Читайте также: |
|
Джеймс Таггарт сунул руку в карман своего смокинга, вытащил первую попавшуюся бумажку, которая оказалась стодолларовой банкнотой, и швырнул ее нищему.
Он заметил, что нищий подобрал банкноту так же равнодушно, как ее ему бросили.
— Спасибо, братан, — презрительно бросил нищий и заковылял прочь.
Джеймс Таггарт остался стоять посреди тротуара, пытаясь разобраться, откуда взялся шок и лютый страх. Наглость нищего тут ни при чем — он не ждал благодарности и дал деньги не из жалости, его милостыня была рефлекторной и ничего не значила. Дело было в том, что нищий вел себя так, будто ему все равно — получить сотню долларов или медный пятак или вообще не получить в эту ночь никакой подачки и умереть с голода.
Таггарт передернул плечами и поспешил прочь; пробежавшая по спине дрожь прогнала мысль, что настроение нищего под стать его собственному.
Дома вокруг проступали в летних сумерках с подчеркнутой, неестественной четкостью, каньоны перекрестков и уступы крыш погружались в оранжевое марево, и казалось, пространство вокруг, на земле, незаметно сужалось. Из этого марева упорно выступала дата на вздернутом над улицами табло календаря, пожелтевшем, как лист старого пергамента. Она гласила: пятое августа.
Нет, думал он, отвечая своим невысказанным мыслям, неправда, я прекрасно себя чувствую, вот почему мне хочется что-нибудь сделать сегодня. Он не мог признаться себе, что теперешнее его беспокойство проистекало из потребности в удовольствии; он не мог также признаться себе, что ему хочется только одного удовольствия — праздника, потому что он не мог признаться себе в том, что именно ему хотелось отпраздновать.
Сегодня выдался напряженный день, целиком растраченный на слова — податливые и бесформенные, как вата, однако эффективные в достижении результата, как вычислительная машина, выдавшая вполне удовлетворившую его итоговую сумму. Но приходилось тщательно скрывать не только от других, но и от самого себя и цели, и характер его удовлетворения, поэтому, внезапно загоревшись желанием отметить свой успех, он подвергал себя риску.
День начался с неофициального завтрака с приехавшим из Аргентины законодателем в его гостинице, где в роскошном номере несколько человек разных национальностей благодушно и пространно рассуждали об Аргентине, ее климате, почвах, природных и прочих ресурсах, о нуждах ее населения, о важности прогрессивного, динамичного подхода к будущему страны и в числе прочего кратко упомянули, что в ближайшие две недели Аргентина будет объявлена Народной Республикой.
Затем последовало несколько коктейлей в доме Орена Бойла, где присутствовал только один неприметный господин из Аргентины, который молча сидел в углу, в то время как двое чиновников из Вашингтона и несколько знакомых хозяина с неопределенным статусом вели беседу о ресурсах страны, металлургии, минералогии, взаимозависимости соседей и благополучии всей планеты, упоминая попутно, что в ближайшие три недели будет выделен заем в четыре миллиарда долларов Народной Республике Аргентина и Народной Республике Чили.
За сим последовал легкий ужин с выпивкой в отдельном кабинете бара на крыше небоскреба, декорированного под подвал; угощал он, Джеймс Таггарт, а гостями были директора недавно организованной компании — Корпорации прогресса и международной взаимопомощи, президентом которой являлся Орен Бойл, а казначеем — стройный, грациозный, чрезвычайно подвижный чилиец по имени Марио Мартинес, которого Таггарта все тянуло, по духовному сродству, назвать сеньор Каффи Мейгс. Тут говорили о гольфе, скачках, мотогонках, автомобилях и женщинах. Не было необходимости упоминать, поскольку этот факт был хорошо известен, что Корпорация прогресса и международной взаимопомощи получила эксклюзивный, сроком на Двадцать лет, контракт на управление всеми промышленными предприятиями народных республик Южного полушария.
