал, а выступал перед залом, заполненным знающими людьми, а точнее, как какой-нибудь профессор перед студенческой аудиторией. Может быть, и впрямь он вспомнил свои лекции во фрунзенском институте или техникуме, где когда-то преподавал, и сам при этом слушал лекции первого Председателя Башкирского Ревкома Шарифа Ахметовича Манатова, волею жестоких судеб оказавшегося в глухом городке Бишкек, столице задыхающейся от голода и невежества республики Киргизии, куда в ту пору бежали башкирские и татарские интеллигенты, которым на родине грозила неизбежная репрессия, иначе говоря — «вышка».
Я думал, отец на этом закончит разговор о «Манасе» и, тем более, о моем желании прочитать на школьной олимпиаде какой-нибудь отрывок из него на русском языке. Но этого не случилось. Отец продолжал рассуждать на ту же странную и противоестественную для него тему с той же непонятной для меня серьезностью, точно разговор шел о войне и мире.
— А раз ты не можешь исполнять так, как это делают настоящие манасчи, то тебе придется читать так, как читают, скажем, того же Пушкина или какого-нибудь другого русского поэта. Теперь ты представляешь, как это будет воспринято залом? Тем более, если там будет большинство киргизов.
Я молчал. Я был смят и уничтожен. Последние доводы отца показались мне неотразимыми. В самом деле, одно дело читать что-нибудь, вроде «Мороз и солнце — день чудесный», и — совсем другое — «чон, казандай башы бар, жаткан иттей кашы бар» *)... Я готов был заплакать, да, видно, отец мой понял, что явно перегнул палку, подсел около меня на кровать, держа в руках раскрытую книгу «Манаса» и спросил каким-то совершенно иным, почти подобострастным голосом:
— А что бы ты, к примеру, хотел прочитать из этой книги? Ты ведь ее уже листал, так? Что-то тебе бросилось в глаза? Осталось в памяти?
Я взглянул на него с удивлением. Такая перемена его настроения сбивала меня с толку.
— Ладно, ты не особенно-то обращай внимания на мои слова. В конце концов, ты же не какой-нибудь профессиональный артист, чтобы ломать голову над тем, как следует читать «Манас» на русском языке. Ты просто ученик третьего класса, и тебе должно все прощаться. И даже не прощаться, а поощряться. В конце концов, ты же этим только пропагандируешь эту книгу... ну, хотя бы среди тех же русских.

