Читайте также:
|
|
Глава I. Монастырь капуцинов. — Веселое общество мертвецов. — Чудесный Ватиканский музей. — Искусство под защитой Папы. — Римский табель о рангах божественных особ.
От кровавых забав святой инквизиции, от кровопролитий на арене Колизея, от мрачных склепов катакомб вполне естественно перейти к живописным ужасам монастыря капуцинов. Мы задержались на несколько минут в небольшой капелле монастырской церкви, чтобы полюбоваться картиной, на которой архангел Михаил побеждает Сатану, — картиной настолько прекрасной, что, по моему твердому убеждению, она принадлежит презираемому Ренессансу, хотя нам, если не ошибаюсь, сообщили, что ее написал один из ранних старых мастеров, —а затем спустились в обширный сводчатый склеп.
Замечательное зрелище для слабонервных! Очевидно, здесь поработали старые мастера. Огромный покой разделен на шесть помещений, каждое из которых украшено в своем стиле, — и все до единого украшения сделаны из человеческих костей! Мы видели изящные арки, возведенные из одних берцовых костей; удивительные пирамиды, сложенные из ухмыляющихся черепов; причудливые строения из голеней и предплечий; стены, украшенные искусными рисунками, на которых изящно изгибаются виноградные лозы из скрепленных человеческих позвонков с усиками из человеческих жил и сухожилий и цветами из коленных чашечек и ногтей. Каждая не подверженная разложению часть человеческого тела нашла свое место в этих сложных узорах (созданных, я полагаю, по замыслу Микеланджело), и тщательность, с которой была продумана и выполнена каждая деталь, говорила о несомненной любви художника к своей работе и о его высоком уменье. Я спросил у добродушного монаха, который сопровождал нас, кто все это создал. И он сказал: «Мы», имея в виду себя и братию наверху. Сразу было видно, что старик капуцин очень гордится своей редкостной коллекцией. Он говорил охотно, так как мы проявили живой интерес, чего никогда не позволяли себе с гидами.
— А кто все эти люди?
— Мы... наверху... монахи ордена капуцинов... мои братья.
— Сколько потребовалось усопших монахов, чтобы украсить так шесть комнат?
— Здесь кости четырех тысяч.
— И много времени понадобилось, чтобы накопить достаточно костей?
— Много, много веков.
— Их основательно рассортировали — черепа в одном месте, ноги — в другом, ребра — в третьем. Ну и суматоха здесь поднимется, когда загремит труба архангела! Некоторые братья могут в неразберихе ухватить чужую ногу и чужой череп, а потом будут хромать и глядеть на мир глазами, расставленными шире или уже, чем они привыкли. Наверное, вы не разбираетесь, кто здесь кто?
— О нет, я многих из них знаю. — Он коснулся пальцем одного из черепов. — Это был брат Ансельм... умер триста лет тому назад... хороший человек.
Он коснулся другого. — Это был брат Александр... умер двести восемьдесят лет тому назад. Это был брат Карло... умер примерно тогда же.
Затем он поднял один из черепов и, держа его в руке, задумчиво посмотрел на него, как шекспировский могильщик, повествующий о Йорике[114].
— Это, — сказал он, — был брат Фома. Он был молодым князем, отпрыском гордой семьи, которая могла проследить своих предков до славных дней древнего Рима — почти на две тысячи лет назад. Он полюбил девушку ниже себя по положению. Родные разгневались на него, и на девушку тоже. Они изгнали ее из Рима. Он кинулся за ней; он искал ее повсюду; он нигде не нашел ее следов. Он вернулся, возложил свое исстрадавшееся сердце на наш алтарь и посвятил свою разбитую жизнь служению Господу. Но слушайте. Вскоре после этого умер его отец, а затем и мать. Девушка, возрадовавшись, вернулась в Рим. Она всюду искала того, чьи глаза когда-то нежно смотрели на нее из этого бедного черепа, но не могла его найти. Наконец она на улице узнала его под грубой рясой, какие мы носим. Он узнал ее. Слишком поздно. Он упал как подкошенный. Его подняли и принесли сюда. Он больше не сказал ни слова. Через неделю он умер. Вы можете видеть по этой чуть выцветшей пряди, которая до сих пор сохранилась на виске, какого цвета были у него волосы. Это (поднимая берцовую кость) — тоже его. Прожилки листа в узоре над вашей головой были сто пятьдесят лет тому назад суставами его пальцев.
