Читайте также: |
|
По дороге домой она не услышала от него того, чего ожидала, он попросту отмалчивался.
— Не знаю, зачем я таскаю тебя по приемам, — ни с того ни с сего вдруг рассердился он дома, стоя посреди гостиной и срывая с себя галстук. — Никогда не терял столько времени в таком тошнотворно скучном и вульгарном обществе!
— Что ты, Джим, — поразилась она, — а мне так понравилось.
— Еще бы! Ты была как дома — у себя на Кони-Айленд. Не мешало бы тебе знать свое место и научиться не компрометировать меня на людях.
— Я компрометировала тебя? Сегодня вечером?
— Вот именно!
— Но как?
— Если не понимаешь сама, я растолковать не могу, — сказал он загадочным тоном, будто подразумевая, что не понимание — непростительный, позорный недостаток.
— Нет, не понимаю, — твердо сказала она. Он вышел из комнаты, хлопнув дверью.
На сей раз ей впервые показалось, что она не может объяснить себе поведение мужа не потому, что не понимает, не знает его, а потому, что не хочет видеть в нем дурное. С того вечера в ней поселился страх — жгучий кружок, слепивший ей душу, как свет летящей на нее невидимой машины.
Такое же чувство вызывало у нее окружение Джима, увеличивая ее смятение. Она не могла понять, почему от нее ожидают восхищения скучными, бессмысленными вернисажами, которые расхваливали его друзья, романами, которые они читали, политическими статьями, которые они обсуждали. На вернисажах она видела рисунки не лучше тех, что рисуют на асфальте дети трущоб. В романах доказывалась бесполезность науки, промышленности, цивилизации и любви — и все это в выражениях, которые ее отец не использовал, даже будучи пьян в стельку. Журналы с трусливой оглядкой проповедовали вздорные идеи, бездоказательные и устаревшие, как в тех проповедях, за которые она называла духовных наставников обитателей трущоб лживыми краснобаями. Она не могла поверить, что это и есть культура, на которую она так почтительно взирала и к которой так страстно стремилась. Она чувствовала себя так, словно вскарабкалась на вершину горы, где высились зубчатые стены замка, и обнаружила там лишь развалины сарая с провалившейся гнилой крышей.
— Джим, — сказала она однажды, когда они вернулись с вечера, проведенного среди людей, которых именовали духовными вождями страны, — доктор Притчет — шарлатан, гадкий, испуганный шарлатан.
— Так уж и шарлатан, — ответил он. — Как ты можешь судить о философах?
— Я могу судить о мошенниках, я столько их повидала, что могу сразу распознать.
— Вот почему я говорю, что ты никогда не разделаешься со своим прошлым. Если б могла, то научилась бы ценить взгляды доктора Притчета и его философию.
— Какую философию?
— Если не понимаешь сама, как я тебе растолкую?
Она не хотела позволить ему закончить разговор своей любимой формулой.
— Джим, — сказала она, — он обманщик, и он, и Больф Юбенк, и вся их шайка. Я думаю, они задурили тебе голову.
Она ожидала, что он рассердится, но увидела, что он только иронически поднял брови.
— Это ты так думаешь, — ответил он.
У нее впервые мелькнула испугавшая ее мысль, которую она считала невозможной: а что, если он вовсе не обманывается на их счет? Она могла понять жуликоватость доктора Притчета, он извлекал из нее доход, хоть и незаслуженный; она даже могла теперь допустить, что Джим тоже жульничал в делах, но что никак не укладывалось у нее в голове, так это представление о Джиме как об абсолютно бескорыстном жулике; неужели он обманывал за так, ничего не выигрывая, обмана ради; по сравнению с этим любой шулер или аферист выглядел честным, морально здоровым человеком. Ей не удавалось нащупать никакого мотива, она лишь чувствовала, что свет летящей на нее невидимой машины слепит все больше.
