Читайте также: |
|
Макама одиннадцатая
Сперва их чертили веткою на песке.
Потом их наносили кистью на дорогой пергамент.
Наконец прославленный полководец Кутайба разбил на далёкой реке Талас войско царя страны Чин, и взял с той страны необычную дань — секрет изготовления дешёвой бумаги из тряпок… И помчались тростниковые каламы по свиткам!
— Только тут, в логовище книжном, по‑настоящему понимаешь, что во многой мудрости и печаль немалая! — ворчал брат Маркольфо, откладывая очередной свиток. — То ли дело наши монастырские скриптории! Два десятка томов — уже библиотека, сто книг — великое сокровище! Да в подвалах Ватикана этих книг, поди, не более тысячи. Зато нет среди них сочинений пустопорожних и языческих! Будет ли бедный монах, потея, переписывать светские похабные вирши? Они в народной памяти живут. У нас всё строго — и посты, и шрифты. Писец кладёт букву к букве, словно строитель — кирпичи. И, заметь, как положено — слева направо…
— А как зовётся тот, кто за левым плечом живёт? — возразил живо Абу Талиб. — Довольно странно выводить свою мысль от шайтана…
— Слаб человек, — сказал бенедиктинец. — Сатана его мутит — пальцы крючит, голова после вчерашнего трещит, а он, себя преодолевая, движет рукою вправо, ко Господу! А вы — наоборот! С небес — да в нужник!
— Бессмысленный спор, — махнул рукой шаир. — Пойми мысль такую: ведь я о прекрасном толкую! Буквы ваши постылы, унылы, пишутся через силу. Верно ты их с кирпичами сравнил — ведь тяжкий труд никому не мил. Еле‑еле плетутся они, измученной пехоте сродни. О, знаки латыни скушные, к содержанию равнодушные! То ли дело у нас — тут даже сам почерк поможет понять, чего автор хочет. Вот дивани и магриби степенные, плавные — они как шатры военные. Историку подобают они, что выстраивает в ряд минувшие дни. А почерк талик схож с караваном, и он к лицу трактатам и романам, ибо приводит их к логическому концу. А сколь хорош насталик удивительный, стремительный, словно конница, где слово за словом гонится, где цепляется редиф за редиф и даже неграмотный угадает стиха мотив!
Бенедиктинец нахмурился и молвил:
— Зато латынь по праву называют языком воинов и мудрецов! Взять хоть бы неизменные её эпитеты — она и чеканная, она и кованая, она и литая, она же и гремящая, она же и медная, она же и звонкая!
Тотчас нашёлся Отец Учащегося:
— Она же и мёртвая, ибо язык, на котором не говорит народ, обречён… Сами звуки латыни грубы, словно вставили тебе стальные зубы… Зато сколь сладостны родимой сахры наречия — оплот мудрости и красноречия! Язык гибкий, живой — не говоришь, а лакомишься халвой! Не натешишься нашим словом, как не наешься бухарским пловом! Наш язык словно в сахре родник, однажды приник — и не оторваться, не наболтаться, не начитаться, не написаться!
Брат Маркольфо завистливо посопел, плюнул и сказал:
— А зато вы Александрийскую библиотеку сожгли!
Аль‑Куртуби даже с места подскочил:
— Ложь для тёмной толпы! Это ваши попы с язычеством боролись ещё при Кунстантине. Угодил тогда в огненные недра Афлатун — автор «Пира» и «Федра», вторично убили вы и Сукрата, чернью отравленного когда‑то, не пощадили и Лукмана‑мудреца, всей логики отца! Спалили сгоряча труды великого Букрота‑врача! А потом заголосили, как бабы — мол, виною всему арабы! Да арабы в ту пору ещё с верблюда не слезли!
Бенедиктинец настаивал на своём:
— А как же быть с халифом Омаром? Не он ли сказал: «Если эти книги повторяют Алькоран, то они бесполезны, а если противоречат ему — вредны»?
Абу Талиб несколько смутился, но ненадолго.
— Мало ли что сказал праведный халиф? Да и сказал он это для виду, чтобы скрыть страшную правду…
Брат Маркольфо всем своим видом выразил полнейшую готовность немедленно услышать любую правду, сколь бы страшной она ни была.
