Читайте также: |
|
— Да, конечно, если можете.
— Конечно, могу.
Но этот обмен репликами не повлиял на характер его взгляда, в нем лишь отразилось удовлетворение, словно этого он от нее и ожидал. Все же она была не вполне уверена, можно ли назвать удовлетворением то, что отразилось в его взгляде. Зато была вполне уверена: ему совсем не хотелось, чтобы она вообще что-либо говорила.
Стол стоял у самого окна; за окном грозовые облака согнали остатки света с неба на востоке. Интересно, подумала Дэгни, почему мне так хочется удержать золотые пятна света на деревянной крышке стола, на поджаристой корочке булочек, на медном кофейнике, на волосах Галта — удержать, как маленький архипелаг на краю бездны.
Потом она услышала, как прозвучал ее голос — внезапно и помимо воли, и поняла: вот предательство, которого она хотела избежать:
— Вы разрешите мне связаться с внешним миром?
— Нет.
— Совсем никак нельзя? Хотя бы записку без обратного адреса? Простое сообщение, не выдающее никаких ваших секретов.
— Отсюда — нет. В течение месяца. А для чужаков никогда.
Она обратила внимание, что избегает смотреть ему в глаза, и, подняв голову, заставила себя встретить его взгляд. Теперь он смотрел иначе — пристально, неподвижно, с беспощадным пониманием. Он спросил, глядя на нее так, будто знал причину ее любопытства:
— Вы хотите попросить, чтобы для вас сделали исключение?
— Нет, — ответила она, выдержав его взгляд.
На следующее утро, после завтрака, когда Дэгни сидела в своей комнате, накладывая аккуратную заплатку на рукав его рубашки, для чего она притворила дверь, чтобы он не видел, как она неумело старается справиться с непривычным делом, она услышала шум подъехавшей к дому машины.
Послышались торопливые шаги Галта, он пересек гостиную, распахнул входную дверь и воскликнул с сердито-радостным облегчением:
— Ну, наконец!
Она поднялась, но осталась на месте, услышав, как внезапно изменился и стал серьезным его голос, очевидно, что-то поразило его:
— Что случилось?
Послышался чистый, спокойный голос, ровный тон которого, однако, выдавал крайнюю усталость:
— Привет, Джон.
Она уселась на кровать, силы, казалось, оставили ее, — она услышала голос Франциско.
Раздался голос Галта, он строго и участливо спросил:
— В чем дело?
— Расскажу потом.
— Почему так поздно?
— Через час я должен уехать.
— Уехать?
— Джон, я приехал только для того, чтобы сообщить тебе, что в этом году не смогу остаться.
Последовало молчание, потом Галт тихо и серьезно произнес:
— Неужели так скверно, что бы там ни было?
— Да. Может... может, я вернусь до конца месяца. Не знаю. — Он прибавил, делая, видно, отчаянное усилие: — Не знаю, надеяться ли, что удастся справиться за это время.
— Франциско, у тебя еще хватит сил для шока?
— Меня уже ничто не может шокировать.
— У меня остановился человек, которого ты должен повидать. Тебя это поразит, так что лучше тебе знать, что этот человек не из наших.
— Что? Не из наших? И в твоем доме?
— Позволь, я тебе все расскажу, как...
— Нет уж! Это я должен видеть сам!
Она услышала презрительный смех Франциско и быстрые шаги. Дверь в ее комнату распахнулась, и Дэгни смутно запомнила, что закрыл ее Галт, оставив их наедине.
Сколько времени Франциско смотрел на нее, она не помнила, потому что полное сознание вернулось к ней в тот момент, когда она увидела его перед собой на коленях; он бросился к ней, прижался лицом к ее ногам, все его тело дрожало, потом замерло, дрожь передалась ей и вывела ее из оцепенения.
Она с удивлением осознала, что нежно гладит рукой его волосы и думает, что у нее нет на это права, чувствует, как из ее руки будто изливается умиротворяющий поток и обволакивает их обоих, разглаживая прошлое. Франциско не двигался, не издавал ни звука, все, что он должен был сказать, говорила его поза.
Когда Франциско поднял голову, он выглядел так же, как ощущала себя она, впервые очнувшись в этой долине: будто в мире никогда не существовало боли. Он смеялся.
