Читайте также: |
|
Полная луна поднялась уже высоко в безоблачном небе. Незаметно мы подошли к высокому зубчатому краю цитадели, заглянули вниз — и обмерли! Что за зрелище! Афины в лунном свете! Когда Иоанн Богослов возвестил, что ему открылся «святый град», уж конечно он видел не Новый Иерусалим, но Афины! Город раскинулся по равнине у наших ног и был виден весь, как будто мы глядели на него с воздушного шара. Мы не могли различить улиц, но каждый дом, каждое окно, каждая льнущая к стене виноградная лоза, каждый выступ были ясно, отчетливо видны, словно средь бела дня; и при этом ни ослепительного блеска, ни сверкания, ничего крикливого, ничто не режет глаз, — безмолвный город, весь облитый нежнейшим лунным светом, был словно живое существо, погруженное в мирный сон. В дальнем конце — небольшой храм, его стройные колонны и богато украшенный фасад так и сияли, и от него нельзя было оторвать глаз; ближе к нам, посреди обширного сада, белеют стены королевского дворца, сад весь озарен янтарными огнями, но в ослепительном лунном сиянии его золотой убор меркнет, и огни его мягко мерцают среди зеленого моря листвы, словно бледные звезды Млечного Пути. Над нами вздымаются к небу полуразрушенные, но все еще величественные колонны, у наших ног дремлющий город, вдали серебрится море. В целом свете не сыщешь картины прекрасней.
Когда, возвращаясь, мы опять проходили через храм, я всем сердцем желал, чтобы нашим ненасытным взорам явились великие мужи, которые посещали его в те далекие времена, — Платон, Аристотель, Демосфен, Сократ, Фокион, Пифагор, Эвклид, Пиндар, Ксенофонт, Геродот, Пракситель, Фидий, живописец Зевксис. Какая плеяда прославленных имен! Но больше всего мне хотелось, чтобы старик Диоген, который так усердно и терпеливо днем с огнем пытался найти в мире хотя бы одного честного человека, встал из гроба и повстречался с нами. Может быть, мне и не следовало бы так говорить, — но все же я полагаю, что тогда он погасил бы свой фонарь.
Мы вышли из цитадели, предоставив Парфенону охранять Афины, как он охранял их уже две тысячи триста лет. Вдали виднелся древний, но все еще безупречно прекрасный Тезейон, а рядом обращенная на запад Бема[135], с которой Демосфен обрушивал свои филиппики и воспламенял любовью к родине сердца своих нестойких соотечественников. Справа возвышался Марсов холм[136], где некогда заседал ареопаг и апостол Павел провозгласил свое кредо, а ниже — рыночная площадь, где он рассуждал ежедневно со словоохотливыми афинянами. Мы взобрались по каменным ступеням, по которым всходил апостол Павел, и, остановившись на площади, с которой он проповедовал, пытались вспомнить, что говорится об этом в Библии, но почему-то не могли припомнить эти слова. Я отыскал их после:
В ожидании их в Афинах Павел возмутился духом при виде этого города, полного идолов.
Итак, он рассуждал в синагоге с иудеями и с чтущими Бога и ежедневно на площади со встречающимися.
.................
И, взявши его, привели в ареопаг и говорили: можем ли мы знать, что это за новое учение, проповедуемое тобою?
.................
И, став среди ареопага, Павел сказал: «Афиняне! По всему вижу я, что вы как бы особенно набожны.
Ибо, проходя и осматривая ваши свя1ыни, я нашел и жертвенник, на котором написано: «неведомому Богу». Сего-то, которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам». («Деяния апостолов», гл. XVII.)
Немного погодя мы спохватились, что, если мы хотим воротиться до свету, пора отправляться в путь. И мы поспешили домой. Мы оглянулись, чтобы еще раз па прощанье увидеть омытую лунным светом колоннаду Парфенона с посеребренными луной капителями. Таким он и остался в нашей памяти — торжественный, величавый и прекрасный.
