Читайте также: |
|
Длина Сфинкса сто двадцать пять футов, высота — шестьдесят, обхват головы сто два фута — если только память мне не изменяет, — и весь он вытесан из одной гигантской каменной глыбы, которая крепче всякого железа. Прежде чем от этой громады отбили четверть или даже половину, чтобы превратить ее в Сфинкса, она, должно быть, была величиною с отель на Пятой авеню. Я привожу эти цифры и сведения лишь для того, чтобы дать представление о том колоссальном труде, которым было создано это прекрасное, безупречное по своим очертаниям и пропорциям изваяние. Камень так прочен, что статуи, вытесанные из него, нимало не меняются, простояв две-три тысячи лет под открытым небом. Так не целое ли столетие терпеливого тяжкого труда понадобилось на то, чтобы создать этот Сфинкс? Очень может быть.
Уж не помню, что помешало нам побывать у Красного моря и пройти по аравийским пескам. Не стану описывать мечеть Махмуда-Али, в которой все внутренние стены из отполированного, сверкающего алебастра; не стану рассказывать о том, как птицы вьют гнезда в стеклянных шарах огромных люстр, висящих в мечети, и наполняют ее своим пением, и никого не боятся, ибо здесь им прощают их дерзость, уважают их права и никому не дозволено мешать им, хоть мечети и грозит опасность в конце концов остаться без света; уж конечно я не стану пересказывать избитую историю о резне мамелюков[227], ибо я рад, что этих бессовестных негодяев вырезали, и не желаю возбуждать к ним сочувствия; не стану рассказывать о том, как спасся бегством единственный мамелюк, заставив своего коня прыгнуть с крепостной стены высотою в сто футов, — по-моему, в этом нет ничего особенного, я бы и сам так сумел; не стану рассказывать ни о превосходно сохранившемся колодце Иосифа, высеченном в скале, на которой стоит эта крепость, ни о мулах, которых Иосиф купил, чтобы они, шагая по кругу, вытаскивали воду наверх, — они и по сей день тянут ту же лямку, и кажется, им уже начинает порядком надоедать это занятие; не стану рассказывать и о житницах, которые построил Иосиф, чтобы хранить зерно, когда египетские маклеры продавали хлеб на срок, не подозревая, что к тому времени, как им нужно будет предъявить свой товар, во всей стране не будет ни зернышка; ни слова не скажу о странном-престранном городе Каире, потому что здесь я снова увидел все то, что отличает другие восточные города, о которых я уже говорил, только усиленное во сто крат; не стану рассказывать ни про великий караван, который ежегодно отбывает отсюда в Мекку, ибо я его не видел, ни про обычай мусульман простираться ниц, образуя живой настил, по которому проезжает на обратном пути глава экспедиции и тем гарантирует им спасение души, — ибо этого я тоже не видал; не буду говорить о здешней железной дороге, ибо она ничем не отличается от любой другой железной дороги, — скажу лишь, что топливом для паровоза служат мумии трехтысячелетней давности, скупаемые тоннами, а то и целыми кладбищами, и что нечестивый машинист иногда с досадой кричит: «Пропади они пропадом, эти плебеи, жару от них ни на грош! Подбрось-ка еще фараонов»;[228] не стану рассказывать о селениях бедняков, о жмущихся друг к другу островерхих хижинах, слепленных из ила, которые, словно осиные гнезда, торчат по всему Египту на бесчисленных холмах выше полосы, показывающей уровень воды во время разлива; не стану описывать бескрайную равнину, всю в пышных всходах, щедро зеленеющих на фоне ярко-синего неба повсюду, насколько хватает глаз; не буду говорить о том, какими предстали перед нами пирамиды, когда нас отделило от них двадцать пять миль, ибо картина эта слишком воздушна, чтобы писать ее лишенным вдохновения пером; не стану рассказывать о смуглых женщинах, которые кинулись к вагонам, когда поезд наш на минуту остановился на станции, и начали наперебой предлагать нам свой товар — воду и ярко-красные сочные гранаты; не буду рассказывать о пестрых толпах в диковинных нарядах, украшавших ярмарку, которая была в полном разгаре на другой варварской станции; не стану рассказывать ни о том, как мы лакомились свежими финиками и любовались проносящимися за окном чудесными видами; ни о том, как мы наконец с грохотом вкатились в Александрию, шумной гурьбой высыпали из вагонов, на веслах подошли к своему кораблю, оставив на берегу одного из наших (он хотел вернуться в Европу и уже оттуда домой), подняли якорь и наконец после долгих странствий окончательно и бесповоротно устремились к родным берегам; ни о том, как в час, когда солнце закатилось над самой древней в мире землей, Джек и Моулт торжественно уселись в курительной и всю ночь оплакивали потерянного друга и никак не могли утешиться. Обо всем этом я не скажу ни слова, не напишу ни строчки. Все это будет как книга за семью печатями. Я не знаю, что такое книга за семью печатями, сроду такой не видал, но тут самое место употребить это выражение, потому что оно весьма популярно.