Он деловито иллюстрировал трогательную любовную историю, разложив перед нами несколько костей, оставшихся от влюбленного, и называя их, — это было таким чудовищным гротеском, какого мне еще не доводилось видеть. Я не знал, улыбаться мне или содрогаться от отвращения. Пользоваться бесстрастными физиологическими названиями и хирургическими терминами, описывая назначение и функции некоторых из мускулов и нервов нашего организма — святотатство. Именно это я почувствовал, слушая рассказ монаха. Представьте себе, что хирург своим пинцетом подцепляет и показывает сухожилия, мускулы и прочие части сложного организма трупа, говоря при этом:
«Вот этот небольшой нерв трепещет, вибрация передается вот этой мышце, отсюда она переходит на эту волокнистую ткань; здесь ее элементы разделяются благодаря химическому воздействию крови — одна их часть притекает к сердцу, раздражая его, что в просторечии называется чувством, другая вот по этому нерву следует к мозгу и сообщает ему неожиданные и неприятные сведения, а третья скользит по этому сосуду и касается пружинки, соединенной с наполненными жидкостью железами, которые лежат в уголке глаза. Посредством этого простого и изящного процесса субъект узнает о смерти своей матери и плачет».
Отвратительно!
Я спросил у монаха, все ли братья наверху предполагают попасть в этот склеп, когда умрут. Он спокойно ответил:
— Мы все будем лежать здесь.
Посмотрите, к чему можно привыкнуть! Мысль о том, что в один прекрасный день его разберут на части, как машину, часы или дом, покинутый владельцем, и превратят в арки, пирамиды и омерзительные рисунки, нисколько не угнетала монаха! Мне даже показалось, что он не без удовольствия думает о том, как хорошо будет выглядеть его череп на вершине кучи, и как его ребра придадут рисункам ту прелесть, которой им сейчас, быть может, еще не хватает.
Там и сям в изукрашенных нишах на ложах из костей лежали мертвые высохшие монахи, чьи тощие тела были одеты в черные сутаны, какие обычно носят священники. Одного из них мы рассмотрели поподробнее. Его костлявые руки были сложены на груди; два пучка потускневших волос прилипли к черепу; кожа побурела и съежилась, она туго обтягивала торчащие скулы; высохшие глаза глубоко ушли в глазницы; ноздри зияли, так как кончик носа отвалился; безгубый рот скалил желтые зубы — перед нами был окаменевший, сохранившийся в круговороте лет жуткий смех вековой давности!
Трудно вообразить что-нибудь более веселое и вместе с тем более страшное, чем этот смех. Наверное, подумал я, почтенный старец неплохо сострил, когда испускал последний вздох, если он до сих пор все еще смеется своей шутке.
У меня кружится голова при одной мысли о Ватикане — этом лабиринте статуй, картин и всевозможных редкостей всех времен и народов. Старые мастера (особенно в скульптуре) там так и кишат. Я не могу писать о Ватикане. Кажется, у меня не останется никаких ясных воспоминаний о том, что я там видел, за исключением мумий, «Преображения» Рафаэля и еще нескольких вещей, о которых сейчас говорить не стоит. Я буду помнить «Преображение» отчасти потому, что оно висит в особой комнате, отчасти потому, что его считают лучшей картиной мира, а отчасти потому, что оно прекрасно. Краски свежие и яркие, «экспрессия», как мне сказали, чудесная, «чувство» живое, «тон» хороший, «глубина» бездонная, а ширина на глаз — фута четыре с половиной. Эта картина покоряет; ее красота неотразима. Она так хороша, что могла бы принадлежать Ренессансу. То, что я написал несколько минут назад, наводит меня на мысль — на обнадеживающую мысль: не потому ли я обнаружил столько прелести в этой картине, что она не тонет в сумасшедшем хаосе остальных галерей? Если некоторые другие картины повесить отдельно, не окажутся ли и они прекрасными? Если бы и эту картину повесить в самую гущу полотен, теснящихся на стенах длинных галерей римских дворцов, — показалась бы она мне такой красивой или нет? Если бы до сих пор я видел в каждом дворце только одного старого мастера, а не целые акры стен и потолков, буквально оклеенных ими. — не сложилось ли бы у меня более цивилизованное мнение о старых мастерах? Пожалуй, да. Когда я был школьником, то, выбирая перочинный нож, я никогда не мог решить, какой ножик в витрине самый лучший, и ни один из них мне особенно не нравился, так что я делал свой выбор с тяжелым сердцем. Но когда я рассматривал свою покупку дома, где с моим ножиком не соперничали другие блестящие лезвия, я с удивлением обнаруживал, что он очень хорош. И по сей день мои новые шляпы, когда я выношу их из магазина, кажутся мне гораздо красивее, чем на прилавке, рядом с другими новыми шляпами. Меня вдруг осенило: может быть, то, что я считал в галереях общим безобразием, на самом деле все-таки было общей красотой? Искренне надеюсь, что другие видят это именно так, но я вижу по-другому. Быть может, я любил посещать Нью-Йоркскую академию изящных искусств потому, что в ней только несколько сот картин, и, осмотрев их все, я не успевал пресытиться. Мне кажется, что академия — это бобы со свининой в Сорокамильной пустыне, а любая европейская галерея — банкет из тринадцати блюд. Обед из одного блюда съедаешь без остатка, но тринадцать отбивают аппетит и не доставляют никакого удовольствия.