Чем ближе к дому, тем меньше одолевали нас страхи, и мы уже почти не боялись ни карантинной полиции, ни кого бы то ни было. Мы осмелели и забыли думать об осторожности; окончательно расхрабрившись, я даже запустил камнем в собаку. Хорошо, что я не попал в нее, а то вдруг бы ее хозяин оказался полицейским! Вдохновленная столь счастливой неудачей, доблесть моя взыграла, и я стал даже посвистывать, правда не очень громко. Но отвага рождает отвагу, и вскоре, не постеснявшись яркого лунного света, я забрался в виноградник и нарвал огромную охапку превосходных гроздей, не обращая ни малейшего внимания на крестьянина, проезжавшего мимо на своем муле. Дэнни и Берч последовали моему примеру. Теперь винограду хватило бы на десятерых, но Джексона так и распирало от храбрости, и он просто не мог не войти в виноградник. Однако стоило ему ухватить первую кисть — и пошли беды. Всклокоченный, бородатый разбойник с криком выскочил на залитую луной дорогу, размахивая мушкетом. Мы бочком-бочком — и зашагали к Пирею, не побежали, конечно, а просто двинулись попроворнее. Разбойник снова закричал, но мы шли и шли. Становилось поздно, и нам недосуг было тратить время на каждого осла, которому вздумалось приставать к нам со всяким греческим вздором. Мы бы, может, еще и поболтали с ним, когда бы не так спешили. Но вдруг Дэнни сказал: «За нами гонятся!»
Мы обернулись, — так и есть, вон они, трое самых настоящих пиратов с ружьями. Мы замедлили шаг, поджидая их, а я тем временем не без сожаления, но решительно избавился от своей ноши, побросав виноградные кисти в тень у дороги. Я не испугался. Просто я почувствовал, что не хорошо воровать виноград, да еще когда хозяин поблизости, и не только сам хозяин, но и его друзья. Негодяи подошли, тщательно осмотрели сверток доктора Берча и, не обнаружив в нем ничего, кроме священных камней с Марсова холма, нахмурились: это ведь не контрабанда. Они, видно, подозревали, что он ловко провел их, и, казалось, были склонны снять скальпы со всех, кто шел вместе с ним. Но в конце концов они отпустили нас, сказав — надо полагать, на отличном греческом языке — несколько слов предостережения, и, замедлив шаг, понемногу отстали от нас. Пройдя за нами еще триста ярдов, они остановились, а мы, повеселев, продолжали путь. Но тут на смену им из тьмы выступил другой вооруженный мошенник и ярдов двести следовал за нами по пятам. Потом он уступил место третьему злодею, который взялся невесть откуда, а тот, в свою очередь, еще одному! Добрых полторы мили нас все время с тылу охраняли вооруженные люди. Никогда в жизни я не путешествовал с таким почетом.
Не скоро мы вновь рискнули покуситься на виноград, но при первой же попытке подняли на ноги еще одного бандита и больше ни о чем таком уже не помышляли. Тот крестьянин, верхом на муле, должно быть, предупредил о нас всех стражей от Афин до Пирея.
Каждое поле по этой длинной дороге охранял вооруженный сторож; конечно, не все они бодрствовали, однако в случае чего были под рукой. Это как нельзя лучше характеризует современную Аттику: ее населяют всякие темные личности. Сторожа охраняли свою собственность не от иностранцев, но друг от друга; ведь чужеземцы редко заглядывают в Афины и Пирей, а если и заглядывают, то среди бела дня, когда можно за гроши купить сколько угодно винограду. Жители современной Аттики отъявленные воры и лгуны, если верно то, что о них рассказывают, а я охотно этому верю.