— Дэгни, Дэгни, Дэгни... — Его голос звучал так, будто это было не долго скрываемое признание, которое прорва лось наружу, а простое повторение давно известного, неоднократно высказанного, что теперь просто смешно утаивать. — Конечно, я люблю тебя. Ты испугалась, когда он заставил меня сказать это? Я повторю это столько раз, сколько ты захочешь: я люблю тебя, дорогая, люблю и всегда буду любить... Не бойся меня... Неважно, если мне больше не знать тебя, какое это имеет значение? Ты жива, ты здесь, и теперь ты все знаешь. И все оказалось так просто, правда? Тебе понятно, как все получилось и почему я должен был покинуть тебя? — Он обвел рукой долину: — Вот она, теперь это и твоя земля, твое царство, твой мир... Дэгни, я всегда любил тебя, и именно любовь заставила меня покинуть тебя.
Он схватил ее руки, прижал к своим губам и так держал; это был не поцелуй, а долгожданный отдых; речь будто отвлекала его от главного факта — ее присутствия здесь; его разрывало желание высказать сразу многое, распирало множество слов, скопившихся за годы молчания.
— Женщины, за которыми я гонялся... Ты ведь не поверила этому, правда? Я не дотронулся ни до одной, и ты, конечно, знала об этом, знала всегда. Повеса — это роль, которую я должен был играть, чтобы меня не заподозрили, пока я разрушал «Д'Анкония коппер» на глазах у всего мира. Таков изъян их системы: они мгновенно ополчаются против человека честного и достойного, но подай им никчемного бездельника, и они увидят в нем приятного и безопасного — безопасного!. — человека. Так они смотрят на жизнь, и когда они только разберутся, приятна ли некомпетентность и безопасно ли зло!.. Дэгни, в ту ночь, когда я понял, что люблю тебя, я понял и то, что должен уйти. Когда ты вошла в мой номер в отеле в ту ночь, когда я увидел, как ты выглядишь, и понял, что ты за человек и что ты значишь для меня... и что тебя ожидает в будущем. Будь ты чем-то меньшим, ты, может быть, и задержала бы меня на какое-то время. Но ты, именно ты сама была последним доводом, который побудил меня оставить тебя. В ту ночь я попросил тебя о помощи — в противодействии Джону Галту. Но я понимал, что ты — его самое сильное оружие в борьбе со мной, хотя, конечно, ни ты, ни он не могли этого знать. Ты была всем, что он искал, всем, за что, говорил он, мы должны жить или умереть, если потребуется... Той весной, когда он внезапно призвал меня в Нью-Йорк, я был готов служить ему. До этого я некоторое время не имел с ним связи. Он сражался за то же дело, что и я. И он знал как... Ты помнишь? Тогда ты ничего не слышала обо мне три года. Дэгни, когда дело отца перешло ко мне, когда я столкнулся с мировой экономической системой, тогда-то я начал прозревать природу зла — у меня уже возникли подозрения, которые я вначале счел слишком чудовищными, чтобы поверить им. Я увидел раковую опухоль налогов, которая разрасталась веками, как гангрена, высасывая из нас жизненные соки без всякого на то права, писаного или неписаного. Я видел, как правительство душит меня своими указами, потому что я преуспел, и помогает моим конкурентам, потому что они бездельничали и потерпели крах... Я видел, как профсоюзы выигрывали все свои иски против меня в благодарность за то, что я обеспечивал их существование. Я видел, что желать незаработанных, незаслуженных трудом денег считается вполне правомерным, но если человек стремится больше заработать, его клеймят как стяжателя. Я видел, как политики, подмигивая мне, говорят, чтобы я не дергался, — просто надо чуть больше работать, и я внакладе не останусь. Я мог поступиться сиюминутными выгодами, но видел, что чем больше тружусь, тем крепче затягивается петля на моем горле; я видел, как моя энергия уходит в песок; я видел, что паразиты, которые кормились благодаря мне, в свою очередь становились пищей для других, попадались в собственный капкан... И все это не имело никакого разумного объяснения, никто не знал, почему, зачем и куда этот чудовищный насос откачивает животворные соки мира, чтобы они пропадали где-то в непроглядной мгле, куда никто не осмеливается заглянуть, — люди только пожимали плечами и