Он рассеянно полистал страницы тома, ни на чем специально не останавливаясь, затем передал его мне и сказал:
— Ну почитай... Да не старайся охватить все. Это займет у тебя много времени. Выбери себе кусок, близкий твоей душе, и заучи. А для этого перепиши его собственной рукой — так он быстрей запомнится.
И он положил увесистый том на мои колени и почему-то сразу вышел из дому, оставив меня в состоянии какой-то недетской прострации. Долго сидел я так в некоем тревожном оцепенении, не понимая, что произошло и как следует мне теперь поступить. Конечно, с высоты сегодняшнего дня я прекрасно осознаю, что ничего особенного и не произошло: просто отец пребывал в тот момент в состоянии какого-то «педагогического синдрома», в каком я редко его видел, и потому даже предполагать не мог, что он способен на такие «специфические» разговоры со своим девятилетним сыном, да еще на такую тему: следует ли читать стихи киргизского эпоса на русском языке, а если можно, то как это следует делать.
Впрочем, мое растерянное, чуть ли не потрясенное состояние продолжалось весьма недолго, — пацан есть пацан! — и через каких-нибудь пять-десять минут я уже жадно вчитывался в строчки «Манаса», и чем дальше я читал, тем больше возрастало мое изумление и восторг. Прежде всего от простоты изложения того, что даже в киргизском оригинале звучит порою довольно сложно и даже вообще не очень понятно из-за многочисленных сравнений, громоздких эпитетов и излишне развернутых образов, что создает трудность в восприятии метафор, которыми изобилует фольклор любого народа (в этом я убедился, когда сам стал переводить башкирский эпос. Но об этом — позднее)... Странное дело: на русском языке строки «Манаса» звучали куда яснее и понятнее, чем в оригинале. Может быть, потому, что киргизский я знал хуже русского? Да, может быть, но вряд ли. Все дни я играл и общался исключительно с киргизскими ребятишками, запросто читал киргизские книжки, знал и по-своему неплохо пел киргизские песни. Так что вряд ли мои познания в этом смысле уступали русскому. Я являлся в прямом смысле слова «человеком-белингво», хотя смысл этого понятия «белингво», то есть двуязычие — познал много позже. Выходит, дело — в самом переводе? Как мог этот Семен Липкин так глубоко войти в столь глубинные пласты чужого языка, что перевод звучал лучше и понятнее оригинала?..
Вот такие мысли витали тогда в моей голове, и потому фигура переводчика обрастала в моих глазах каким-то особым, непостижимо высоким ореолом кудесника слова и живописи. Да, да, именно живописи, ибо каждый отдельный эпизод «Манаса» (и не только «Манаса», но и «Джангара», «Сорока девушек», «Гэсэров» или «Олонхо», как я уже отмечал выше) представлял собой законченную картину, светящуюся всеми красками живописи. Вот, например, как обращается к своей жене Чийырду отец еще не рожденного Манаса:
Я орла увидел во сне.
Необычен клекот орла.
Пух лебяжьего пуха белей.
Золотятся его крыла,
На изгибах перья темней,
Распрямляясь, горят, как жар.
Смертоносен его удар.
Каждый задний коготь — стальной,
А передний коготь — кинжал.
Он родился во тьме ночной.
Я к ноге его привязал
Из тончайшего шелка тесьму,
Из тончайшего серебра.
Много дал я корму ему,
Не жалел для него добра,
Не жалел для него я сил,
Лунным светом его кормил.

Прервемся на этом.
Вполне возможно, я выбрал не самый лучший кусок, ибо в поисках лучшего, можно переписывать один за другим — десятки и сотни таких эпизодов. Словом, как бы то ни было, в течение двух или трех дней я-таки проглотил весь тот том и ни разу не почувствовал усталости или, тем более, разочарования. Все страницы, куски и фрагменты эпоса стоили друг друга, а сказать точнее, развивались с постоянно нарастающей силой воздействия, и это являлось, пожалуй, самым удивительным в том народном произведении, с которого началось мое вхождение в необъятный мир всечеловеческого творчества.
За все это время никто — ни дома, ни в школе — не спросил, как у меня идут дела и что я надумал читать на школьной олимпиаде — наверное, понимали, что я не только знакомлюсь с «русским «Манасом», но и вхожу в его сокровенные тайны, не имеющие ни края, ни конца. О, мои взрослые доброжелатели! — начиная с моих домашних «цензоров» и кончая учителями во главе с Натальей Андреевной! Как я благодарен вам всем, хотя и говорю об этом 55 лет спустя. Благодаря именно вашему бережному отношению к тогдашнему третьекласснику, как и вашему требовательному вниманию к его — нередко капризной, но и неизбывной — воле, я со столь раннего и потому ничем не запятнанного возраста окунулся в чудодейственный мир наших далеких предков, полный ослепительно-прекрасных красок и цветов, неподражаемых метафор и образов, как и в кладезь порою наивных, по-детски непосредственных мыслей и дум, которые и составляют глубочайшую мудрость человечества.
Некий Биант сказал: «Из молодости в старость бери припасом мудрость, ибо нет достояния надежнее».
Еще сильнее выразился Сократ, изрекший: «Мудрость — царица неба и земли».
И то, и другое изречение прямо касаются эпоса, как особенного неповторимого жанра.
Наличие эпических памятников определяет не только глубокую древность того или иного народа, но и поэтическую мудрость его души.
К одним из таких великих эпических памятников принадлежит киргизский «Манас».


Дата добавления: 2015-09-03; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
КАМЕННЫЕ СТРАЖИ ТАЛАСА 1 страница| КАМЕННЫЕ СТРАЖИ ТАЛАСА 3 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.009 сек.)