Едва небо на востоке зарумянилось и колоннада Парфенона, будто сломанная арфа, повисла над жемчужным горизонтом, мы закончили наш тринадцатимильный поход по нелегким окольным путям и вышли к морю неподалеку от причала, сопровождаемые обычным эскортом из полутора тысяч пирейских псов, завывающих на все голоса. Мы окликнули лодку, которая стояла ярдах в трехстах от берега, и в ту же минуту поняли, что это полицейский бот, подстерегающий возможных нарушителей карантина. Мы поспешно ретировались — нам уже было не привыкать к этому, — и когда полицейские подъехали к месту, где мы только что стояли, нас уже и след простыл. Они пошли вдоль берега, но не в ту сторону, а тем временем из полумрака вынырнула наша лодка и взяла нас на борт. На корабле слышали наш сигнал. Мы гребли бесшумно и успели добраться до дому раньше, чем вернулась полицейская лодка.
Еще четверо наших пассажиров жаждали побывать в Афинах; они отправились спустя полчаса после нашего возвращения, но полиция заметила их, как только они высадились на берег, и тут же погналась за ними, так что они едва успели добраться до своей лодки, — на этом дело и кончилось. От дальнейших попыток они отказались.
Сегодня мы отплываем в Константинополь, но кое-кто из нас ничуть не жалеет об этом. Мы повидали все, что есть интересного в этом древнем городе, появившемся на свет за шестнадцать столетий до рождества Христова и успевшем состариться ко времени основания Трои, — и мы видели этот город во всей его красе. Так чего ж нам огорчаться?
Еще двоим пассажирам удалось ночью прорвать блокаду и съехать на берег. Мы узнали об этом наутро. Они ускользнули так незаметно, что на корабле их хватились лишь через несколько часов. Едва стало смеркаться, у них достало смелости отправиться в Пи-рей и нанять экипаж. Ко всем прочим приключениям во время «Увеселительной поездки в Святую Землю» они рисковали прибавить еще и три месяца тюрьмы. Я восхищаюсь «дерзкой отвагой»[137]. Но все обошлось благополучно, они так и не высунули носа из своего экипажа.
Глава VI. Современная Греция. — Архипелаг и Дарданеллы. — Следы истории. — Константинополь. — Огромная мечеть. — Тысяча и одна колонна. — Большой стамбульский базар.
От Афин мы шли мимо островов Греческого архипелага, и повсюду видели лишь нагромождение камней и пустынные горы, кое-где увенчанные тремя-четырьмя стройными колоннами разрушенного древнего храма, — одинокий, заброшенный, он являл собой символ запустения и упадка, ставших уделом Греции в последние столетия. Ни вспаханных нолей, ни деревьев, ни пастбищ, почти никакой зелени; лишь изредка перед нами проплывали селения, еще реже сиротливый дом. Современная Греция — это унылая, безрадостная пустыня, там, видимо, нет ни сельского хозяйства, ни промышленности, ни торговли. Чем держится ее бедствующее население, ее правительство — просто непостижимо.
Древняя Греция и Греция современная представляют собою столь разительный контраст, что другого такого, мне кажется, не знает история. Восемнадцатилетний Георг I и целая туча чиновников иностранного происхождения занимают места Фемистокла, Перикла, прославленных ученых и полководцев золотого века Греции. Флот, который в дни возведения Парфенона изумлял весь мир, ныне превратился в горсточку жалких рыбачьих суденышек, а отважный народ, который совершал чудеса доблести на Марафонском поле, — в племя ничтожных рабов. Река Илисс[138], воспетая древними, иссякла, и та же судьба постигла все источники греческого богатства и величия. Греков теперь насчитывается всего каких-нибудь восемьсот тысяч душ, а бедности, нищеты, жульничества с избытком хватило бы на сорок миллионов. При короле Отгоне в казне было пять миллионов долларов — они составлялись из налога на крестьян, равного десятой доле всего, что получал крестьянин со своего хозяйства (причем он обязан был доставить это на мулах в королевские амбары, если они были расположены не дальше чем в двадцати милях), и из непомерных налогов на ремесла и торговлю. На эти пять миллионов маленький тиран пытался содержать десятитысячную армию, оплачивать сотни никому не нужных главных конюших, первых камергеров, лордов канцлеров лопнувшего казначейства и прочие нелепости, которыми тешат себя в игрушечных королевствах, подражая великим монархиям; да сверх того он задумал построить дворец из белого мрамора, который один стал бы ему в пять миллионов. Итог был прост: из пяти миллионов десять не вычтешь, а уж об остатке и говорить не приходится. При таком размахе пятью миллионами не обойтись, и злополучному Отгону пришлось туго[139].