— Видишь сам, брат, как тщательно обыскивают нас каждый раз, как приходим мы в Дом Мудрости, — сказал Абу Талиб.
— Это и мне странно, — кивнул монах. — Ладно бы на выходе…
— В том‑то всё и дело! Праведной вере вопреки существуют еретики, их у нас тут зиндиками зовут. И вот они в оные ещё дни выдумали нечто противное уму — тауль‑аль‑китаб, или книжную чуму…
— Плесень, что ли? — сказал монах. — Надо послушников чаще пороть, тогда и плесени не будет…
— О друже, тут всё гораздо хуже. Жил в давние года сочинитель аль‑Дада. Ни хорош, ни плох, ни ах, ни ох, из средних наисреднейший, из серых наисерейший. Дожил до немалых лет, а славы всё нет и нет. И решил аль‑Дада наконец написать такое, чего не поймёт ни один мудрец. Но какой же мудрец признает, что чего‑то не понимает? Такого в помине нет. И вот явилась на свет очень странная книга без конца и начала, и якобы все тайны она в себе заключала. Был аль‑Дада большим хитрецом, свиток он попросту склеил кольцом, да ещё и вывернул другим концом. Как ни крути, а исписанная сторона и бесконечна, и всего одна. Адибы и алимы во всех концах земли только руками развели: то ли курьёз, то ли всерьёз, то ли диковина, то ли фиговина.
Повертели сей труд, покрутили, посмеялись да и забыли. Но зиндики тут как тут — чудо‑книгу они крадут, свои заклинанья поют, душу Иблису продают, кольцо на полоски рвут. И когда кусочек бумаги той соприкоснётся с обычной, простой, то начертанные на ней знаки сворачиваются, словно в засуху злаки, разительно изменяются да ещё и местами меняются. О, время потерь! И неважно теперь, что было у свитка внутри — то ли стихи аль‑Маари, то ли трактат про тарикат, то ли рецепты Ибн‑Сино — уж теперь всё равно, содержанье у всех одно, и вы знаете, как пахнет оно. И средство одно дано — книги сожги больные, чтобы спасти остальные…
Монах пожал плечами:
— Никогда о таком не слыхал. У книги в мире и без того врагов предостаточно…
За время, проведённое в Доме Мудрости, бенедиктинец даже несколько похудел — не до состояния юного принца, но всё‑таки. Чтобы не терять драгоценного времени, дети Сасана посылали за едой на базар, да и заказывали что‑нибудь лёгкое, чтобы не отрываться от занятий.
Служители библиотеки поражались быстроте, с которой напарники расправлялись с сочинениями аль‑Масуди, Ибн‑Хордабеха, Ибн‑Фадлана, Бузург‑ибн‑Шахрияра и других великих географов и путешественников. Вслед за учёными в ход пошли труды баснословов — всяческие «Чудеса и диковины».
— Эх, кабы можно было по одному‑единственному слову находить нужный свиток! — возмечтал брат Маркольфо. — Сколько времени бы сберегли!
Слово это было, разумеется — Ирем.
— Когда книги, что мудростью переперчены, полностью исчерпаны, — подвёл итог Абу Талиб, — что делает тогда человек благородный? Обращается к мудрости народной.
Тут, кстати, и деньги все вышли.
Деньги можно проиграть. Можно пропить‑прогулять.
А можно, оказывается, и ПРОЧИТАТЬ.
…Судьба, судьба — разбитое зеркало!
Я готов ко встрече с Творцом. Другое дело, готов ли Творец к такому тяжкому испытанию, как встреча со мной?
Уинстон Черчилль
Брюс уже бывал раньше в Царстве мёртвых, но никогда не задерживался так надолго. И тем более не совершал таких длительных переходов…
В тот роковой майский день он, прихватив некоторый запасец консервированной крови (есть и другие способы расположить к себе души усопших — но все они куда более сложные и этически неоднозначные; Брюс же с довольно давних пор решил вести жизнь если и не праведную, то нестыдную; просто так решил, для себя), спустился в Царство через одному ему известный склеп на том старейшем и преисполненном тайн погосте; но не успел он привыкнуть к невнятному полусумраку Аида, как сзади повалили толпы свежеприбранных, смущённых и растерянных душ, среди которых он с немалым изумлением узнал и давнего своего австрийского знакомца Отто Рана!