говорили, что жизнь на земле устроена по закону зла. И тогда я прозрел: вся промышленная система мира с ее великолепной техникой, тысячетонными домнами, трансатлантическими кабелями, роскошными деловыми центрами, биржами, ослепительной рекламой, со всей ее мощью и богатством, — вся она управляется не банкирами, не советами директоров, а небритым гуманистом из пивнушки в каком-нибудь подвале, типом с опухшим от ненависти лицом, который проповедует, что добро должно быть наказано за то, что оно — добро, что задача таланта — служить бездарности, а у человека есть одно право — существовать ради других... Я прозрел, но не знал, как бороться. Это знал Джон. Когда он нас позвал в Нью-Йорк, мы приехали к нему вдвоем — Рагнар и я. Он сказал, что мы должны делать и какие люди нам нужны. Сам он уже ушел из «Твентис сенчури» и жил тогда на чердаке в трущобе. Он подошел к окну и показал нам небоскребы ночью. Он сказал, что нам придется погасить огни мира, и, когда мы увидим потухшие огни Нью-Йорка, мы поймем, что наше дело сделано. Он велел нам все обдумать, взвесить, что это означает для нас и как это перевернет нашу жизнь. На другой день утром я дал ему ответ, а Рагнар несколькими часами позже... Дэгни, это утро настало после нашей последней ночи. У меня было что-то вроде видения того, за что я должен сражаться — за то, как ты выглядела в ту ночь, за то, как ты говорила о своей железной дороге, за то, какой ты была, когда мы пытались разглядеть силуэт Нью-Йорка с вершины скалы над Гудзоном... Я должен был спасти тебя, расчистить путь перед тобой, помочь тебе обрести твой город... и не позволить пустить по ветру годы твоей жизни, не дать тебе дышать отравленным туманом, пока твой взор еще устремлен вперед, а голова поднята навстречу солнцу, не дать тебе найти в конце жизни не башни обетованного города, а жирного, рыхло-равнодушного калеку, ублажающего себя сивухой, за которую уплачено твоей жизнью... Чтобы ты не знала радости жизни во имя того, чтобы он знал? Чтобы ты служила удобрением для других? Чтобы ты оказалась пьедесталом для недоумка? О нет! Дэгни, вот что предстало перед моими глазами, вот что я узрел. Нет, этого я им не мог позволить! Этого я не мог допустить — ради тебя, ради любого ребенка, который смотрит в будущее с тем же выражением, какое я видел у тебя, ради любого другого человека, душа которого схожа с твоей и который способен испытывать гордое самосознание, уверенное, светлое и радостное. Такова была моя любовь, в таком душевном состоянии я покинул тебя, чтобы бороться за нее. Я знал, что, даже если потеряю тебя, я все же буду завоевывать тебя, сражаясь за это дело. Тебе ведь все теперь понятно, правда? Ты видела долину. Именно это мы с тобой искали, когда были детьми. И мы нашли. Чего еще мне желать? Только видеть тебя здесь. Джон сказал, что ты еще не с нами. Ну, это вопрос времени, ты будешь с нами, одной из нас, потому что ты такой всегда и была, а если тебе все же понадобится время, мы подождем. Главное, что ты жива и мне не надо больше летать над горами в поисках обломков твоего самолета.
У нее перехватило дыхание, она поняла, почему он не появился в долине вовремя.
Он рассмеялся:
— Не надо смотреть на меня так, будто я сплошная рана, до которой страшно дотронуться.
— Франциско, я причинила тебе столько боли...
— Нет! Никакой боли ты мне не причинила. И он тоже. Не говори так. Сейчас больно ему, но мы его спасем, и он тоже окажется здесь, здесь его место, и он все узнает и тоже сможет над всем этим посмеяться. Дэгни, я не думал, что ты будешь ждать, не надеялся, я знал, на что шел, чего мог ожидать, и если кто-то должен быть у тебя, я рад, что им оказался он.
Она закрыла глаза и сжала губы, чтобы не застонать.
— Дорогая, не надо! Разве ты не видишь, что я смирился?
Но ведь это не он, думала Дэгни, совсем не он, и я не могу открыть правду, потому что тот человек, возможно, никогда не узнает правды от меня, никогда не станет моим.
— Франциско, я действительно любила тебя, — сказала она и замерла, поразившись, так как совсем не собиралась этого говорить, и одновременно — тому, что употребила прошедшее время.