На греческий престол с его многообещающим приложением в виде нищих, но изобретательных на всякое мошенничество подданных, которые восемь месяцев в году болтались без дела, потому что здесь мало что можно было позаимствовать и еще меньше присвоить, а также голых бесплодных гор и заросших плевелом пустынь, долгое время не находилось претендента. Сперва его предложили одному из сыновей королевы Виктории, потом разным другим младшим королевским сыновьям, которые за отсутствием тронов оставались не у дел; однако все они были столь совестливы, что отклонили этот почетный, но тягостный долг, — они так глубоко чтили былое величие Греции, что в дни ее унижения не хотели глумиться над ее убожеством и бесчестьем, взойдя на этот мишурный трон; но вот наконец очередь дошла до юного Георга Датского, и он не побрезговал этой честью. Он достроил роскошный дворец, который я видел недавно в сияющем свете луны, и, говорят, делает еще многое другое во имя спасения Греции.
Мы миновали пустынный Архипелаг и вошли в узкий пролив, который иногда называют Дарданеллами, а иногда Геллеспонтом. Эта часть страны богата историческими воспоминаниями, всем остальным она бедна, как Сахара. Подходя к Дарданеллам, мы плыли мимо Троянской равнины и устья Скамандра; вдалеке мы увидели то место, где стояла некогда Троя и где ее уже нет, — город, погибший, когда мир был еще молод. Бедных троянцев ныне уже нет в живых. Они родились слишком поздно, чтобы увидеть Ноев ковчег, и умерли слишком рано, так и не увидев наш зверинец[140]. Мы проехали мимо того места, где сошлись корабли Агамемнона, и в отдалении разглядели гору, — судя но карте, это была Ида[141]. Проходя Геллеспонт, мы увидели, где был осуществлен первый упоминаемый в истории недобросовестно выполненный подряд и где Ксеркс сделал кроткое внушение «представителям другой стороны». Я имею в виду знаменитый мост из лодок, который Ксеркс приказал установить в самой узкой части Геллеспонта (ширина пролива здесь всего две-три мили). Не слишком сильный ветер разрушил недобросовестно сработанный мост, и, решив, что публичное внушение подрядчикам послужит хорошим уроком их преемникам, царь поставил их перед строем и приказал отсечь им головы. А уже через десять минут заключил новый контракт на постройку моста. Древние авторы утверждают, что новый мост был хоть куда. Ксеркс переправил но нему свое пятимиллионное войско, и, если бы потом намеренно не разрушил его, мост, наверно, стоял бы и по сей день. Если бы наше правительство время от времени делало внушения кое-кому из наших недобросовестных подрядчиков, это было бы очень и очень полезно. Видели мы и то место, где Леандр и лорд Байрон переплывали Геллеспонт[142] — один, чтобы оказаться рядом с той, которую он любил всем сердцем, и только смерть могла положить конец этой любви; другой — просто «для шику», как говорит Джек. Миновали мы и две знаменитые могилы. На одном берегу мирно спал Аякс, на другом — Гекуба.
Мы шли Геллеспонтом, а справа и слева высились береговые батареи и форты, над которыми развевался малиновый турецкий флаг с белым полумесяцем, изредка мелькала деревушка или караван верблюдов; мы глядели на все это, пока не вошли в Мраморное море, но тут берега расступились, а затем и вовсе скрылись из виду, и мы опять засели за юкр и вист.