Последним событием этого дня стал большой официальный прием в доме сеньора Родриго Гонсалеса, дипломатического представителя Чили. Год назад никто не слышал о сеньоре Гонсалесе, но за последние полгода он прославился приемами, которые стал давать по прибытии в Нью-Йорк. Завсегдатаи приемов называли его прогрессивным бизнесменом. Как говорили, он расстался со своей собственностью, когда Чили, став Народной Республикой, национализировала частную собственность, кроме той, что принадлежала гражданам отсталых ненародных государств, таких, как Аргентина. Однако сеньор Гонсалес занял прогрессивную позицию, примкнул к новому режиму и посвятил себя служению своей стране.
Его апартаменты в Нью-Йорке занимали целый этаж роскошного отеля. У него было жирное ничего не выражающее лицо и взгляд убийцы. Понаблюдав за ним на сегодняшнем приеме, Таггарт решил, что этому человеку чужды эмоции; он выглядел так, что казалось, будто висячие складки его тела можно резать ножом. А он ничего и не заметит. С этим впечатлением контрастировало наслаждение, почти сексуальное, порочное, с которым он погружал ноги в толщу роскошных персидских ковров, поглаживал полированные подлокотники кресел и смаковал губами кончик сигары.
Его жена, сеньора Гонсалес, маленькая привлекательная женщина, была не столь красива, как полагала, но пользовалась репутацией красавицы благодаря своей неистовой импульсивной энергии и странной манере поведения — раскованной, живой и циничной, — казалось, она обещала все всем и заранее отпускала все грехи. Все знали, что тот специфический товар, которым она торговала, был основным капиталом ее мужа, ведь в наше время выгоднее торговать не товарами, а связями. Наблюдая, как она общается с гостями, Таггарт забавлялся, представляя, какие сделки заключались, какие указы инициировались, какие отрасли промышленности рушились в обмен на несколько скоротечных ночей, имевших весьма сомнительную ценность для большинства этих мужчин и недолго остававшихся в их памяти.
Вечер ему наскучил, присутствовало всего с полдюжины людей, ради которых он появился; кроме того, говорить с ними было необязательно, достаточно было попасться им на глаза и обменяться с ними взглядами. Незадолго до того, как пригласили к столу, он услышал то, ради чего пришел: сеньор Гонсалес, окутав клубами дыма своей сигары себя и полдюжины собравшихся около его кресла гостей, обронил, что, по соглашению с будущей Народной Республикой Аргентина, собственность компании «Д'Анкония коппер» будет национализирована Народной Республикой Чили и состоится это менее чем через месяц — второго сентября.
Все шло, как и предполагал Таггарт. Неожиданностью для него, однако, было то, что, услышав эту информацию, он ощутил нестерпимое желание убраться. Он чувствовал, что не вынесет скучного обеда, ему, видимо, требовалось отпраздновать успех этого вечера иным, более активным образом. Он вышел в летние сумерки с ощущением, что за чем-то гонится и что за ним самим тоже что-то гонится. Он гнался за неким наслаждением, которого нигде не мог найти, чтобы отпраздновать чувство, которое не осмеливался назвать. Самого же его преследовал страх: он боялся признаться самому себе в сущности того, что заставляло его планировать сегодняшний успех, и четко определить для себя, что именно в этом успехе давало ему такое лихорадочное удовлетворение.
Он напомнил себе, что надо продать акции «Д'Анкония коппер», которая так и не оправилась после прошлогоднего краха, и купить акции Корпорации прогресса и международной взаимопомощи, как он договорился со своими приятелями. Это должно принести ему целое состояние. Но даже эти мысли не вызвали у него ничего, кроме скуки. Не это хотелось отпраздновать.
Он пытался заставить себя порадоваться; деньги, думал он, вот моя цель — заработать много денег, вот мотив, только и всего. Разве стремиться к этому ненормально? Что в этом плохого? Разве не за этим они все гонятся, те же Вайеты, Реардэны, Д'Анкония?.. Он мотнул головой, чтобы отогнать эти мысли, они заводили его в какой-то опасный тупик. Нет, нельзя позволить себе упереться в него.