Она уже не могла вспомнить, как постепенно, с малого, с мелких царапин до ожога сердца, с легкого недоумения до хронической, непрерывной боли в ней рос и становился неотступным страх, а с ним и сомнение в положении Джима на железной дороге. Сомнение переходило в уверенность, когда в ответ на ее невинные вопросы он взвивался и без всякой причины сердито кричал:
— Значит, ты мне не веришь?
Из своего нищего детства Шеррил извлекла урок: только нечестные люди так болезненно реагируют, когда им не верят.
— Хватит разговоров о работе, — обычно отвечал он, когда она заводила речь о дороге.
Однажды она попробовала умаслить его:
— Джим, ты ведь знаешь, как я ценю твою работу и как восхищаюсь тобой.
— Да ну? За кого же ты вышла замуж, за человека или за президента компании?
— Но я... я никогда их не разделяла.
— Не очень-то это лестно для меня.
Шеррил огорченно взглянула на него: она-то думала, что лестно.
— Мне бы хотелось верить, — продолжал он, — что ты любишь меня, а не мою железную дорогу.
— Господи, Джим, — огорчилась она, — неужели ты думал, что я...
— Нет, — сказал он печальным, благородным голо сом. — Я не думал, что ты вышла за меня замуж из-за моих денег или положения. Уж я-то никогда не сомневался в тебе.
Она совсем растерялась и смешалась, опасаясь, что была несправедлива к нему и, вероятно, дала ему повод неверно истолковать ее чувства. Разве она забыла, сколько ему, наверное, пришлось испытать горьких разочарований в женщинах, которые, как он часто убеждался, охотились только за его деньгами? Думать об этом ей было мучительно, и она только отрицательно качала головой и со стоном повторяла:
— Ах, Джим, я совсем не это имела в виду!
Он утешающе посмеялся над ней, как над ребенком, и обнял за талию.
— Ты любишь меня? — спросил он.
— Да, — прошептала она.
— Тогда ты должна верить мне. Ты ведь знаешь: любить значит верить. Мне так надо, чтобы ты мне верила. Я ни кому вокруг не доверяю. Кругом одни враги. Я очень одинок. Разве ты не видишь, что нужна мне?
Спустя несколько часов она все ходила по своей комнате в мучительном волнении. Ей отчаянно хотелось поверить ему, но она не верила ни единому слову из того, что он ей говорил, и вместе с тем знала, что в них была правда.
В них была правда, но не та, которую вкладывал он. Ей никак не удавалось понять, в чем она состояла. Верно, что он нуждался в ней, но она никак не могла уяснить себе, зачем она ему нужна, что ему от нее надо. Он не искал похвалы, он недовольно или безучастно выслушивал лесть подобострастных лгунов; при этом он походил на наркомана, которому предлагают дозу, недостаточную, чтобы возбудить его. Но она видела, что на нее он смотрит, будто ожидая, даже выпрашивая глоток живительной энергии. Она видела, как в его глазах мелькал живой блеск, когда ему доставался от нее знак восхищения, но стоило ей назвать причину восхищения, как тут же следовал взрыв гнева. Казалось, он хотел, чтобы она считала его великим человеком, но не осмеливалась наполнить это величие каким-то конкретным содержанием.
Она ничего не поняла той ночью в середине апреля, когда он вернулся из поездки в Вашингтон.
— Привет, малыш! — громко сказал он и протянул ей охапку сирени. — К нам снова вернулось счастье! Увидел эти цветы и подумал о тебе. Весна идет, дружочек!
Он налил себе вина и начал кружить по комнате с веселым и беззаботным видом — слишком веселым и беззаботным. В его глазах горело лихорадочное возбуждение, говорил он с несвойственной ему лихой интонацией. Она не знала, что и подумать: то ли он в восторге, то ли на грани нервного срыва.
— Я знаю, что они замышляют, знаю все их планы! — внезапно, без перехода сказал он.
Она быстро взглянула на него: ей был знаком этот тон, он предшествовал взрыву.