Мы радовались, что посетили землю, которая была матерью цивилизации, которая научила грамоте Грецию, а через нее Рим, а через Рим и весь мир; землю, где горемычные сыны Израиля могли бы стать гуманным и цивилизованным народом, но которая дала им уйти едва ли не дикарями. Мы радовались, что посетили землю, просвещенная религия которой сулила вечную кару грешнику и воздаяние праведнику, тогда как даже религия Израиля ничего не обещала за гробом. Мы радовались, что посетили землю, где знали стекло на три тысячи лет раньше, чем в Англии, и умели так расписывать его, как никто из нас еще и сейчас не умеет; где уже три тысячи лет назад в медицине и хирургии знали едва ли не все, что наука «открыла» совсем недавно; где были все те хитроумные хирургические инструменты, которые наука «изобрела» в последнее время; где уже существовали тысячи искусно выполненных предметов роскоши и первой необходимости, отличающих высокую цивилизацию, до которых мы мало-помалу додумались и сумели накопить их — и теперь уверяем, что ничего подобного еще не бывало на свете; где бумага появилась многие сотни лет назад, когда мы о ней еще и не мечтали, и парики — задолго до того, как в них стали щеголять наши женщины; где великолепная система общественного образования существовала настолько раньше, чем мы начали похваляться своими достижениями в этой области, что кажется, это было поистине в незапамятные времена; где так бальзамировали мертвецов, что плоть стала едва ли не бессмертной, а нам этого не дано; где возводились храмы, которые бросают вызов разрушительному времени и с презрительной улыбкой взирают на наши хваленые чудеса зодчества; древнюю землю, где людям было ведомо все то, что мы знаем сегодня, а быть может и многое другое; землю, которая была широкой столбовой дорогой цивилизации еще на заре творенья, задолго до того, как мы появились на свет; где печать возвышенного, утонченного разума оставлена на вечном челе Сфинкса, дабы посрамить всех насмешников, которые в дни, когда все иные свидетельства исчезнут бесследно, попытались бы убедить мир, будто в пору своей величайшей славы царственный Египет блуждал во мраке невежества.
Глава XXXII. Едем домой. — Выродившаяся записная книжка. — Мальчишеский дневник. — Старая Испания. — Кадис. — Прекрасная Мадейра. — Восхитительные Бермудские острова. — Английское гостеприимство. — Наш первый несчастный случай. — Дома. — Аминь.
Мы снова в море, и нам предстоит долгое-долгое плавание: мимо всего Леванта, через все Средиземное море, потом через Атлантический океан, — это займет около месяца. Вполне понятно, что мы зажили тихой, мирной жизнью, решили стать людьми скромными и примерными, заправскими домоседами и недельки три-четыре не пускаться ни в какие странствия. Во всяком случае, не дальше чем от носа до кормы. Впрочем, это очень приятная перспектива, ибо мы устали и нам надо основательно отдохнуть.
Мы все обленились и утолили свою страсть к приключениям, о чем свидетельствует скудость моих записей в эти дни (для меня это самый верный указатель). Как ни говори, а глупая это затея вести путевой дневник в море. Вот, полюбуйтесь:
Воскресенье. — В четыре склянки, по обыкновению, заутреня. Вечером тоже служба. Никаких карт.
Понедельник. — Прекрасный день, но проливной дождь. Скот, купленный в Александрии на убой, нужно бы прирезать — или уж откормить. Во впадинах на загривке у животных скапливается вода. А также по всей спине. К счастью, это не коровы, а не то вода, просочившись внутрь, испортила бы молоко. Бедняга орел[229], вывезенный из Сирии, примостился на переднем кабестане и выглядит мокрой курицей. У него, видно, нашлось бы что сказать о морских путешествиях, умей он говорить, и если бы слова его обратились в камень, их хватило бы, чтобы запрудить самую широкую реку.