Однако, вяло подумал он, неохотно признаваясь себе в этом, деньги больше ничего не значили для него. Он сотнями швырял доллары направо и налево, к примеру, сегодня вечером: на недопитое вино, несъеденные деликатесы, необязательные чаевые, внезапные причуды, на телефонный разговор с Аргентиной, потому что один из гостей у него на вечеринке захотел удостовериться, точно ли он пересказал одну скандальную историю; масса денег тратилась бездумно, импульсивно, под влиянием момента, от лени и инертности мысли, оттого, что уже вошло в привычку: легче заплатить, чем думать.
— Теперь, когда началась координация железнодорожных перевозок, тебе не о чем волноваться, — пьяно хихикая, сказал ему Орен Бойл.
Неважно, что благодаря этой координации в Северной Дакоте обанкротилась местная железнодорожная компания и это превратило весь регион в кризисную зону; местный банкир кончил жизнь самоубийством, сначала убив жену и детей; в Теннесси сняли с расписания грузовой маршрут с уведомлением всего за один день, из-за чего местная фабрика осталась без сырья и закрылась, а сын ее владельца вынужден был вскоре бросить колледж и теперь сидит в тюрьме, ожидая казни за убийство, которое совершил с бандой налетчиков; в Канзасе закрылась станция, и станционному служащему, который хотел подкопить денег, пойти учиться и стать ученым, пришлось оставить свои мечты и пойти в мойщики посуды. И все ради того, чтобы он, Джеймс Таггарт, мог сидеть в отдельном кабинете ресторана и беззаботно оплачивать выпивку, которой накачивался Орен Бойл, официанта, который чистил манишку Бойла, когда тот пролил на себя вино, ковер, который прожег сигаретой бывший сутенер из Чили, поленившийся дотянуться до пепельницы, стоявшей всего в трех футах от него.
Вовсе не то, что он стал безразличен к деньгам и понимал это, вызывало у Таггарта до дрожи беспокойное чувство. Его страшило сознание, что он остался бы так же равнодушен ко всему, даже оказавшись вдруг в положении нищего. Было время, когда он ощущал какую-то вину — не больше чем приступ раздражения — при мысли, что страдает пороком стяжательства, который сам же усердно клеймил. Теперь его охватывал холод при мысли, что он и в самом деле никогда не лицемерил, — деньги действительно никогда ничего не значили для него. Но это разверзало перед ним еще одну пропасть, вело в еще один тупик, упереться в который он не мог себе позволить.
Мне просто хочется что-нибудь сделать сегодня! — беззвучно, но гневно и требовательно кричал он в темноту, протестуя против того, что настойчиво возвращало его к этой мысли, сердясь на мир, где какая-то недобрая сила не позволяла ему наслаждаться, не задаваясь вопросом, что ему нужно и зачем.
Что тебе нужно? — постоянно вопрошал враждебный голос, и Таггарт ускорял шаг, чтобы убежать от него. Ему казалось, что его мозг похож на лабиринт со множеством тупиков на каждом повороте и все они ведут в туман, скрывающий пропасть. Ему казалось, что, пока он бежал, маленький островок безопасности вокруг него все сжимался и оставались только тупики. Еще сохранялся свет посередине, но все выходы затягивало маревом. Почему круг должен сужаться? — в панике думал он. Всю жизнь он прожил таким образом, упорно и боязливо глядя только себе под ноги, искусно избегая дальней перспективы, углов, вершин и расстояний. Он никогда не хотел куда-то отправиться, продвинуться, он хотел быть свободным от диктата прямой линии, ему вовсе не хотелось, чтобы его годы сложились в некую сумму. Что же их подытожило? Как получилось, что он, сам того не желая, достиг конечного пункта, где нельзя ни стоять на месте, ни отступить назад?
— Разуй глаза, приятель, смотри, куда прешь, — прорычал кто-то, отбрасывая его локтем в сторону.