Впрочем, в одном я убежден. Несмотря на всех Микеланджело, Рафаэлей, Гвидо Рени и прочих старых мастеров, величественная история Рима так и не была запечатлена на холсте! Они написали столько пресвятых дев, столько Пап, столько святых чучел, что их хватило бы, пожалуй, для заселения всего рая, но кроме этого они не писали ничего. «Нерон, бренчащий на кифаре[115], пока пылает Рим»; убийство Цезаря; захватывающее зрелище сотни тысяч людей в Колизее, жадно вытягивающих шеи, чтобы получше рассмотреть, как два искусных гладиатора кромсают друг друга или как тигр прыгает на коленопреклоненного мученика, — все это и тысячи других событий, о которых мы читаем с живейшим интересом, можно найти только в книгах, а не в мусоре, оставленном старыми мастерами, которых, — о чем я вспоминаю с радостью, — уже нет в живых.
Правда, одну историческую сцену они увековечили и на холсте и в мраморе — только одну (из всех, прославленных историей). Но какую? И почему они выбрали именно ее? «Похищение сабинянок». А выбрали они ее ради ножек и бюстов.
Однако я люблю смотреть на статуи, и я также люблю смотреть на картины — даже изображающие монахов, которые в благочестивом экстазе поднимают очи горе, монахов, которые, погрузившись в размышления, опускают очи долу, и монахов, которые промышляют себе что-нибудь поесть, — и потому перестаю ворчать, чтобы поблагодарить папское правительство за ревностную охрану и прилежное накопление этих сокровищ и за позволение, данное мне, чужестранцу, и к тому же не вполне дружески настроенному, бродить среди них по своей воле и без всяких помех, за позволение данное даром и только с одним условием — вести себя так же прилично, как полагается вести себя в любом чужом доме. Я от всего сердца благодарю святейшего отца и желаю ему долгой жизни и много счастья.
Папы издавна были патронами и покровителями искусств, точно так же, как наша молодая практичная республика поощряет и поддерживает технику. В их Ватикане собрано все любопытное и прекрасное в искусстве; в нашем Бюро патентов хранится все любопытное или полезное в технике. Когда кто-нибудь изобретает новый тип шлеи или открывает новый, лучший способ передачи телеграмм, наше правительство выдает ему патент, который стоит целого состояния; когда кто-нибудь выкапывает в Кампанье античную статую, папа награждает его состоянием в золотой монете. Иногда можно понять характер человека по форме его носа. Ватикан и Бюро патентов — правительственные носы, и очень характерные.
Гид показал нам в Ватикане колоссальную статую Юпитера, которая, как он объяснил, так грязна и повреждена — настоящий бог бродяг — потому, что ее только недавно выкопали в Кампанье. Он спросил, во сколько мы оценили бы этого Юпитера. Я, со свойственной мне сообразительностью, ответил, что он стоит четыре доллара, может быть четыре с половиной. «Сто тысяч долларов!» — сказал Фергюсон. Фергюсон далее сообщил, что Папа не разрешает вывозить из своих владений произведения античного искусства. Для осмотра и оценки подобных находок он назначает комиссию. Затем Пана выплачивает нашедшему половину объявленной цены и забирает статую. Фергюсон сказал, что этот Юпитер был выкопан в поле, недавно купленном за тридцать шесть тысяч долларов, и, таким образом, новый владелец собрал недурной первый урожай. Не знаю, всегда ли Фергюсон говорит правду, но полагаю, что всегда. Я знаю, что вывоз картин старых мастеров облагается неслыханной пошлиной, чтобы воспрепятствовать продаже их в частные коллекции. Я убежден, что в Америке вряд ли найдутся подлинные старые мастера, так как самые заурядные и дешевые из них стоят дороже хорошей фермы. Я сам собирался купить один пустячок Рафаэля, но цена была восемьдесят тысяч долларов, а вместе с пошлиной это обошлось бы мне в сто с лишним тысяч долларов, так что я посмотрел, посмотрел — и решил не покупать.
Тут я хочу, пока не забыл, упомянуть одну надпись, которую мне случилось увидеть:
«Слава в вышних Богу, на земле мир и в человецех благоволение!» Кажется, это точно по Священному Писанию, и уж во всяком случае это католично и человечно.