— Но ты любишь меня, — спокойно улыбаясь, сказал он. — Ты все еще любишь меня, даже если существует толь ко одна форма, в которой выражается твоя любовь ко мне, она останется, ты всегда будешь ее чувствовать, хотя и не Уступишь больше этой любви. Я остался таким же, и ты всегда будешь это знать и так же отзываться на меня, даже если другой мужчина будет вызывать в твоем сердце больший отклик. Но как бы ты ни относилась к нему, это не изменит твоего отношения ко мне, твоего чувства, и это не будет предательством, потому что корень у чувства один, одна и та же плата за одни и те же ценности. И что бы ни случилось в будущем, мы останемся друг для друга такими же, как прежде, потому что ты всегда будешь любить меня.
— Франциско, — прошептала она, — так ты знаешь об этом?
— Конечно. Разве тебе непонятно? Дэгни, счастье едино во всех формах, всякое желание движимо одной силой — любовью к единственной ценности, к высочайшему потенциалу всей нашей жизни, и каждый наш успех — выражение этой любви. И все наши достижения свидетельства тому. Взгляни вокруг. Видишь, как много открыто нам здесь, на свободной земле. Как много я могу сделать, испытать, достигнуть здесь! И все это — часть того, чем являешься для меня ты, так же, как я часть этого для тебя. И если я увижу, что ты с восхищением рассматриваешь новую медеплавильню, которую я построил, это будет другой формой того, что я испытывал, лежа с тобой в постели. Буду ли я желать тебя? Буду отчаянно. Буду ли я завидовать другому счастливцу? Конечно. Но какое это имеет значение? Уже так много просто видеть тебя здесь, любить тебя и жить.
Как будто исполняя торжественное обещание, опустив глаза, склонив голову, словно принося ему свое поклонение, она медленно, с серьезным выражением лица произнесла:
— Простишь ли ты меня?
Он удивленно взглянул на нее, потом, вспомнив, весело улыбнулся:
— Пока нет. Хоть и нечего прощать, но я прощу, когда ты присоединишься к нам.
Он встал сам и поднял на ноги ее. Когда он обнял ее, поцелуй подвел итог их прошлому и, как печать, скрепил этот итог.
Когда они вышли в гостиную, Галт повернулся к ним. Все это время он стоял у окна и смотрел на долину. Дэгни была уверена, что он простоял так долго. Она видела, что он внимательно всматривается в их лица, медленно переводя взгляд с одного на другого. Увидев, как изменилось лицо Франциско, он позволил себе расслабиться. Франциско, улыбаясь, спросил:
— Почему ты так пристально смотришь на меня?
— А ты знаешь, как выглядел, когда появился?
— Как выглядел? Это потому, что я три ночи не спал. Джон, не пригласишь ли ты меня поужинать? Я хочу узнать, как здесь появился этот штрейкбрехер, но боюсь заснуть на полуслове, хотя на сей момент у меня такое ощущение, что сон мне никогда больше не понадобится. В общем, думаю, мне сейчас лучше отправиться домой и про быть там до вечера.
Галт наблюдал за ним, слегка улыбаясь:
— Разве ты не собирался через час покинуть долину?
— Что? Нет... — с удивлением начал Франциско, но тут же спохватился: — А, нет. — Он громко и радостно рассмеялся. — В этом нет необходимости. Ну конечно, я ведь не успел сказать тебе причину. Я искал Дэгни, искал обломки ее самолета. Сообщили, что она разбилась в Скалистых горах и останки ее не найдены.
— Ясно, — спокойно сказал Галт.
— Я мог подумать что угодно, но чтобы она выбрала для аварии Долину Галта! — продолжал Франциско счастливым тоном, это был тот тон радостного облегчения, когда ужас прошедшего почти смакуют, ликуя в настоящем. — Я летал между Эфтоном, штат Юта, и Уинстоном в штате Колорадо, осматривая каждую вершину, каждое ущелье, обломки машин в ущельях, и всякий раз, когда видел их, я... — Он замолчал, по его телу пробежала дрожь. — Ночью мы отправлялись на поиски пешком, сколотив поисковые группы из железнодорожников Уинстона; мы шли наугад, вслепую карабкаясь по горам, вперед и вперед, без всякого плана, и так до рассвета... — Он передернул плеча ми, отгоняя воспоминания: — Даже злейшему врагу не по желаю пережить такое.
Он замолчал, улыбка сошла с его лица; вернулся слабый отблеск того выражения, которое не сходило с него последние три дня; в его памяти вдруг возник забытый на время образ.
После долгой паузы он повернулся к Галту.
— Джон, — его голос звучал до странности серьезно, — не могли бы мы известить людей вовне на тот случай, если там... может быть, там кто-то так же тревожится, как я?