Вторник. — Где-то неподалеку от острова Мальта. Остановки не будет. Холера. Погода штормовая. Многие страдают морской болезнью и не показываются.
Среда. — Непогода все еще свирепствует. Бурей снесло с берега двух птиц, и они опустились на корабле. Ястреба тоже снесло в море. Он кружил и кружил над нами — хотел сесть, но боялся людей. Однако он так устал, что в конце концов ему пришлось сесть, не то он бы погиб. Он снова и снова опускался на передний марс, но ветер тут же срывал его. Наконец Гарри его поймал. Море полным-полно летающих рыб. Они поднимаются стаями по триста штук, пролетают двести—триста футов над гребнями волн, потом падают в воду и исчезают.
Четверг. — Бросили якорь в виду Алжира, Африка. Красивый город, за ним красивые зеленые холмы. Простояли полдня и отплыли. Высадку не разрешили, хотя мы предъявили документы, что все здоровы. Здесь боятся египетской чумы и холеры.
Пятница. — Утром домино. Днем домино. Вечером прогулка по палубе. Потом шарады.
Суббота. — Утром домино. Днем домино. Вечером прогулка по палубе. Потом домино.
Воскресенье. — В четыре склянки заутреня. В восемь склянок вечерня. Скука до полуночи. Потом домино.
Понедельник. — Утром домино. Днем домино. Вечером прогулка по палубе. Потом шарады и лекция доктора К. Домино.
Без числа. — Бросили якорь в виду живописного города Кальяри, Сардиния. Стояли до полуночи, но эти гнусные чужестранцы не разрешили съехать на берег. Они плохо пахнут, они не моются — им нужно бояться холеры.
Четверг. — Бросили якорь в виду красивого города Малага, Испания. Съехали на берег в капитанской шлюпке... впрочем, не на берег, так как сойти нам не дали. Карантин. Приняли мою корреспонденцию для газет — взяли ее щипцами, окунули в морскую воду, изрешетили дырками и окурили какой-то дрянью, пока она не запахла, как настоящий испанец. Навели справки, нельзя ли прорвать блокаду и побывать в Альгамбре, Гренада. Слишком рискованно — могут повесить. Среди дня снялись с якоря.
И так далее и тому подобное, все в том же духе несколько дней подряд. Наконец бросили якорь в виду Гибралтара, который кажется знакомым, почти родным.
Это напоминает мне дневник, который я однажды завел на Новый год, когда был еще мальчишкой — доверчивой и безответной жертвой тех неосуществимых планов самосовершенствования, которыми благонамеренные старые девы и бабушки точно сетями уловляют в это время года неосторожных юнцов — ставят перед ними недостижимые цели, что неизбежно кончается крахом, и тем самым неминуемо ослабляют в мальчишке волю, подрывают его веру в себя и уменьшают его шансы на успех в жизни. Вот, предлагаю вашему вниманию образчик из этого дневника:
Понедельник. — Встал, умылся, лег спать.
Вторник. — Встал, умылся, лег спать.
Среда. — Встал, умылся, лег спать.
Четверг. — Встал, умылся, лег спать.
Пятница. — Встал, умылся, лег спать.
Следующая пятница. — Встал, умылся, лег спать.
Пятница через две недели. — Встал, умылся, лег спать.
Через месяц. — Встал, умылся, лег спать.
На этом я и остановился, окончательно пав духом. Видно, слишком редки оказались в моей жизни необычайные события, чтобы стоило вести дневник. Однако я и сейчас с гордостью думаю о том, что даже в столь юном возрасте я, встав поутру, умывался. Этот дневник погубил меня. С тех пор у меня уже никогда не хватало мужества завести другой. Веру в свои силы по этой части я утратил раз и навсегда.
Нашему пароходу предстояло на целую неделю, а то и больше, задержаться в Гибралтаре, чтобы запастись углем на обратное плавание.
Оставаться на борту было бы очень скучно, и мы вчетвером вырвались из карантина и провели семь восхитительных дней в Севилье, Кордове, Кадисе да еще успели побродить по живописным сельским дорогам Андалусии, этого сада Старой Испании. Наши впечатления от всего виденного за эту неделю слишком разнообразны и многочисленны — их не уложить в короткую главу, а для длинной у меня нет места. Поэтому я умолчу о них.