Очнувшись, он увидел, что на бегу налетел на чье-то грузное, дурно пахнущее тело.
Он замедлил шаг и заставил себя разобраться в расположении улиц, понять, куда его привело бессмысленное бегство. Ему не хотелось думать, что путь его лежит домой, к жене. Это тоже был тупиковый, окутанный туманом маршрут, но другого у него не оставалось.
Едва увидев, как Шеррил молча, напряженно поднимается ему навстречу, когда он вошел в ее комнату, Таггарт понял, что здесь тоже таится опасность, большая, чем он позволял себе осознать, и что здесь он тоже не найдет того, что ему нужно. Но опасность служила для него сигналом замкнуться, отключить чувства и мысли и следовать, не меняя курса, полагаясь на невысказанное предположение, что его нежелание признавать опасность возьмет над ней верх и сделает ее нереальной. Как всегда в таких случаях, в нем включился сигнал тревоги: внимание, туман! Но включился не для того, чтобы рассеять туман, а для того, чтобы сгустить его.
— Да, мне надо было пойти на важный деловой ужин, но я передумал, мне захотелось сегодня поужинать с тобой, — сказал он тоном комплимента. Но в ответ получил только:
— Хорошо.
И то, что Шеррил не удивилась, и ее бледное, замкнутое лицо вызвали в нем раздражение. Его раздражало, как спокойно и уверенно она отдает распоряжения прислуге; раздражала необходимость сидеть напротив нее в столовой при свечах, за безукоризненно сервированным столом с двумя хрустальными вазами для фруктов и столовым серебром.
Больше всего его раздражали ее полные достоинства манеры. Она уже не была оказавшейся не на своем месте замарашкой, придавленной роскошью дома, в котором очутилась. Она вполне вписалась в интерьер, собранный знаменитым дизайнером. За столом она вела себя как полноправная хозяйка богатого дома. На ней было прекрасно сшитое ярко-коричневое парчовое платье в тон ее бронзовым волосам, строгость линий прямого покроя служила ее единственным украшением. Но он предпочел бы дешевые браслеты и блестящую бижутерию ее прошлого. Уже не первый месяц его тревожили ее глаза: они смотрели не враждебно и не дружественно, а настороженно и вопросительно.
— Сегодня я заключил отличную сделку, — сказал он отчасти хвастливым, отчасти просительным тоном. — Сделку, затрагивающую весь континент и полдюжины государств.
Он видел, что изумление, восторг и преклонение, которых он ожидал, исчезли без следа — вместе с маленькой продавщицей. Их уже не было в лице его жены, как не было ни гнева, ни ненависти, которые он предпочел бы ее теперешнему прямому, изучающему взгляду, — этот взгляд не обвинял, а спрашивал, и это уже совсем никуда не годилось.
— Какую сделку, Джим?
— Что значит «какую сделку»? Что ты подозреваешь? Почему ты сразу начинаешь допытываться?
— Извини. Я не знала, что это тайна. Ты не обязан мне отвечать.
— Это не тайна. — Он остановился, но она молчала. — Ну, ты ни о чем не хочешь спросить?
— Да нет. — Это было сказано просто; очевидно, она не хотела вызывать его недовольство.
— Так тебе совсем неинтересно?
— Я думала, ты не хочешь говорить на эту тему.
— Нечего юлить! — взорвался он. — Сделка большая. Тебе ведь нравится большой бизнес. Так вот это будет еще побольше, нашим мальчикам такое и не снилось. Большинство бизнесменов собирают состояние по крохам, а мне достаточно сделать вот так. — Он щелкнул пальцами. — Такой куш еще никто не срывал.
— Ты сорвал куш, Джим?
— Я заключил сделку.
— Сам?