— Во всей стране не наберется и дюжины людей, которые знают об этом. А я знаю! Высокое начальство держит все в секрете, пока в один прекрасный день не ошеломит страну. Вот это будет новость! Все ошалеют! Все до едино го. Равнодушных в этой стране не будет. Это коснется всех без исключения. Вот насколько важная тайна.
— Как коснется, Джим?
— Коснется, и очень! Они и знать не знают, что будет, а я знаю! Вот они сидят, — он махнул рукой на освещенные окна домов, — строят планы, распределяют деньги, обнимают деток, лелеют свои мечты и ничего не знают. А я знаю, что все станет иначе, все изменится: и жизнь, и планы, и мечты!
— Изменится к лучшему или к худшему?
— Конечно, к лучшему, — нетерпеливо ответил он, как будто это не имело значения. Жар, казалось, ушел из его голоса, к нему вернулась фальшивая интонация долга. —
— Этот план спасет страну, остановит развал экономики, он обеспечит стабильность, порядок и безопасность.
— Какой план?
— Я не могу открыть его тебе. План секретный. Совершенно секретный. Ты и представить себе не можешь, сколько людей хотело бы узнать о нем. Любой предприниматель охотно расстался бы с немалой толикой своего капитала за один намек, но увы, на то она и тайна за семью печатями. Взять хотя бы, к примеру, Хэнка Реардэна, которым ты так восхищаешься. — Он усмехнулся, представив себе будущее.
— Джим, — спросила она, опасаясь, что догадалась, каков характер его усмешки, — почему ты ненавидишь Хэнка Реардэна?
— Я его не ненавижу! — Он резко повернулся к ней, лицо его по непонятной причине стало озабоченным, даже испуганным. — Я никогда не говорил, что ненавижу его. Не волнуйся, он одобрит план. Все одобрят. Он же всем на пользу. — Голос его звучал почти просительно. Шеррил с горечью осознала, что он лжет, но просьба в голосе звучала искренне, словно он отчаянно старался успокоить, разубедить ее, но не в том, о чем он ей сказал.
Она заставила себя улыбнуться.
— Да, Джим, конечно, — ответила она, сама не зная, какое инстинктивное чувство руководит ею в этом невероятном хаосе переживаний и заставляет ее говорить так, будто это она должна успокаивать и разубеждать его.
Он ответил ей почти улыбкой, почти благодарным выражением на лице.
— Я не мог не высказаться перед тобой сегодня. Мне на до было рассказать тебе. Я хотел, чтобы ты знала, с какими проблемами я имею дело, какими делами ворочаю. Ты все время заговариваешь о моей работе, но тебе не понять, она много больше, чем ты можешь себе представить. Ты дума ешь, что управлять дорогой — это только укладывать рельсы, грузить вагоны и вовремя отправлять поезда. Это было бы слишком просто. Это может любой мой подчиненный. На деле же сердце железной дороги — в Вашингтоне. Моя работа — политика. Да, политика. Решения на уровне всей страны, которые касаются всех и вся. Несколько слов на бумаге, указ — и меняется жизнь каждого человека в любом уголке страны, будь то жалкая трущоба или роскошные апартаменты.
— Да, Джим, — сказала она; ей хотелось верить, что он и в самом деле занимает высокое положение в загадочных далях Вашингтона.
— Вот увидишь, — говорил он, расхаживая по комнате. — Думаешь, они всемогущи, эти промышленные гиганты, которые так ловко управляются с производством металла и двигателей? Их приструнят! Им дадут укорот! Их по ставят на колени! Их... — Он заметил, как она смотрит на него. — Все это мы делаем не для себя, конечно, — торопливо и сердито вставил он, — а для народа. Вот в чем разница между бизнесом и политикой, мы не преследуем корыстных целей, нами руководят не личные эгоистические мотивы, мы не гонимся за выгодой, не тратим жизнь на то, чтобы на жить капиталы. Нам этого не надо. Вот почему на нас клевещут, почему нас не понимают все, кто гонится за прибылью; им не понять, что есть духовные мотивы, нравственные идеалы, что есть... Мы ничего не могли поделать! — вдруг возопил он, резко наклонившись к ней. — Нам пришлось принять этот план! Надо было остановить падение производства! У нас не было выбора!