Однажды утром в Кадисе, часу в одиннадцатом, мы сошли к завтраку. Нам сказали, что наш корабль уже часа три как стоит на якоре в гавани. Надо было поторапливаться: из-за карантина корабль не сможет долго нас дожидаться. Вскоре мы уже были на борту, и не прошло и часу, как белый город и прелестные берега Испании скрылись за волнами и пропали из глаз. Еще ни с одной страной мы не расставались так неохотно.
Уже давно, на шумном сборище в салоне, мы порешили, что нельзя заходить в Лиссабон, потому что там мы непременно попадем в карантин. По доброму старому обычаю американцев, мы всё решали вот так, сообща, — всё, начиная от замены очередного государства, предусмотренного в нашем маршруте, другим, и до жалоб на плохой стол и нехватку салфеток. Мне вспоминается жалоба одного из пассажиров. Вот уже три недели, заявил он, как нам подают все более отвратительный кофе, и теперь это уже никакой не кофе, а просто подкрашенная водичка. Кофе такой жидкий, что просвечивает на целый дюйм. Однажды утром этот пассажир, обладающий на редкость острым зрением, еще издали завидел сквозь кофе дно своей чашки. Он тут же отправился к капитану Дункану и выразил ему свое возмущение. «Стыд и срам, что нам подают такой кофе», — сказал он. Капитан показал ему свою чашку. Его кофе был вполне приличный. Тут начинающий бунтарь разъярился и того пуще, он не мог стерпеть столь явного предпочтения капитанскому столу перед всеми остальными. Он прошествовал обратно, взял свою чашку и с победоносным видом поставил ее перед капитаном.
— Вот, попробуйте это пойло, капитан Дункан.
Капитан понюхал, попробовал, снисходительно улыбнулся и сказал:
— Как кофе — это, конечно, никуда не годится, но это неплохой чай.
Посрамленный бунтарь тоже понюхал, попробовал и вернулся на свое место. Ну и дурака же он свалял при всем честном народе. Больше он уже не бунтовал. Впредь он принимал жизнь такой, как она есть. Этим дураком был я.
Теперь, вдали от всех берегов, мы вновь зажили размеренной, привычной жизнью. Дни шли за днями, один точь-в-точь как другой, и все они радовали меня. Наконец мы бросили якорь на открытом рейде Фунчала, у прекрасного острова, который известен под именем Мадейра.
Здешние горы несказанно хороши, пышная зелень одевает их, потоки лавы застыли на них величавыми складками, повсюду рассыпаны белые домики, склоны иссечены глубокими ущельями, где и днем царит лиловый сумрак, пологие склоны в ярких солнечных пятнах, в изменчивых тенях проплывающих в небе воздушных флотилий, — и всю эту великолепную картину достойно венчают неприступные пики, чело которых задевают пушистыми краями скользящие мимо облака.
Но съехать на берег нам не удалось. Мы простояли в виду Мадейры весь день, глядя на нее с тоской; мы всячески поносили того, кто изобрел карантин; раз шесть мы сходились и обсуждали положение: перебивая друг друга, произносили несчетное множество речей; вносили несчетное множество предложений, которые умирали, не успев родиться, поправок, которые немедленно проваливались, резолюций, которые испускали дух в тщетных усилиях обрести поддержку всего высокого собрания. Ночью мы подняли якорь.
У нас на борту бывало не меньше четырех собраний в неделю, так что дни наши проходили в трудах и заботах, но зачастую столь бесплодных, что в тех редчайших случаях, когда нам удавалось благополучно разрешиться резолюцией, наступало всеобщее ликование и мы поднимали флаг и стреляли из пушки.
Дни шли за днями, и ночи тоже; вот из моря поднялись прекрасные Бермуды, мы вошли в извилистый пролив, поплутали меж одетых в пышный летний убор островов и наконец нашли приют под гостеприимным английским флагом. Вместо испанских и итальянских предрассудков, грязи и панического страха перед холерой здесь нас встретили цивилизация и здравомыслие, здесь мы ни для кого не были пугалом. Несколько дней провели мы среди прохладных рощ, цветущих садов, коралловых бухт, любовались прихотливо изрезанным берегом и ослепительно синим морем, которое то открывалось нам, то пряталось за сплошной стеной пышной и яркой листвы. Все это вновь рассеяло нашу апатию, навеянную сонным однообразием долгого плавания, и теперь мы готовы пуститься в последний рейс — в небольшой, всего в какую-нибудь тысячу миль переход — в Нью-Йорк, в Америку, домой!