— А ты не веришь? Нашему толстому дурню, Орену Бойлу, этого и за миллион лет не провернуть. Тут требуются знание, умение и расчет. — Он заметил искорку интереса в ее глазах. — И понимание психологии. — Искорка погасла, но он, не обращая внимания, продолжал, как заведенный: — Надо было знать, как подъехать к Висли, как нейтрализовать дурное влияние на него, как заинтересовать мистера Томпсона, но чтобы он не узнал лишнего, как подключить к делу Чика Моррисона и исключить Тинки Хэллоуэя, как вовремя устроить в нужных домах банкеты в честь Висли и... Слушай, Шеррил, есть у нас в доме шампанское?
— Шампанское?
— Пусть сегодня у нас будет особенный вечер. Почему бы нам не отпраздновать мой успех?
— Конечно, Джим, шампанское у нас есть.
Она позвонила и распорядилась в своей обычной странной манере, апатичной и безучастной, — полное согласие с его желаниями при полном эмоциональном самоустранении.
— Кажется, на тебя это не произвело большого впечатления, — сказал он. — Впрочем, что ты понимаешь в бизнесе. Дела такого масштаба тебе не по уму. Вот дождись второго сентября. Увидишь, что будет, когда они услышат.
— Кто они?
Он взглянул на нее, словно неосторожно сболтнул лишнее:
—Мы, то есть я, Орен и кое-кто еще устроили так, что сможем контролировать всю промышленную собственность к югу от границы.
— Чью собственность?
— Ну... народную. Речь идет не о старомодных методах присвоения собственности ради личной выгоды. Эта сделка имеет достойную, общественно значимую цель — управление национализированной собственностью ряда народных государств Латинской Америки с тем, чтобы научить их рабочих современным методам и технологиям производства, помочь обездоленным, которые никогда не имели возможности... — Он резко оборвал себя, хотя она все так же сидела и слушала его, не отводя взгляда. — Знаешь что, — вдруг с неприятным, циничным смешком сказал он, — если тебе так хочется свое происхождение, не мешало бы проявлять больше интереса к проблемам общественного благосостояния. Гуманных чувств не хватает именно бедным. Надо родиться богатым, чтобы тонко чувствовать альтруизм.
— Я никогда не пыталась скрыть, что вышла из низов, — сказала она простым, безличным тоном, которым констатируют факт. — И я не сочувствую философии социального равенства. Я достаточно видела собственными глазами и понимаю, откуда берутся бедняки, которые хотят получить что-то ни за что. — Он молчал, и она неожиданно для него и себя продолжила удивленным, но окрепшим голосом, словно выражая свой окончательный вывод из долгих размышлений и сомнений: — Джим, тебе и самому это безразлично. Тебе ровным счетом наплевать на болтовню о социальном равенстве.
— Ладно, если тебя интересуют только деньги, — взвинтился он, — позволь доложить, что эта сделка принесет мне целое состояние. Тебя ведь это всегда восхищало, огромное состояние?
— Смотря какое.
— Полагаю, что в конце концов я стану одним из богатейших людей в мире, — сказал он, не спросив ее, какое же состояние ее действительно восхищало. — Я смогу позволить себе все что угодно. Все что угодно. Только прикажи. Я смогу дать тебе все, что ты захочешь. Давай, приказывай.
— Мне ничего не надо, Джим.
— Но я хочу сделать тебе подарок! Отметить это со бытие, понимаешь? Проси все, что придет в голову. Все что хочешь. Все. И получишь. Я хочу доказать тебе, что могу все. Могу удовлетворить любой твой каприз.
— У меня нет капризов.
— Ну, давай же. Хочешь яхту?
— Нет.
— Хочешь, я куплю тебе весь район в Буффало, где ты жила?
— Нет.
— Хочешь сокровища короны Народной Республики Англия? Их тоже можно купить, да будет тебе известно. Их правительство давно уже намекает об этом на черном рынке. Но больше не осталось магнатов-мастодонтов, которые могли бы это себе позволить. А я могу, точнее, смогу после второго сентября. Ну, хочешь их?
— Нет.
— Тогда чего же ты хочешь?
— Я ничего не хочу, Джим.
— Но ты должна! Ты же должна, черт побери, чего-то хотеть!
Она смотрела на него, слегка встревожась, но в общем равнодушно.