Казалось, он дошел до предела. Она не могла понять, хвастается он или умоляет о прощении, ликует или ужасается.
— Джим, хорошо ли ты себя чувствуешь? Может быть, ты слишком много работал и переутомился?..
— Я здоров как никогда! — отмел он ее заботу и про должал вышагивать по комнате. — Конечно, я много работаю. Не знаю, кто может работать больше. Моя работа значит много больше, чем потуги всех этих меркантильных технарей и управленцев вроде Реардэна и моей сестрицы. Пусть специалисты строят дороги, а технологи налаживают процессы, потом приду я и все на рушу одним махом, вот так! — Он взмахнул рукой. — Я сломаю им хребет!
— Тебе нравится ломать хребты? — вся дрожа, прошептала она.
— Этого я не говорил! — взревел он. — Что ты выдумываешь? У меня и в мыслях не было ничего подобного!
— Прости, Джим! — задохнулась она, сраженная и своим подозрением, и ужасом в его глазах. — Просто я никак не пойму, но... теперь я понимаю, что не должна досаждать тебе вопросами, когда ты так устал, — она отчаянно старалась переубедить себя, — когда у тебя столько забот... столько важных дел... проблем, которые выше моего пони мания...
Таггарт весь обмяк, расслабился; подойдя к ней, он бессильно рухнул на колени и обхватил ее руками.
— Ах ты бедная моя дурочка! — нежно сказал он.
Она прижалась к нему, движимая чем-то вроде нежности и, должно быть, жалости. Но он поднял голову, чтобы взглянуть ей в лицо, и ей показалось, что в его глазах она увидела удовлетворение, смешанное с презрением, будто какой-то особой данной ей властью она отпустила ему грехи, но обрекла на проклятие себя.
Бесполезно — обнаружила она в последовавшие затем дни — внушать себе, что многое недоступно ее разумению, что ее долг верить ему, что любовь и есть вера. Ее сомнение росло, сомнение в его непонятной работе и роли в управлении дорогой. Странным образом оно росло в прямой зависимости от ее стараний внушить себе, что верить в него является ее долгом. Однажды бессонной ночью она поняла, что ее старания исполнить этот долг сводились к тому, что она должна отходить в сторону, когда люди обсуждали его работу, не читать газеты, если в них упоминалось о его дороге, вообще не воспринимать никаких свидетельств, фактов и, тем более, противоречий. У нее перехватило дыхание, и она замерла перед вопросом: что же это — вера против истины? И тогда, осознав, что в значительной мере ее старание поверить диктовал страх перед знанием, она отправилась на поиски истины с более твердым, чистым и спокойным сознанием своего права на истину, чем мог ей дать самообман слепого супружеского долга.
Долго искать не пришлось. Уклончивые ответы служащих на ее как бы случайные вопросы, нежелание говорить по существу, их напряженность при упоминании имени босса, явное нежелание ввязываться в обсуждение его деловых качеств — все это не сообщало ей ничего конкретного, но означало самое худшее. Рабочие проявили большую откровенность — стрелочники, проводники, обходчики, все, кто ее не знал и с кем она затевала якобы случайный разговор.
— Джим Таггарт? Да он только нудит и ноет, пустой человек, только и умеет что речи толкать.
— Я вам вот что скажу, мисс, никудышный из нашего Джима босс, толку от него ни на грош, только под ногами путается.
— Босс? Мистер Таггарт? Вы хотите сказать — мисс Таггарт?