Галт прямо смотрел на него:
— Не хочешь ли ты облегчить чужаку страдания, вызванные тем, что он остается вовне?
Франциско опустил глаза, но ответ был тверд:
— Нет.
— Жалость, Франциско?
— Да. Но забудь об этом. Ты прав.
Галт отвернулся, движение это выглядело нехарактерным для него — непроизвольным и угловатым.
Он стоял спиной к ним. Франциско удивленно смотрел на него, потом мягко спросил:
— В чем дело?
Галт повернулся к нему и некоторое время смотрел на него не отвечая. Дэгни не могла определить, какое чувство смягчило черты лица Галта, в них отражались нежность, боль и улыбка и еще нечто большее, в чем были сплавлены все эти переживания.
— Чего бы ни стоила наша борьба каждому из нас, — сказал Галт, — тебе она обошлась дороже всего.
— Кому? Мне? — Франциско иронически усмехнулся, будто не веря своим ушам. — Вот еще! Что с тобой? — Он посмотрел на Галта: — Жалость, Джон?
— Нет, — твердо ответил Галт.
Она заметила, что Франциско смотрит на него, озадаченно нахмурясь, потому что, отвечая ему, Галт смотрел на нее.
* * *
Впечатление, которое произвело на нее первое посещение жилища Франциско, нисколько не походило на впечатление, возникшее у нее, когда она впервые увидела это одинокое строение снаружи. Она совсем не ощущала трагического одиночества, напротив — животворную радость. Комната поражала простором и простотой; дом был сработан искусно, при этом обнаруживая типичные для Франциско решительность и нетерпение; он больше походил на времянку первопроходца, поставленную как трамплин для затяжного прыжка в будущее: искателя ждало такое обширное поле деятельности, что ему некогда было обставить свою базу с комфортом. Дом был чист и прост — не как жилье, а как недавно поставленный первый ярус строительных лесов для возведения небоскреба.
Закатав рукава рубашки, Франциско с видом владельца замка стоял посреди небольшой гостиной. Из всех мест, на фоне которых Дэгни доводилось его видеть, это подходило ему больше всего. Простота одежды в сочетании с осанкой придавала ему облик истинного аристократа; точно так же безыскусность обстановки сообщала дому вид патрицианского убежища. Лишь один королевский штрих вносил ноту роскоши: в маленькой нише, вырубленной в бревенчатой стене, стояли два старинных серебряных кубка; их изысканный орнамент наверняка потребовал огромного мастерства — большего, чем возведение хижины; орнамент на кубках потускнел от времени, более долгого, чем потребовалось для того, чтобы выросли сосны, пошедшие на стены дома. Стоя посреди дома, Франциско, с его естественной раскованностью, был явно горд своим жильем; его улыбка, казалось, говорила: вот я какой, и таким я был все эти годы.
Дэгни перевела взгляд на серебряные кубки.
— Да, — ответил он на ее невысказанную догадку, — они принадлежали Себастьяну Д'Анкония и его жене. Это все, что я захватил с собой из своего дворца в Буэнос-Айресе. Да еще фамильный герб над дверью. Это все, что мне хотелось сохранить. Остальное сгинет через несколько месяцев. — Он усмехнулся. — Они захапают все, что осталось от копей, но их ждет сюрприз. Осталось там немного.
— А что касается дворца, то средств не хватит даже на отопление.
— А что потом? — спросила она. — Куда ты отправишься?
— Я? Я отправлюсь работать на «Д'Анкония коппер».
— То есть?
— Помнишь старый клич: «Король мертв, да здравствует король!»? Когда с останками собственности моих пред ков будет покончено, моя шахта станет новым молодым телом «Д'Анкония коппер», станет той собственностью, какую хотели иметь мои предки, ради которой они работа ли, но которой никогда не владели.
— Твоя шахта? Что за шахта? Где?
— Здесь, — сказал он, указывая на горные пики. — Разве ты не знала?
— Нет.
— Я владею медными копями, до которых бандитам не добраться. Здесь, в этих горах. Я провел изыскательские работы, обнаружил медь и оценил запасы. Уже больше восьми лет назад. Мне первому в этой долине Мидас про дал землю. Я приобрел эту шахту. Все сделал своими рука ми, начал так же, как в свое время Себастьян Д'Анкония. Теперь я поставил там управляющего, он был моим лучшим металлургом в Чили. Шахта дает столько меди, сколько нам нужно. Прибыль размещаем в банке Маллигана. Через несколько месяцев у меня останется только это. И это все, что мне нужно.