— Ну хорошо, извини, — сказал он. Казалось, его уди вила собственная горячность. — Мне просто хотелось сделать тебе что-нибудь приятное, — продолжал он потухшим голосом, — наверное, все это выше твоего понимания. Ты не можешь взять в толк, как это важно. Не можешь пред ставить себе, какой великий человек твой муж.
— Я пытаюсь разобраться, — медленно произнесла она.
— Ты все еще думаешь, как раньше, что Хэнк Реардэн — великий человек?
— Да, Джим, я так думаю.
— Так вот, я его победил. Я выше любого из них, важнее, чем Реардэн, важнее, чем тот другой любовник моей сестры, который... — Он умолк, решив, видимо, что зашел слишком далеко.
— Джим, — ровным голосом спросила она, — что должно произойти второго сентября?
Он посмотрел на нее исподлобья, взгляд его заиндевел, хотя мышцы лица распускались в циничную полуулыбку; он, видимо, разрешал себе нарушить какое-то священное табу:
— Национализация «Д'Анкония коппер», — сказал он. Прежде чем она ответила, он услышал долгий, хриплый рев: где-то в темноте над крышей пролетал самолет; следом послышался тоненький звон — в серебряной чаше для фруктов звякнул тающий кубик льда. Тогда она сказала:
— Он ведь был твоим другом?
— О, замолчи!
Он больше ничего не произнес и долго не смотрел на нее. Потом снова взглянул ей в лицо, она все следила за ним и заговорила первая, странно строгим тоном:
— Как здорово выступила по радио твоя сестра!
— Слышал, слышал, ты повторяешь это уже целый месяц.
— Ты так и не ответил ей.
— А что отвечать?..
— И твои приятели в Вашингтоне тоже так и не ответили ей.
Он молчал.
— Джим, я не меняла тему разговора.
Он не отвечал.
— Твои приятели в Вашингтоне как воды в рот набрали. Они ничего не отрицали, ничего не объяснили, не попытались оправдаться. Ведут себя так, будто выступления не было. Наверное, думают, что люди забудут. Конечно, кто-то забудет. Но остальные помнят, что она сказала, и пони мают, что ваши люди боятся ее.
— Неправда! Соответствующие меры были приняты, теперь инцидент исчерпан, и я не понимаю, зачем ты все время возвращаешься к нему.
— Что же за меры, как ты говоришь?
— Бертрам Скаддер снят с эфира, его программу признали не соответствующей интересам общества в на стоящий момент.
— Это и есть ответ твоей сестре?
— Это закрывает вопрос, и больше незачем об этом рассуждать.
— А о правительстве, которое действует методами шантажа и вымогательства?
— Ты не можешь говорить, что ничего не было сделано. Всенародно объявили, что программа Скаддера но сила подрывной, разрушительный и неблагонадежный характер.
— Джим, я вот чего не пойму. Скаддер ведь не принадлежал к ее сторонникам, он поддерживал вас. Не он организовал ее выступление. Он ведь действовал по указке из Вашингтона, разве не так?
— А я полагал, что ты не жаловала Бертрама Скаддера.
— Не жаловала и не жалую, но...
— Тогда какое тебе дело?
— Виноват ведь был не он, а твои друзья из Вашингтона.
— Я бы предпочел, чтобы ты не лезла в политику. Ты мало что в ней смыслишь.
— Но ведь не он был виноват?
— Ну и что?
Она смотрела на него, широко, изумленно раскрыв глаза:
— Значит, его просто сделали козлом отпущения.
— Нечего сидеть с видом Эдди Виллерса!
— У меня такой вид? Мне нравится Эдди Виллерс. Он честный человек.
— Недоумок, черт бы его побрал, он понятия не имеет о практических делах!
— А уж ты, конечно, имеешь, Джим?
— Можешь не сомневаться!
— Тогда почему ты не помог Скаддеру?
— Я? С какой стати? — Он безудержно, зло расхохотался. — Ну когда ты повзрослеешь? Да я сделал все что мог, чтобы выбросить Скаддера на свалку! Кого-то ведь надо было. Ты что же, не понимаешь, что я сам был на очереди. Кого-то срочно надо было подставить под топор, иначе полетела бы моя голова.
— Твоя голова? Почему не Дэгни, если виновата она? Выходит, она права?
— Дэгни совсем другое дело. Выбор был — Скаддер или я.
— Почему?
— Интересы страны требовали, чтобы наказание понес Скаддер. Так не надо обсуждать ее выступление, а если кто-то поднимет этот вопрос, мы его тут же урезоним: выступала она в программе Скаддера, а эта программа дискредитировала себя, и сам Скаддер оказался лжецом и явным прохвостом и так далее, и тому подобное. Уж не думаешь ли ты, что люди сами разберутся? Все равно ведь никто никогда не верил Бертраму Скаддеру. Не надо так смотреть на меня! Ты что же, хочешь, чтобы полетела моя голова?
— Почему не Дэгни? Не потому ли, что ее выступление нельзя опровергнуть?
— Тебе так жаль Бертрама Скаддера, а он из кожи вон лез, чтобы мне вмазали на полную катушку. Он копал под всех все эти годы, как, ты думаешь, он пролез наверх? Карабкаясь по трупам. Считал, что вошел в силу, видела бы ты, как лебезили перед ним большие тузы. Но на сей раз номер у него не прошел, не на ту карту поставил.
Приятно развалившись в кресле, блаженно улыбаясь, радуясь возможности расслабиться и отдохнуть, Таггарт начал смутно осознавать, что это-то ему и нужно, — наслаждение быть самим собой. Быть собой, и все тут, а каким собой — это неважно; он словно в тумане проплыл мимо самого опасного тупика, в конце которого маячил вопрос — что же он такое?
— Понимаешь, он принадлежал к тусовке Тинки Хэллоуэя. Какое-то время ни у кого не было перевеса, весы колебались, то ли тусовка Хэллоуэя, то ли Чика Моррисона. Но мы взяли вверх. Тинки пошел на попятный, ему пришлось пожертвовать своим дружком Бертрамом в обмен на кое-что от нас. Слышала бы ты, как взвыл Бертрам! Но поезд ушел, и бобик сдох.
Таггарт заколыхался от смеха, но тут же осекся: дымка самодовольства улетучилась, он увидел, как смотрит на него жена.
— Ах, Джим, — прошептала она, — такие-то ты одерживаешь победы?
— Ради Христа, прошу тебя! — Он снова завелся и уда рил кулаком по столу. — Где ты была все это время? В каком мире, по-твоему, ты живешь? — От удара опрокинулся бокал с водой, и по вышитой скатерти поползли темные пятна.
— Я пытаюсь разобраться, — тихо проговорила она. Плечи ее поникли, лицо вдруг осунулось и постарело, она выглядела потерянной и изможденной.
— А что я могу сделать? — вырвалось у него в насту пившем молчании. — Приходится принимать все, как есть. Не я создал этот мир!
Его поразило, что она улыбнулась, — улыбкой такого яростного презрения, какое казалось совершенно невозможным на ее нежном, терпеливом лице. Она не смотрела на него, она вглядывалась в себя, в свою память.
— Так частенько говаривал мой отец, когда напивался в забегаловке на углу, вместо того чтобы искать работу.
— Как ты смеешь сравнивать меня с... — начал было он, но не закончил, потому что она не слушала.
То, что она сказала потом, снова посмотрев ему в глаза, удивило его, как не имеющее никакого отношения к делу.
— Дату национализации, второе сентября, установил ты? — задумчиво спросила она.
— Нет, конечно. Это не в моей компетенции. Ее назначили на своем заседании их законодатели. А что?
— Это первая годовщина нашей свадьбы.
— Ах да, ну конечно! — Он заулыбался, довольный переходом к безопасной теме. — Мы женаты уже год. И не подумаешь, что прошло столько времени.
— Подумаешь, что прошло намного больше, — бесцветным тоном сказала она.