Ранним утром мы бросили якорь у входа в Золотой Рог. Лишь каких-нибудь три-четыре пассажира поднялись, чтобы поглядеть на столицу Оттоманской Порты. Уже миновали дни, когда мы в самые неурочные часы вскакивали с постели, чтобы поскорей полюбоваться на диковинные чужеземные города. Пассажиры уже по горло сыты всем этим. Окажись мы теперь в виду египетских пирамид, они и то не выйдут на палубу, пока не позавтракают.
Золотой Рог — это узкий залив, который отходит от Босфора (подобия широкой реки, соединяющей Мраморное море с Черным) и, изогнувшись, делит Константинополь пополам. Галата и Пера расположены по одну сторону Босфора и Золотого Рога, а Стамбул (древняя Византия) по другую. На противоположном берегу Босфора — Скутари и другие предместья Константинополя. В этом огромном городе миллион жителей, но улицы его так узки, так тесно жмутся друг к другу дома, что весь он лишь немногим больше половины Нью-Йорка. Нет города прекрасней, если смотреть на Константинополь с якорной стоянки или с Босфора, когда добрая миля отделяет вас от него. Дома теснятся у самого моря, взбираются на многочисленные холмы, ими усеяны все вершины; разбросанные повсюду сады, купола мечетей, несчетные минареты сообщают столице ту причудливую красочность, полюбоваться которой мечтает каждый, читая описания путешествий на Восток. Константинополь необычайно живописен.
Но кроме живописности, он не радует ничем. С той минуты, когда покидаешь корабль, и до самого возвращения не устаешь проклинать этот город. Лодка, на которой съезжаешь на берег, годится для чего угодно, только не для этого. Она красиво, богато отделана, но никому не под силу искусно переправить ее через бурный поток, который устремляется в Босфор из Черного моря, и даже в тихих водах лишь немногие совладают с ней. Это длинная и легкая лодка (каик) с широкой кормой и носом, узким, словно лезвие ножа. Можно себе представить, как кипящее ключом течение подкидывает и вертит лодку с таким длинным узким носом. Эти каики обычно двухвесельные, иногда четырехвесельные, но всегда без руля. Ты хочешь высадиться в определенном месте на берегу, но куда только тебя не заносит, пока ты наконец доберешься до него. Гребут то одним веслом, то другим и почти никогда — обоими сразу. Нетерпеливого человека такое плавание в неделю сведет с ума. А лодочники до того неловки, неумелы и бестолковы, что хуже и вообразить невозможно.
На берегу попадаешь — как бы это сказать — в самый настоящий цирк. Людей в узких улочках — как пчел в улье, и одеты они в такие чудовищные, ошеломляющие, несуразные, крикливые наряды, какие может измыслить разве что портной в белой горячке. В одежде здесь дают волю самой дикой фантазии, мирятся с самыми причудливыми нелепостями, не гнушаются самыми сверхъестественными отрепьями. Тут не встретишь и двух одинаково одетых людей. Это какой-то фантастический маскарад, на котором представлены поистине невообразимые костюмы, любой человеческий водоворот на любой улице просто оглушает контрастами. Некоторые почтенные старцы носят внушающие благоговейный трепет тюрбаны, по большинство толпящихся всюду басурманов ходит в огненно-красных ермолках, которые здесь называют фесками. Все остальное в их костюмах никак не поддается описанию.