Это начертано золотыми буквами вокруг апсиды мозаичной группы, сбоку от scala santa церкви св. Иоанна Латеранского — матери и госпожи всех католических церквей мира. Группа представляет Спасителя, святого Петра, Папу Льва, святого Сильвестра, Константина и Карла Великого. Петр подает Папе паллиум, а Карлу Великому — знамя. Спаситель подает ключи святому Сильвестру и знамя — Константину. К Спасителю никакой молитвы не обращено — в Риме он, видимо, не в почете; зато надпись внизу гласит: «Пресвятой Петр, ниспошли жизнь Папе Льву и победу королю Карлу». Там не сказано: «Будь ходатаем нам перед Спасителем, да испросит он для нас у отца эту милость», а сказано: «Пресвятой Петр, ниспошли ее нам».
Со всей серьезностью, отнюдь не легкомысленно, отнюдь не дерзновенно и, главное, отнюдь не богохульствуя, а просто делая выводы из виденного и слышанного мной, я утверждаю, что божественные особы почитаются в Риме в следующем порядке:
Во-первых — богородица, другими словами — дева Мария;
во-вторых — Бог-отец;
— в-третьих, — Петр;
— в-четвертых — около пятнадцати канонизированных Пап и мучеников;
в-пятых — Иисус Христос, Спаситель (но всегда в облике младенца).
Может быть, я не прав — мои суждения часто бывают ошибочными, так же как и суждения любого другого человека, — но, прав я или не прав, таково мое мнение.
Я хочу упомянуть здесь об одном любопытном явлении. В Риме нет «Христовых церквей» и нет «церквей Святого Духа» — по крайней мере мне они не попадались. Всего здесь около четырехсот церквей, но из них около четверти названы в честь мадонны или святого Петра. Церквей, названных в честь девы Марии, столько, что их — если я правильно понял — приходится различать по всевозможным добавлениям. Кроме того, имеются церкви св. Людовика, св. Августина, св. Агнессы, св. Каликста, св. Лоренцо в Лючине, св. Лоренцо в Дамазо, св. Цецилии, св. Афанасия, св. Филиппа Нери, св. Екатерины, св. Доминика и множества меньших святых, чьи имена почти неизвестны миру; и в самом конце списка, после всех церквей, есть две больницы; одна из них названа в честь Спасителя, а другая — в честь Духа Святого!
День за днем и ночь за ночью мы бродили среди разрушающихся чудес Рима; день за днем и ночь за ночью мы питались прахом и пылью двадцати пяти столетий, размышляли о них днем и видели их во сне ночью, пока наконец нам не стало казаться, что мы сами рассыпаемся в прах, утрачиваем одну за другой черты лица, теряем руки и ноги и в любую минуту можем стать добычей какого-нибудь антиквария, и тогда нам подштопают ступни, «реставрируют» нас, прибавив безобразный нос, неверно определят, неправильно датируют и поставят в Ватикане на веки вечные, чтобы поэты распускали слюни, а всяческие вандалы расписывались на нас.
Но лучший способ перестать писать о Риме — это перестать писать. Я хотел было написать об этом интереснейшем городе настоящую «главу из путеводителя», но не смог, потому что все время чувствовал себя, как мальчик в кондитерской лавке: глаза разбегаются, и не знаешь, что выбрать. Я исписал больше ста страниц, но так и не решил, с чего начать. Ну, так я вовсе не начну. Наши паспорта уже проверены. Мы едем в Неаполь.
Глава II. Неаполь. — Аннунциата. — Подъем на Везувий. — Монашеские чудеса. — Иностранец и извозчик. — Вид на ночной Неаполь с горного склона. — Подъем на Везувий (продолжение)
«Квакер-Сити» стоит здесь, в порту Неаполя, в карантине. Карантин длится уже несколько дней и кончится не раньше чем через неделю. Мы избежали этого несчастья, потому что приехали из Рима по железной дороге. Конечно, никому не разрешается посещать корабль или съезжать на берег. Сейчас «Квакер-Сити» — это тюрьма. Пассажиры, наверное, проводят долгие знойные дни, поглядывая из-под палубных тентов на Везувий, на красавец город и чертыхаясь. Представьте себе, каково провести в подобных занятиях десять дней! Мы каждый день подплываем к ним на лодке и приглашаем их на берег. Это их успокаивает. Мы покачиваемся в десяти шагах от корабля и рассказываем им, как чудесен город; и как хорошо кормят в здешних отелях — лучше, чем где-либо в Европе; и как там прохладно; и какие там подают глыбы мороженого; и как великолепно мы проводим время, совершая экскурсии по окрестностям и на острова залива. Это их умиротворяет.
Дата добавления: 2015-08-09; просмотров: 55 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЛЕГЕНДА 5 страница | | | ПОДЪЕМ НА ВЕЗУВИЙ 1 страница |