Мы простились с «нашими друзьями бермудца-ми», как сказано в нашем проспекте, — наиболее близкие отношения у нас установились главным образом с неграми, — и вновь отдались во власть могучего океана. «Главным образом», сказал я. Мы знакомились больше с неграми, чем с белыми, потому что у нас накопилось много белья для стирки; но мы приобрели несколько отличных друзей среди белых и еще долго будем с благодарностью вспоминать их.
Едва мы отплыли, нашей праздности пришел конец. Все без исключения учинили генеральный смотр своему имуществу, перевернули все вверх дном у себя в каютах, усердно укладывали чемоданы, — такой суматохи у нас не было с тех самых пор, как мы бросили якорь в Бейруте. У всех было дел по горло. Составлялся список всех покупок с указанием стоимости, чтобы не застрять надолго в таможне. Предстояло все купленное сообща поделить поровну, расплатиться со старыми долгами, проверить счета и наклеить ярлыки на ящики, тюки, чемоданы. Суета и сумятица продолжались до поздней ночи.
И тут случилось у нас первое несчастье. В бурную ночь один из пассажиров, сбегая по трапу между палубами, споткнулся о незадраенный по оплошности люк, упал и сломал ногу в лодыжке. Это был наш первый несчастный случай. Мы проехали много больше двадцати тысяч миль по морю и по суше, побывали в краях с нездоровым климатом — и все обошлось без серьезных болезней, без единой царапинки, все шестьдесят пять путешественников остались живы и невредимы. Судьба была на удивленье милостива к нам. Правда, как-то ночью, в Константинополе, один наш матрос прыгнул за борт, и больше его никто не видел — подозревают, что он хотел дезертировать, и во всяком случае можно надеяться, что он доплыл до берега. Но пассажиры все были налицо. Ни один не выбыл из списка.
Наконец в одно прекрасное утро мы на всех парах вошли в нью-йоркскую гавань. Все высыпали на палубу, все одеты, как подобает добрым христианам, — таков был приказ, ибо кое-кто замышлял вырядиться турком, — и, глядя на приветственно машущих платками друзей, счастливые паломники почувствовали, как вздрогнула у них под ногами палуба, возвещая о том, что корабль и пристань вновь обменялись сердечным рукопожатием и долгому поразительному странствию пришел конец. Аминь.
Глава XXXIII. Неблагодарный труд. — Прощальное слово в газете. — Заключение.
Здесь я помещаю статью, которую я написал для «Нью-Йорк Геральд'а» в вечер нашего прибытия. Я делаю это отчасти потому, что того требует мой договор с издателем; отчасти потому, что это верный, добросовестный и исчерпывающий итог нашего плавания и подвигов наших паломников в чужих краях; а отчасти еще и потому, что кое-кто из моих спутников бранил меня за нее, и я хочу, чтобы все видели, какая это неблагодарная задача — заниматься прославлением тех, кто не способен оценить твои труды. Меня обвинили в «слишком поспешном опубликовании» этих похвал. А я вовсе не спешил. Я иногда посылал корреспонденции в «Геральд», и, однако, придя в тот день в редакцию, даже не заикнулся о том, чтобы написать прощальное слово. Я сперва зашел в «Трибюн» узнать, не нужна ли им такая статья, ибо я состоял штатным сотрудником этой газеты и это была моя прямая обязанность. Главного редактора я не застал и тут же забыл и думать об этом. Вечером, когда редакция «Геральд“а» попросила меня написать такую статью, я тоже не стал спешить. Напротив, я мешкал с ответом, ибо в ту минуту не склонен был рассыпаться в комплиментах, а потому не желал рассказывать о плавании, боясь, что увлекусь и отзыв мой будет отнюдь не похвальный. Однако я рассудил, что поступлю по чести и справедливости, если напишу несколько добрых слов о наших хаджи (хаджи — это почетное звание паломника), ибо люди сторонние не смогут написать об этом так прочувствованно, как я, собрат хаджи; и тогда я написал эту статью. Я прочел ее раз, прочел другой, и если есть здесь хоть строчка, заключающая в себе что-либо, кроме самой беззастенчивой лести по адресу капитана, корабля и пассажиров, я этого во всяком случае не вижу. Или я ничего не смыслю, или участники какого угодно путешествия могли бы гордиться тем, что среди них нашелся человек, написавший о них такую главу. После этого краткого вступления я уверенно отдаю свое прощальное слово на суд непредубежденного читателя.
Дата добавления: 2015-08-09; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Отправл. — окт. 1860 г. 3 страница | | | Редактору газеты «Геральд». |