Здешние магазины — это просто-напросто курятники, каморки, закутки, чуланчики — называйте их как угодно, и ютятся они в полуподвалах. В этих лавках турки сидят скрестив ноги, мастерят что-то, торгуют, курят свои длинные трубки и пахнут... пахнут турком. Этим все сказано. Перед лавками на узких улочках толпятся нищие, и они вечно клянчат, но никогда ничего не получают; вас обступают калеки, изуродованные чуть ли не до потери человеческого образа; оборванцы погоняют тяжело нагруженных ослов; носильщики тащат на спине огромные, как дома, ящики с галантерейным товаром, разносчики вопят как одержимые, на все лады расхваливая свои яства — виноград, горячую кукурузу, тыквенные семечки, — все что угодно; а под ногами у снующих толп мирным, безмятежным сном спокойно спят знаменитые константинопольские собаки; в толпе бесшумно проплывает стайка турчанок, закутанных с головы до пят в ниспадающие мягкими складками покрывала; видны лишь блестящие глаза под снежно-белой чадрой да смутно угадываются черты лица. Они скользят в отдалении, под сумрачными сводами Большого базара, наводя на мысль о закутанных в саван мертвецах, что восстали из могил, когда буря, гром и землетрясение обрушились на Голгофу в страшную ночь распятия Христа. На улицы Константинополя стоит поглядеть один раз в жизни — но не более.
Нам повстречался торговец гусями — он гнал целую сотню их через весь город на продажу. В руках он держал шест десяти футов длиной с крюком на конце; порою какой-нибудь гусь отбивался от стаи и, растопырив крылья и изо всех сил вытягивая шею, спешил завернуть за угол. Думаете, это тревожило хозяина? Ничуть не бывало. Он с неописуемым спокойствием поднимал свой шест, зацеплял крюком шею беглеца и в два счета водворял его на место. Этим шестом он правил гусями, как лодочник правит яликом. Через несколько часов на шумной и людной улице мы снова увидали этого продавца гусей: усевшись в углу, он крепко спал на солнышке, а гуси — одни расселись вокруг него, другие бродили по улице, то и дело увертываясь от пешеходов и ослов. Примерно через час мы снова прошли мимо него: он подсчитывал свой товар, проверяя, не отбился ли который-нибудь из гусей, не украден ли. Его способ подсчета был единственный в своем роде. Он протянул шест дюймах в восьми от каменной степы и заставил гусей проходить поодиночке в образовавшийся коридор. Они проходили, а он считал их. Увильнуть было нельзя.
Если вы хотите увидеть карликов — нескольких карликов, просто из любопытства, — поезжайте в Геную. Если пожелаете купить их оптом, для продажи в розницу, поезжайте в Милан. В Италии повсюду множество карликов, но, по-моему, самый большой урожай на них в Милане. Если бы вам вздумалось поглядеть на обычный, хорошо подобранный ассортимент калек, поезжайте в Неаполь или отправляйтесь путешествовать по Романье. Но если вам вздумается побывать на родине, в самом средоточии калек и уродов, отправляйтесь в Константинополь. Нищий, выставляющий ступню, которая вся ссохлась в один чудовищный палец с бесформенным ногтем, в Неаполе становится богачом, а в Константинополе его попросту никто не заметит, и он умрет с голоду. Кто станет обращать внимание на подобные пустяки, когда на мостах Золотого Рога, у сточных канав Стамбула выставляют напоказ свое безобразие целые толпы редкостных уродов. Несчастный самозванец! Где ему тягаться с трехногой женщиной или с человеком, у которого глаз посреди щеки? Не посрамит ли его человек, у которого пальцы на локте? Куда бы он спрятался, если б сюда пожаловал во всем своем величии карлик о семи пальцах на каждой руке, без верхней губы и без нижней челюсти! Алла Бисмилла![143] Калеки Европы — это чистый обман и мошенничество. Настоящие таланты расцветают пышным цветом лишь в закоулках Перы и Стамбула.