Она смотрела в сторону, и он с досадой подумал, что тема совсем небезобидна; хорошо бы она не смотрела так, будто представила себе весь год их супружеской жизни. «Только не бояться, а учиться» — эти слова Шеррил повторяла себе так часто, что эта мысль уже казалась ей столбом, до блеска отполированным ее беспомощно соскальзывавшим вниз телом; этот столб поддерживал ее весь минувший год. Она пыталась повторять эти слова, но ей казалось, что руки скользят по гладкой поверхности, и спасительная мысль уже не спасала ее от ужаса: она начала понимать.
Если не знаешь, не надо бояться, надо учиться... Это она начала твердить себе с первых недель замужества, столкнувшись с одиночеством, и ничего не понимала. Она не могла объяснить себе поведение Джима, его угрюмую сердитость, выглядевшую как слабость характера, уклончивые, невнятные ответы на расспросы, что походило на трусость. Такие черты были невозможны в том Джеймсе Таггарте, за которого она выходила замуж. Шеррил говорила себе, что нельзя осуждать не поняв, что она ничего не знала о его среде, что незнание мешает правильно оценивать его поступки. Она принимала вину на себя, мучилась и упрекала себя, отчаянно сопротивляясь упрямым фактам, которые настойчиво твердили ей, что что-то не так и что ей становится страшно.
«Я должна знать и уметь все, что положено знать и уметь миссис Джеймс Таггарт» — так объяснила она задачу своему учителю манер и этикета. За учебу она взялась с прилежанием, напором и неукоснительностью курсанта военного училища или религиозного неофита. Иначе, думала она, нельзя заслужить то высокое положение, которое доверил ей муж; она должна стать достойной своей мечты, теперь она обязана осуществить ее на деле. Не признаваясь себе в этом, она надеялась, что, выполнив поставленную задачу, поймет его дела и узнает его таким, каким видела в день его триумфа на железной дороге.
Ее озадачила реакция Джима, когда она рассказала ему о своих занятиях. Он рассмеялся, и она не хотела верить, что в его смехе звучало злорадное презрение.
— В чем дело, Джим? Что с тобой? Над чем ты смеешься?
Он не стал объяснять, как будто самого факта презрения было достаточно и указывать причины не имелось необходимости.
Она не могла заподозрить его в недоброжелательности, ведь он так терпеливо, не жалея времени, разъяснял ей ее ошибки. Он, казалось, с удовольствием водил ее в лучшие дома города, никогда не попрекал необразованностью, неловкостью манер, спокойно реагировал на те жуткие моменты, когда по молчаливому обмену взглядами среди гостей и приливу крови к своим щекам она догадывалась, что опять попала впросак. Это его не смущало, он просто наблюдал за ней с мягкой улыбкой. Когда они возвращались Домой с таких приемов, он нередко бывал весел и внимателен. Он хочет помочь мне, облегчить мою задачу, думала она и, полная благодарности, занималась еще усерднее.
В тот вечер, когда незаметно свершился переход в новое качество и она впервые получила удовольствие от приема, Шеррил ожидала его похвалы. Она чувствовала себя свободной, раскованной, способной действовать не по заученным правилам, а в свое удовольствие, в полной уверенности, что правила трансформировались в естественную привычку. Она знала, что привлекает внимание, но теперь впервые над ней не потешались — ею восхищались, искали ее общества, интересовались ею самой, а не миссис Таггарт, в ней открыли ее собственные достоинства, она перестала быть объектом снисходительного милосердия, обузой для Джима, которую терпели ради него. Она весело смеялась, и ей улыбались в ответ, она видела по лицам окружающих, что ее приняли и оценили, и, лучась радостью, все поглядывала на него, как ребенок, протягивающий дневник с отличными оценками и ожидающий восхищения. А Джим сидел один в углу и следил за ней непроницаемым взглядом.
Дата добавления: 2015-08-09; просмотров: 115 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Антипод стяжательства 5 страница | | | Антипод жизни 2 страница |