Всю правду она узнала от Эдди Виллерса. Ей доводилось слышать, что он знает Джима с детства, и она пригласила его на обед. Когда она уселась напротив него за столом, увидела прямой, честный, открытый взгляд его глаз, вопросительно смотревших на нее, услышала его простые, прямые и точные ответы, она не стала ходить вокруг да около, а так же прямо сказала ему, коротко и ясно, не прося ни помощи, ни сочувствия, что и почему она хочет узнать. Она хотела от него только правды. Он ответил ей так же открыто и рассказал все — спокойно, беспристрастно, не высказывая оценок и мнений, не вдаваясь в эмоции, ни в свои, ни в ее, не выказывая озабоченности ее переживаниями, сообщая только факты — во всей их устрашающей, неприкрытой наготе. Он рассказал ей, кто управляет компанией «Таггарт трансконтинентал». Рассказал ей историю линии Джона Галта. Она слушала и испытывала не шок, а нечто худшее — отсутствие шока, будто услышала нечто давно известное.
— Благодарю вас, мистер Виллерс, — только и сказала она, когда он закончил.
В тот вечер, дожидаясь, когда вернется Джим, она испытывала чувство, которое растворяло всякую боль и негодование, — чувство отстраненности, будто ничто уже не имело для нее значения, будто от нее требовалось что-то сделать, но было уже неважно, что именно она сделает и какие это вызовет последствия.
Увидев, что Джим входит в комнату, она почувствовала не гнев, а досаду и удивление, будто не вполне понимала, кто он и почему с ним надо разговаривать. Она рассказала ему, коротко, усталым, потухшим голосом, то, что узнала. Ей показалось, что он все понял с первых фраз, как будто уже знал, что рано или поздно это должно случиться.
— Почему ты не сказал мне правду? — спросила она.
— Так-то ты понимаешь благодарность? — закричал он. — Так-то ты думаешь после всего, что я сделал для тебя? Говорили же мне, что, когда поднимаешь из грязи нищенку, не на что рассчитывать, кроме грубости и эгоизма.
Она смотрела на него так, словно он издавал бессвязные звуки, которые не вызывали в ней никакого отклика.
— Почему ты не сказал мне правду?
— И это твоя любовь, жалкая ты лицемерка? Так ты мне отплатила за то, что я поверил в тебя?
— Почему ты лгал? Почему позволил мне думать так, как я думала?
— Ты должна стыдиться себя, тебе должно быть стыдно так стоять и разговаривать со мной!
— Стыдно? Мне? — Бессвязные звуки связались в осмысленное слово, но она не могла поверить в его смысл. — Чего ты добиваешься, Джим? — спросила она.
— Ты подумала обо мне, о моих чувствах? Подумала, каково будет мне? Тебе следовало подумать, что это будет означать для меня. Первейший долг жены — думать о муже, каково ему, а для женщины в твоем положении — особенно! Нет ничего хуже, отвратительнее неблагодарности!
В один миг ее озарило, и она поняла то, что не поддается пониманию: вот человек, он виноват и знает, что виноват, но стремится избавиться от чувства вины, переложив ее бремя на свою жертву. Это не умещалось у нее в голове. Ее трясло от ужаса, ее разум отказывался осмыслить такой разрушительный для него феномен. Она чувствовала, что Должна отпрянуть от пропасти безумия, и, закрыв глаза и опустив голову, чтобы не видеть его, ощущала уже только отвращение, ее тошнило от зрелища, имени которому она не могла подобрать.
Когда же она вновь подняла голову, ей показалось, что она заметила в его взгляде досаду; в нем не было уверенности, он отступал, просчитавшись: прием не сработал. Но он не дал ей времени убедиться в своей догадке, тут же спрятался под маской оскорбленного негодования.
Когда она заговорила с ним снова, ей пришлось адресовать свои слова разумному существу, которого не было, но присутствие которого приходилось вынужденно предполагать, чтобы высказаться:
— В тот вечер... все почести, вся слава, кричащие заголовки газет... все это был не ты, а Дэгни.