Трехногая женщина лежит на мосту, выставив на всеобщее обозрение свой основной капитал: каждому сразу бросается в глаза одна обыкновенная нога и две длинные, вывернутые, тонкие, точно руки, заканчивающиеся ступнями. Тут же человек без глаз, лицо сизо-багровое, словно засиженный мухами кусок мяса, в глубоких складках и бороздах, сморщенное, искривленное, как обломок застывшей лавы; все черты так смяты и перекошены, что нарост, торчащий вместо носа, не отличишь от скул. Есть еще в Стамбуле человек с головой великана и невероятно длинным туловищем на коротеньких восьмидюймовых ножках со ступнями как охотничьи лыжи. Он не мог бы передвигаться, если бы вдобавок не опирался на руки, как на костыли, но и при этом он шатается и качается, будто его оседлал Колосс Родосский. Что и говорить, чтобы добывать пропитание в Константинополе, нищий должен выставить напоказ что-нибудь из ряда вон выходящее. Человека с сипим лицом, который только и может похвастать тем, что он пострадал при взрыве в шахте, здесь сочтут просто наглецом, а какому-нибудь солдату на костылях не подадут ни гроша.
Главная достопримечательность Константинополя — мечеть св. Софии. Попав в город, надо первым делом получить фирман[144] султана и тут же бежать туда. Мы и побежали. Только вместо султанского фирмана каждый из нас предъявил при входе несколько франков, что прекрасно его заменило.
Я не в восторге от мечети св. Софии. Наверно, я просто ничего в этом не понимаю. Но тут уж ничего не поделаешь. Во всем языческом мире нет казармы уродливей. Я думаю, она вызывает такой большой интерес прежде всего потому, что воздвигли ее как христианскую церковь, а потом завоеватели магометане, почти не перестраивая, превратили ее в мечеть. Меня заставили снять башмаки и вступить в мечеть в одних носках. Я простудился, и на ноги мне налипло столько смолы, грязи и всякой гадости, что я в этот вечер извел добрых две тысячи рожков, прежде чем мне наконец удалось снять башмаки, да и то лишился при этом некоторого количества собственной кожи. Я не преувеличиваю ни на один рожок.
Эта исполинская церковь стоит уже тринадцать или четырнадцать веков, но вид у нее такой неприглядный, как будто она гораздо старше. Говорят, с ее огромным куполом не сравнится даже великолепный купол св. Петра в Риме, но еще больше поражает здесь ни с чем не сравнимая грязь, хотя об этом никто и не упоминает. В церкви сто семьдесят колонн, все они высечены из дорогого мрамора разных сортов, каждая из одного куска, но их привезли сюда из древних храмов Баальбека, Гелиополиса, Афин и Эфеса, и от былой их красоты не осталось и следа. Когда построили церковь, колоннам этим минуло уже тысячу лет, и если бы зодчие Юстиниана[145] не потрудились над ними, глаз не вынес бы этого контраста. Купол изнутри разукрашен диковинными турецкими письменами, выложенными золотой мозаикой, и весь сверкает и блещет, как цирковая афиша; панели и балюстрады исковерканы и все в грязи; куда ни глянь — все точно сеткой затянуто: с головокружительной высоты купола свисают бесчисленные веревки, и на них, в шести или семи футах над полом, подвешены закопченные масляные светильники и страусовые яйца. И тут и там, впереди и сзади, вблизи и вдалеке тесными кучками, скрестив ноги, сидят одетые в лохмотья турки, читают, слушают проповеди, а то и наставления, как малые дети, а сотни других снова и снова кладут поклоны, лобызают камень и шепчут молитвы; и кажется, им давно уже пора бы выбиться из сил, а они все продолжают свои гимнастические упражнения.
Повсюду грязь, пыль, копоть, мрак; повсюду следы седой древности, но она не трогает сердца, не прельщает взора; повсюду толпы дикого вида язычников, над головой крикливо-пышная мозаика и светильники на веревках, но ничто здесь не вызывает ни любви, ни восхищения.
Люди, которые восторгаются св. Софией, вероятно черпают свои восторги из путеводителя (в котором о каждой церкви сказано, что «по мнению признанных ценителей искусства, это во многих отношениях замечательный архитектурный памятник, не имеющий себе равных»), или это те пресловутые знатоки из захолустья Нью-Джерси, которые с трудом постигают разницу между росписью и распиской и, уяснив ее, уверены, что отныне они вправе изливать благоглупости на все, что подарили миру живопись, скульптура и зодчество.