«...чтобы завоевать мир» — так он мог бы закончить, судя по тому, как звучал его голос. И Дэгни поразила разница между тем, как произнес слово «нужно» он, и тем, как пошло звучит оно в устах людей нынешнего времени — постыдно, унизительно, просительно, наполовину как нытье, наполовину как угроза, как мольба нищего и наезд уголовника одновременно.
— Дэгни, — говорил между тем он, стоя у окна и рассматривая, казалось, не пики гор, а пики времени, — воз рождение «Д'Анкония коппер» и возрождение мира должны начаться здесь, в Соединенных Штатах. Это единственная в истории страна, которая возникла не по воле слепого случая, не из племенных раздоров, а по воле разумных человеческих действий. Она строилась на верховенстве разума и в течение одного блестящего столетия искупила пороки мира. Ей придется сделать это снова. «Д'Анкония коппер» сделает первый шаг отсюда, и все истинные человеческие ценности начнут свой победный марш отсюда, потому что весь остальной мир оказался во власти тех псевдоистин, которые он накапливал веками: вера в мистику, верховенство иррационального, которое возводит в конце своего пути только два монумента — сумасшедший дом и кладбище... Себастьян Д'Анкония совершил одну ошибку: он принял систему, провозгласившую, что собственность, которую он заработал, должна принадлежать ему не по праву, а по разрешению. Его наследники заплатили за эту ошибку. Последним заплатил я... Надеюсь, я увижу день, когда, разрастаясь от своего корня в этой почве, «Д'Анкония коппер» покроет всю землю своими шахтами, копями, плавильнями и вернется в мой родной край, и я первым начну перестройку моей страны. Я могу представить себе это, но не могу быть уверен. Никому не дано предсказать, когда люди захотят вернуться к разуму. Может случиться так, что к концу своей жизни я ничего не создам, кроме этой шахты — «Д'Анкония коппер № …» в Долине Галта, штат Колорадо, США. Но помнишь, Дэгни, моей мечтой было удвоить добычу меди по сравнению с отцом? Даже если в конце жизни я буду выдавать лишь фунт меди в год, я все равно буду богаче отца, богаче всех моих предков с их тысячами тонн, потому что этот фунт будет моим по праву и послужит такому миру, который это право признает!
Это был Франциско их детства — его манеры, его движения, его сверкающие глаза; и она начала расспрашивать его о шахте с тем же интересом, как когда-то во время прогулок по берегам Гудзона расспрашивала о его промышленных проектах, вновь переживая тогдашнее ощущение безграничности будущего.
— Я возьму тебя с собой на шахту, — сказал он, — как только твоя нога заживет. Там надо преодолеть крутой подъем, тропинка годится только для мулов, машинам пока не пройти. Вот, посмотри чертежи новой плавильни. Я уже изрядно над ней поработал, она велика для нынешних объемов производства, но когда добыча руды вырастет, это будет то, что надо, увидишь, сколько мы сэкономим времени, труда и денег!
Они сидели рядом на полу, склонившись над чертежами, которые он расстелил перед ней, и разглядывали переплетения линий — с тем же жаром и увлечением, как когда-то рассматривали груды металлолома на свалке.
Она подалась вперед, как раз когда он потянулся за очередным листом, и невольно прижалась к его плечу. Она бессознательно замерла на мгновение в этом положении и подняла глаза на него — всего лишь краткая пауза в движении. Он тоже смотрел на нее сверху, не скрывая своего чувства, но и не претендуя на большее. Она отстранилась, осознав, что испытывает то же желание, что он.
В этот момент, все еще сохраняя вернувшееся ощущение того чувства, которое она испытывала к нему в прошлом, она впервые ясно осознала то, что постоянно присутствовало в этом чувстве и объясняло его, — радость жизни, праздничное предвкушение будущего. Именно это всегда присутствовало в ее отношениях с Франциско — предвкушение радостей будущего, подобное тому ликованию, с которым делают первый взнос в оплату чего-то грандиозного, подтверждая для себя реальность будущего счастья. И в тот же момент она осознала, что это ее будущее приобретает черты настоящего, воплощаясь в конкретном образе — образе человека, стоящего у двери небольшого строения из гранита. Вот воплощение мечты, во имя которой я живу, подумала она, оно — в этом человеке, который, возможно, так и останется для меня недостижимой мечтой.