Покойный поэт был жутко раздосадован произошедшим. Смерть застала его в самый неподходящий для этого момент, когда он только‑только собирался поделиться соображениями о происходящих в мире событиях не с кем иным, как с наперсником своим Николаем Степановичем! И вот ведь незадача…
Когда же Брюс в простых выражениях объяснил ему, что для досады причин нет и что далеко не всё потеряно, Отто Ран прямо‑таки воспламенился. Да, он слышал, что возрождение — вещь довольно‑таки болезненная, куда болезненнее смерти, но ведь там, наверху, осталось так много важных и незавершённых дел!..
Поскольку Отто был покойником совершенно свежим и кадавр его, слабоповреждённый, даже не начал остывать, запас крови у Брюса облегчился незначительно, — так примерно на одну шестую часть. С этим Брюс и остался, — а наверху Отто Ран, лежащий без сна в темном душном номере дешёвой барселонской гостиницы, вдруг ощутил неприятное посасывание в груди, встал и вышел на крошечный балкончик. Была душная ночь — как перед грозой. Над самой водой висела, подрагивая всем телом, исполинская луна неприятного цвета — белая в центре и красноватая по краям, похожая на оскальпированный череп. Надо лететь к Гумилёву, подумал вдруг Отто Ран, нет смысла ждать его здесь, вряд ли он приедет на это жалкое профаническое действо… При этом где‑то в глубине сознания он понимал, что не так давно был мёртв, и кто‑то его правильно, умно оживил; при правильном оживлении душа возвращается в тело за некоторое время до смерти и уводит тело с гибельной траектории; за это придётся расплатиться болью — тогда, когда душе было (или будет?) предначертано с телом расстаться; но этот момент ещё не пришёл…
Он оделся, побросал вещи в чемодан и стал спускаться вниз, а Брюс, стряхнув с ладоней пепел, подхватил на плечо сумку‑холодильник с оставшимися флаконами — и пошёл дальше. Бесплотные души обтекали его с обеих сторон, не замечая; они никак не могли смириться с внезапностью своей единственной смерти — и предавались панике и скорби.
Стенания душ, пусть даже и тихие, как шёпот, заполоняли собой всё вокруг и проникали глубоко в череп; это было подобно беззвучному шелесту крыльев ночного мотылька, залетевшего в ухо. Брюс знал по опыту, что может продержаться в этом шёпоте несколько часов, потом подкрадывается одержимость и следом безумие. Спасти его могло только то, что и в Царстве, как во всяких других мирах, есть места малопосещаемые…
Здесь всё вокруг похоже было на пыльную, без растительности и камней, равнину, окаймлённую чем‑то туманным — возможно, горами. Небо, или каменный свод, или что‑то ещё — то, что над головой — было равномерно‑серым, чуть темнее в зените и светлее к краям. Даже бесплотные души сумели пробить на равнине своего рода дорогу — по крайней мере, видно было, что здесь пыль темнее и прибитее, чем по сторонам.
Пока что — он знал — от душ ему не отвязаться. Они будут слоняться рядом и стенать, и плакать. Там, дальше, когда кончится равнина, когда начнётся какое‑то подобие устроения, — можно будет поискать уединения и отдыха. Ещё дальше — и поспрашивать кого‑нибудь о чём надобно.
Он шёл и шёл, тупо вздымая пыль и думая, что уже стал стар и перестал чему бы то ни было удивляться.
Потом он начал петь, стремясь заглушить пронзительные шепоточки под черепом. Он пел немецкие солдатские песни, русские матросские, шотландские любовные и ирландские за жизнь. Некоторые песни он подцепил вообще неизвестно где. Например, эту:
Есть у нас один закон на море,
Жизнью он проверенный не раз:
Никогда моряк не скажет «кОмпас»,
Но всегда он скажет, что «компАс».