— Заткнись, ты, гнусная сучка!
Она смотрела на него пустым взором, не реагируя. Оскорбления больше не могли затронуть ее, словно ее предсмертные слова уже были произнесены.
Он извлек из своей груди рыдающие звуки:
— Шеррил, прости, я не хотел этого говорить, я беру свои слова назад, я не это имел в виду...
Она осталась стоять там, где стояла, прислонившись к стене.
Он бросился на край дивана в позе безысходного отчаяния.
— Ну как я мог объяснить тебе? — сказал он тоном утраченной надежды. — Как я мог рассказать тебе о транс континентальной железной дороге, если ты не понимала деталей и тонкостей? Как я мог донести до тебя историю долгих лет своей работы, своей?.. Да и какой в этом смысл? Меня всегда не понимали, и мне пора бы привыкнуть к этому, но я думал, что ты другая и у меня еще есть шанс.
— Джим, зачем ты женился на мне? Он печально усмехнулся:
— Все спрашивали меня об этом. Не думал, что и ты когда-нибудь спросишь. Почему? Потому что я тебя люблю.
Она с удивлением подумала: как странно, что это слово, которое должно быть самым простым в человеческом языке, понятным каждому, должно быть универсальной связующей нитью между людьми, не имело для нее никакого значения. Она не знала, что оно значило для него.
— Меня никто никогда не любил, — сказал он. — В мире нет любви. Люди бесчувственны. Но я чувствую. И кому до этого дело? Их заботят только расписания, товарные составы и деньги. Я не могу жить среди людей. Я очень одинок. Я всегда жаждал понимания. Возможно, я безнадежный идеалист, ищущий невозможного. Меня никто ни когда не поймет.
— Джим, — сказала она со странной суровой ноткой в голосе, — все это время я стремилась к одному — понять тебя.
Он махнул рукой, без обиды, но с печалью отметая ее слова:
— Я надеялся, что ты сможешь понять меня. Ты единственное, что у меня есть. Но возможно, людям вообще не дано понять друг друга.
— Почему не дано? Почему бы тебе не сказать мне, чего ты хочешь? Почему бы тебе не помочь мне понять тебя?
Он вздохнул:
— В том-то и дело. В том и беда, что ты произносишь свои «почему?». Постоянно, по любому поводу «почему?». Но то, о чем я говорю, нельзя выразить словами. Нельзя назвать. Это надо чувствовать. Ты или чувствуешь, или нет. Это не для ума, а для сердца. Неужели ты никогда не чувствуешь? Просто чувствуешь, не задавая вопросов. Неужели ты не можешь понять меня как человека, а не как подопытного кролика? Тем высшим пониманием, которого не вмещают наши жалкие слова и беспомощные умы... Нет, зря я на это рассчитываю. Но все равно я буду ждать и надеяться. Ты моя последняя надежда. Ты все, что у меня есть.
Она стояла у стены не двигаясь.
— Ты мне нужна, — тихо стонал он. — Я очень одинок. Ты не такая, как другие. Я верю в тебя. Я тебе доверяю. Что дали мне все мои деньги, известность, работа, борьба? Ты все, что есть у меня.
Она стояла не двигаясь. О том, что он еще существует для нее, он мог судить только по направленному на него взгляду. Все, что он говорит о своих страданиях, — ложь, думала она, но то, что он страдает, правда; он — человек, мучимый постоянным беспокойством, о котором он, кажется, не в состоянии рассказать, но может быть, она научится понимать его. Я не имею права отказать ему в этом, подумала она с мрачным чувством долга, — в уплату за то положение, которое он мне дал и кроме которого, похоже, не мог дать ничего. Она обязана постараться понять его.
В последующие дни она находилась в странном состоянии: она оказалась чужой сама себе, вместо нее появился незнакомый человек без желаний и стремлений, а вместо любви, разожженной в ней некогда огнем поклонения герою, появилась саднящая серая жалость. Вместо мужчины, которого она искала, мужчины, который сражался за свои цели и отказывался страдать, она оказалась с человеком, который единственным своим достоинством выставлял страдание, его он ей и предлагал в обмен на ее жизнь. Но ей все стало безразлично. Раньше подлинная Шеррил с живым интересом вглядывалась во все, что встречалось на ее пути. Теперь ее место заняла безразличная ко всему незнакомка, ничем не отличавшаяся от лощеной публики вокруг. Она вступила в круг людей, которые считали себя зрелыми, потому что не пытались ни думать, ни желать.
Но новую, равнодушную Шеррил все еще навещал призрак прежней, настоящей Шеррил, и этот призрак выполнял определенную миссию. Нужно было понять то, что ее погубило. Нужно было понять, и поэтому она жила в постоянном ожидании. Нужно было понять, даже ценой жизни, так как ее все сильнее слепили огни мчавшейся на нее машины и она знала, что в тот момент, когда все поймет, колеса сомнут ее.
Что вам от меня надо? — этот вопрос непрерывно, как дятел, стучал у нее в голове. Что вам от меня надо? — беззвучно кричала она за столом, в гостиной, бессонными ночами, кричала Джиму и тем, кто делил с ним общую тайну, — Больфу Юбенку, доктору Саймону Притчету. Что вам от меня надо? Она не произносила этого вопроса вслух, так как знала, что ответа не будет. Что вам от меня надо? — спрашивала она, и ей казалось, что она спасается бегством, но выхода нет. Что вам от меня надо? — спрашивала она, оглядываясь на долгие муки своего замужества, которому еще не исполнилось и года.
— Что тебе от меня надо? — спросила она вслух и увидела, что сидит за столом у себя в столовой и смотрит на Джима, на его воспаленное лицо и на подсыхающее пятно на скатерти.
Она не помнила, как долго они сидели молча; она вздрогнула от звука собственного голоса и от вопроса, которого не намеревалась высказывать. Она не рассчитывала, что он поймет его; раньше он, казалось, не понимал и более простых обращений; она тряхнула головой, чтобы вернуться к реальности.
Ей пришлось вздрогнуть еще раз, когда она, взглянув на него, увидела, что он смотрит на нее с изрядной долей насмешки, даже с издевкой, словно отвергая ее оценку его сообразительности.
— Любви, — ответил он.
У нее безнадежно опустились руки, она почувствовала себя беспомощной перед таким ответом, одновременно и простым, и бессмысленным.
— Ты не любишь меня, — обвиняюще сказал он. Она не ответила.
— Ты не любишь меня, иначе ты не задала бы такой вопрос.
— Когда-то я тебя любила, — тусклым голосом ответила она, — но ты хотел не этого. Я любила тебя за мужество, за стремления, за способности. Но ничего этого не оказалось.
Он слегка надул нижнюю губу, выпятив ее в знак презрения.
— Какое жалкое представление о любви! — сказал он.
— Джим, за что ты хочешь, чтобы я тебя любила?
— Что за дешевый, торгашеский подход к любви!
Она промолчала, вопросительно глядя на него; вопрос застыл в широко раскрытых глазах.
— Любить за что-то! — сказал он язвительным тоном праведника. — Итак, ты полагаешь, что любовь — это вопрос математики, обмена, взвешивания и измерения, вроде фунта масла на прилавке в гастрономе. Но я не хочу, чтобы меня любили за что-то. Я хочу, чтобы меня любили просто ради меня, не за то, что я делаю, имею, говорю или думаю. Ради меня самого, а не моей плоти, духа, слов, трудов и поступков.
— Но тогда что же ты сам?
— Если бы ты любила, ты бы не спрашивала. — В его голосе появилась резкая, нервная нотка, словно он опасно завис между благоразумием и яростной, неодолимой потребностью вывернуть перед ней душу. — Ты бы не спрашивала. Ты бы знала. Чувствовала. Почему ты всегда хочешь все рассортировать и навесить ярлыки? Неужели ты не можешь стать выше этих мелочных вещественных дефиниций? Разве ты никогда не чувствуешь — просто чувствуешь?
— Да, Джим, я чувствую, — тихим голосом ответила она. — Но я пытаюсь избежать этого, потому что... потому что я чувствую страх.
— Передо мной? — с надеждой спросил он.
— Нет, не совсем. Я страшусь не того, что ты можешь сделать со мной, а того, что ты есть.
Он поспешно опустил веки, как будто захлопнул дверь, но Шеррил успела уловить, как вспыхнули его глаза, и в этой вспышке проступил ужас.
— Ты, со своей жалкой торгашеской душонкой, не способна на любовь! — внезапно закричал он голосом, лишенным всяких красок и эмоций, кроме желания унизить ее. — Да, торгашеской. Торгашеский дух принимает множество обличий, это еще хуже, чем обыкновенная погоня за деньгами. Ты — духовная стяжательница! Ты вышла за меня замуж не ради денег, а ради моих талантов, мужества или еще чего-то ценного, что ты сочла ценой за твою любовь!
— Ты что же, хочешь, чтобы любовь была беспричинной?
— Любовь сама себе причина! Любовь выше причин и доводов разума. Любовь слепа. Но ты на это не способна. У тебя мелочная, расчетливая, меркантильная душонка лавочника, который всегда торгуется, но никогда не дает! Любовь — это дар, великий, свободный дар безо всяких условий; она прощает все, она выше всего. Какая щедрость в том, чтобы любить человека за его достоинства? Что ты даешь ему? Ничего. Всего лишь воздаешь ему по заслугам.
Глаза Шеррил напряженно потемнели: она поняла, к чему подводит ее этот разговор.
— Ты хочешь незаслуженной любви, — сказала она; это был не вопрос, а приговор.
— Ах, ты не понимаешь!
— Нет, Джим, я понимаю. Именно этого тебе хочется, именно этого вы все хотите — не денег, не материальных благ, не экономической выгоды, не всяких льгот, которых постоянно требуете. — Она говорила ровно и монотонно, будто декламируя для себя, сообщая надежную устойчивость слов мучительному хаосу мыслей, которые кристаллизовались в ее сознании. — Всех вас, проповедников общественного благосостояния, влекут вовсе не незаработанные деньги. Вы хотите подачек, но другого рода. Я духовная стяжательница, говоришь ты, потому что мне дороги духовные ценности. В таком случае вы, проповедники благо состояния, — духовные бандиты. Мне никогда раньше это не приходило в голову, и никто не подсказал мне эту мысль, не указал ее значение — духовный бандитизм. Но именно этого вам хочется. Вы хотите незаслуженной любви. Вы хотите незаслуженного восхищения. Вы хотите незаслуженного величия. Хотите быть людьми уровня Хэнка Реардэна, не потрудившись стать такими, как он. Не потрудившись стать кем-либо вообще. Не потрудившись жить.
— Заткнись! — взвизгнул он.
Они смотрели друг на друга с ужасом, и оба чувствовали, что стоят перед чем-то, что у них не хватало духу назвать, и следующий шаг будет для них роковым.
— Ты понимаешь, что говоришь? — спросил он тоном пустячного раздражения, почти благожелательно, чтобы вернуться в плоскость нормального, в пределы обычной семейной ссоры, неизбежной и даже полезной при любых тесных отношениях. — Понимаешь, в какую философию ты полезла?
— Не понимаю... — устало произнесла она, опуская го лову, как будто что-то зыбкое, неустойчивых очертаний, что она старалась схватить, растаяло у нее между пальцев и стало неосязаемым. — Не понимаю... Кажется, нельзя...
Дата добавления: 2015-08-09; просмотров: 72 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Антипод жизни 1 страница | | | Антипод жизни 3 страница |