Но ведь это, с изумлением подумала она, не что иное, как тот взгляд на человеческую судьбу, который я так страстно ненавидела и яростно отвергала, взгляд, согласно которому человека постоянно влечет к себе сияющее впереди видение, образ недостижимого, того, к чему постоянно стремятся, но чего никогда не получают. Моя система ценностей, думала она, мои жизненные установки не могли привести меня к этому: я никогда не видела прелести в мечтах о невозможном, а возможное никогда не считала недоступным... И вот это случилось, а ответа у нее не было.
Я не могу отказаться от него ценой отказа от мира, думала она в тот вечер, глядя на Галта. В его присутствии найти ответ было еще труднее. Ей казалось, что проблемы вовсе нет, что ничто не заставит ее отказаться видеть его, никакая сила не вынудит ее уехать. Но одновременно она чувствовала, что если бросит свою железную дорогу, то потеряет право смотреть на него. Она чувствовала, что он принадлежит ей, что они оба с самого начала поняли то, о чем не обмолвились ни словом. Но тут же ей казалось, что он может исчезнуть из ее жизни и когда-нибудь где-нибудь во внешнем мире равнодушно пройдет мимо.
Она обратила внимание, что он не спрашивал ее о Франциско. Она сказала, что посетила дом Франциско, и не заметила никакой реакции с его стороны — ни одобрения, ни недовольства. Ей показалось, что по его лицу пробежала чуть заметная тень: он выглядел так, будто намеренно старался ничего не чувствовать по этому поводу.
Сначала у нее возникло смутное опасение, потом оно переросло в вопрос, а вопрос перерос в душевную боль, которая все глубже въедалась в душу и саднила все последующие вечера, когда Галт уходил из дому, оставляя ее одну. Он уходил после ужина каждый второй вечер, не говоря, куда идет. Возвращался он в полночь или позднее. Дэгни запрещала себе определять меру душевной тревоги и беспокойства, с которыми она дожидалась его возвращения. Она не спрашивала его, где он проводит вечера. Нежелание расспрашивать его коренилось в излишне страстном желании знать, где он пропадает. К молчанию ее побуждало смутно осознаваемое упрямое чувство вызова, направленного и против него, и против собственной тревоги.
Она не хотела признаться себе, чего боится, и не хотела выразить свои опасения словами; она только ощущала, как какое-то неприятное, непризнаваемое чувство настойчиво охватывает ее душу. Отчасти это была яростная обида, какой ей не приходилось испытывать раньше, обида, источником которой был страх, что в его жизни может быть какая-то женщина. Однако обида смягчалась рассуждением: если ее подозрение справедливо, то с его стороны это вполне естественное, здоровое проявление, и с такой опасностью можно бороться, в конце концов, с ней можно смириться. Но существовало и другое, более ужасное подозрение, которое страшно было вменить ему: что, если за этим стоит малопривлекательная форма самопожертвования, что, если он хочет уйти с ее дороги, чтобы одиночество снова бросило ее к человеку, который является его лучшим другом.
Прошли дни, прежде чем она решилась. За ужином, перед его уходом, видя, как он с удовольствием ест приготовленную ею пищу, и невольно радуясь этому, под влиянием внезапного побуждения, помимо собственной воли, будто картина вечернего застолья на кухне давала ей особое право, природу которого она не осмеливалась уяснить себе, будто не ее боль, а ее радость преодолела ее сопротивление, она вдруг услышала, что спрашивает его:
— Чем вы заняты каждый второй вечер?
Он ответил просто, видимо, приняв как данность, что ей уже известно об этом:
— Читаю лекции.
— Что?
— Читаю курс лекций по физике, я делаю это каждый год в этот месяц. Это моя... Что вас так развеселило? — спросил он, увидев на ее лице облегчение, — оно озарилось радостью, которая, казалось, не могла иметь отношения к его словам.
Тотчас же, еще не слыша ответа, он тоже вдруг улыбнулся, словно догадался об ответе. В его улыбке она увидела что-то особенное, очень личное и интимное, интимное почти до дерзости, и эта дерзость резко контрастировала с его тоном, когда он продолжил говорить — обыденно и безлично:
Дата добавления: 2015-08-09; просмотров: 76 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Утопия стяжательства 1 страница | | | Утопия стяжательства 3 страница |