Мы побывали у вертящихся дервишей. Их было счетом двадцать один. Все были одеты в широкие, длинные до пят, светлые балахоны. Они стояли на круглой площадке, обнесенной перилами; каждый по очереди подходил к священнику, низко кланялся, потом, исступленно завертевшись, возвращался на свое место в кругу и там продолжал вертеться. Заняв свои места — в пяти-шести футах друг от друга, — каждый продолжал вертеться волчком, и весь этот изуверский хоровод трижды обошел комнату. Это продолжалось двадцать пять минут. Кружась на левой ноге, они то и дело быстро выбрасывали вперед правую и, отталкиваясь ею, скользили все дальше по навощенному полу. Кое-кто развивал совершенно невероятную скорость. Большинство делало сорок оборотов в минуту, а один ловкач ухитрялся делать даже шестьдесят — и так все двадцать пять минут; балахон его раздулся и стал точно воздушный шар.
И все это в совершенном безмолвии, закинув голову, сомкнув веки, в каком-то религиозном исступлении. Время от времени раздавалась режущая слух музыка, но музыкантов не было видно. В круг никому нет доступа, кроме вертящихся дервишей. Если ты не кружишься, тебе там не место. Это, пожалуй, самое варварское зрелище из всего виденного нами до сих пор. Пришли больные, легли на пол, рядом с ними женщины положили больных детей (среди них был один грудной младенец), а патриарх дервишей прошел по телам лежащих. Предполагается, что, топча им грудь, спину или наступая на затылок, он исцеляет их недуги. Чего еще можно ждать от людей, которые воображают, будто все, что с ними случается, и хорошее и плохое, дело незримых духов — великанов, гномов, джиннов, — и которые и по сей день верят всем буйным вымыслам «Тысячи и одной ночи». Во всяком случае, так объяснил мне один миссионер, человек очень умный.
Мы посетили Тысячу и одну колонну[146]. Я не знаю, для чего они предназначались, — говорят, для водоема. Расположены они в центре Константинополя. Спускаешься по каменным ступеням посреди пустынной площади — и вот они перед тобой. Ты оказываешься в сорока футах под землей, и тебя обступает целый лес высоких, стройных гранитных колонн в византийском стиле. Стой, где хочешь, или сколько угодно переходи с места на место — ты все равно всегда будешь в центре, от которого во все стороны расходятся десятки длинных сводчатых коридоров и колоннад, теряющихся вдали, в угрюмом сумраке подземелья. В этом древнем пересохшем водоеме обитает теперь несколько тощих ремесленников, они плетут шелковые кушаки; один из них показал мне крест, высеченный высоко на капители. Он, кажется, хотел дать мне понять, что крест этот был здесь еще до того, как турки завладели городом; помнится, он что-то такое сказал, но он, должно быть, шепелявил или был косноязычен, и я его не понял.
Мы разулись и вошли в мраморный мавзолей султана Махмуда, внутри он был удивительно хорош, ничего подобного за последнее время мне не приходилось видеть. На гробнице Махмуда — искусно расшитый черный бархатный покров; она окружена затейливой серебряной решеткой, а по углам серебряные подсвечники, каждый весом больше сотни фунтов, и в них огромные, толщиной с человеческую ногу, свечи; на крышке саркофага — феска, вся изукрашенная алмазами, цена которым, как не замедлил нам соврать служитель, сто тысяч фунтов. В этом же мавзолее покоится вся семья Махмуда.
Дата добавления: 2015-08-09; просмотров: 61 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ПОДЪЕМ НА ВЕЗУВИЙ 2 страница | | | ПОДЪЕМ НА ВЕЗУВИЙ 4 страница |