Есть на Тихом океане песня,
Чей напев печален и суров,
Но её всегда поют на рейде
Одного с Антильских островов.
Есть одна в Карибском море шхуна.
Правит ей суровый капитан.
За него назначили награду
Адмиралы всех прибрежных стран.
Эта шхуна плЫла вне закона:
Многие матросы иногда
Под пиратским неподкупным флагом
Грабили проезжие суда.
Там была отважная команда
Лучших на воде и под водой.
Но из всей команды всех отважней
Был один лишь боцман молодой.
Голова под алою банданой,
На груди серебряный свисток…
Всей командой был он уважаем,
Но к врагу немыслимо жесток!
Тяжело без женщины на море:
В кубрике и в рубке тяжело,
Тяжело на мостике, на баке,
Даже в трюме очень тяжело.
И любой моряк, старпом иль юнга,
После вахты, где тяжёл штурвал,
Начитавшись Юнга или Фрейда,
О прекрасном боцмане мечтал.
От его танцующей походки
Набегала горькая слеза.
На лице у боцмана сияли
Бирюзово‑карие глаза.
Но никто ничто тут не добился,
Если этот боцман с юных лет
Русским словом и английской сталью
Заслужил себе авторитет.
…Как‑то раз осенней южной ночью,
Когда спал беспечно экипаж,
Шхуна вдруг попала в окруженье,
И враги пошли на абордаж!
То и дело пушки грохотали,
Изо всех сторон пальба неслась.
Палуба у шхуны по колено
Вражескою кровью залилась.
Но увидеть полную победу
Боцману уже не довелось:
Сбило пулей алую бандану,
Обнаживши золото волос!
С мостика ужасный крик раздался,
Как из глаз упала пелена:
Капитан угрюмый догадался —
Этот боцман дочь его была!
Напоследок из груди пробитой
Вырвался едва неслышный стон,
И воскликнул капитан угрюмый:
«Ты дралась как леди Гамильтон!»
…Есть один закон у нас на море,
Он гласит, что в самый трудный час
Никогда моряк не скажет «кОмпас»,
Но всегда он скажет, что «компАс»!
Вот так, хрипя уже пересохшей глоткой, Брюс добрался до мест, где души — по странному капризу подземных владык — получали какую‑то видимость и плотность…
В ожидании парабеллума
Дальнейшее в памяти Лёвушки смешалось. Он помнил, как перед ним сомкнулись железные стены — и тут же его смяла и отбросила набежавшая визжащая потная толпа. Потом Хасановна волокла его за руку, он отбивался и рвался назад и вниз, там уже клубился багровый (с перламутровым отсветом) дым, рядом бежал японец с зонтом, волоча кого‑то бессильного за воротник, воняло так страшно, что многие падали только от вони, навстречу неслись огромные двуногие носороги, волочившие гигантских змей, и один из них бросил свою змею, схватил Хасановну, японца и Лёвушку одной рукой и швырнул их в небо, полное чёрных ошмёток и кровавых брызг…
Потом он нёсся куда‑то, вцепившись в бока Хасановны, на заднем седле мотоцикла. Ветер немного привёл его в чувство.
Было светло и темно одновременно.
Потом оказалось, что он стоит на каком‑то возвышении в свете множества фар; пространство полно копоти и треска моторов; — но в его руках мегафон! И он может перекричать моторы!! И он перекрикивает их!!!
Я много раз просил его воспроизвести хотя бы часть той зажигательной — во многих смыслах — речи, которую он произнёс перед байкерами. Но он не помнил ничего. Просто не помнил. А придумывать я не хочу, потому что так, как надо, я не придумаю. Хасановна сказала просто: «Хорошо выступил товарищ Лев. Педофилов критиковал…» В общем, Лёвушку вы уже, наверное, представляете себе достаточно. Вот заодно представьте, как он критиковал педофилов, если после этой его речи полторы тысячи грубых русских байкеров, собравшихся в тот день на какой‑то традиционный слёт то ли в Люберцах, то ли в Мытищах (забыл), встали на колесо и строем пошли на Москву…
Дата добавления: 2015-08-03; просмотров: 56 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
СТРАЖИ ИРЕМА | | | ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ |